Придерживая рукой полный фартук фасоли, Лудовика поднялась на гору, остановилась, перевела дух. Сердце у нее бешено колотилось не оттого, что труден был подъем или тяжела ноша, — баба она была еще крепкая, хоть куда, — билось оно от страха, что застукают ее сторожа на чужом поле за неблаговидным занятием. Пока она обрывала стручки, чудились ей отовсюду крадущиеся шаги, перешептывание подкарауливающих в засаде людей. У страха, говорят, глаза велики, да разве ж отличишь шорох кукурузных листьев от людского шепота?
А попадись она за таким делом сторожам в руки, повели бы ее к старосте, позора не оберешься.
Теперь и передохнуть можно, поле далеко, и сторожа ей не страшны, пускай ловят, откуда им знать, чья фасоль, со своего поля или с чужого?
«Сами они нешто святые, прах их возьми!» — подумала Лудовика, утирая со лба пот.
Парило. Женщина уселась на самой верхушке горы. Худощавая, с темным от загара лицом, в черном надвинутом на глаза платке, из-под которого выбивались седые пряди волос, она походила на большую хищную птицу, готовую взлететь в чистое голубое небо. Приставив козырьком ладонь к глазам, Лудовика вгляделась в даль, высматривая среди кукурузных зарослей свой дом с красной черепичной крышей, торчащей среди зелени точно огромный мак.
Перебрались они сюда, «в свое имение», как любили говорить, всего несколько лет назад. Тут скотина паслась без присмотра, коровы сами находили себе траву, свиньи рылись где придется, отыскивая съедобные корни, а то забредут в чужую кукурузу, на бахчу, картофельное поле. Так что к рождеству нагуливали изрядный жирок. Земля здесь и сама жирная как сало: возьмешь в руки, пальцы от нее лоснятся. И сколько ее кругом, конца края не видать. Раньше, когда они еще в деревне жили, двух тощих коровенок с трудом прокармливали помоями, объедками да мякиной; посевное зерно и то прикупать приходилось. А теперь земли у них сколько хошь, шесть волов в упряжке красуются, будто шесть цветочков в букете, — вот оно как!
А чем больше у тебя волов да чем больше овец, тем и уважения тебе от людей больше. На деревне ведь не смотрят, кто у тебя батька да кто дедка, тут покажи, кто ты сам есть и какая тебе цена. Раньше Урканов и за хозяев не признавали. А теперь попробуй кто скажи худое слово! Как сынок старший Валериу вернулся из кадетшуле — это Симион так говорит — да как женился на Ане, дочке Трилою, все рты и позакрывали. А чего тут скажешь? И так все ясно!
Конечно, не сразу все появилось, пришлось хребтину поломать. Зато вон какие волы в упряжке ходят, да еще с колокольчиками. Как приобрели они эти колокольчики, поехали аж на другой конец села, отвезти одному мужичонке беспорточному воз сена, — гляди, мол, и знай наших! И полушубки сшили себе под стать трилоевским, расшитые красными нитками, специально в Турду к скорняку ездили.
И в церкви Симион, муженек Лудовики, в самый первый ряд становится, хозяин как-никак, — старики-то давно хозяйством не занимаются, да и жить перебрались в маленький домик при воротах. Встанет Симион у амвона, в один ряд с богатеями, выпятит пузо и снисходительно посматривает на тех, кто помельче, — вот я каковский: и сам большой, и волы у меня не чета вашим, так-то! И кашляет он громко, когда в церкви затишье, как другие хозяева, и подремывает во время службы. Словом, ничем от других богатеев не отличается.
Только вот от своей прежней бедняцкой привычки воровать никак не избавится, несмотря на расшитый красными нитками полушубок и полный достаток в доме. Напротив, с годами в нем еще сильнее укоренилась эта пагубная страсть, и, что горше всего, он всю семью заразил этой липучей хворью — жену, детей, да и работников.
То и дело сторожа хватали Симиона на чужой бахче с тыквой в руках или когда чужую копну ворошил, — он кричал, возмущался:
— На кой мне ваше добро! Что, у меня своего не хватает?
Своего-то у него хватало, но и до чужого он был падок, невзирая на богатство…
Лудовика поднялась, поглядела на долину Урканов, что лежала как изогнутая подкова, обращенная вогнутой стороной к востоку.
Часть долины окаймлял ряд изб, чистое зеркальное озеро да железнодорожное полотно, по которому двигался один из тех маленьких поездов, что ходит по Кымпии от Лудоша до Быстрицы. А вокруг, насколько хватало глаз, тянулись холмы, будто окаменевшие волны разбушевавшегося моря.
— Господи, до чего же мир велик! — подумала вслух Лудовика. — Сколько воли, а людям все мало!
Она скользнула взглядом по зеленому лугу с высокой и густой некошеной травой, по степной дороге, перерезавшей подковообразную долину надвое, — все это были их владения: большой дом у дороги, огороженный забором, с пышными акациями и колодцем на дворе и простиравшиеся до горизонта поля… Только с запада вклинилась сюда узкая полоска чужой земли. Владение Батоша.
«Этот собачий язык Батоша весь вид портит! Как же я раньше не замечала? Надо бы откупить этот кусок у него! Он по уши увяз в долгах, артачиться не станет. И тогда все вокруг — наше. Кому с нами тягаться? Шутка ли сказать, пятьдесят югаров земли при троих наследниках!»
Хотя на селе принято было наделять землей только сыновей, а за дочерьми давать в приданое либо скотину, либо деньги, они давно порешили и Мариоаре выкроить часть землицы. Конечно, не теперь — девчонке-то всего-навсего двенадцать стукнуло, — а через шесть лет, за такой срок всякое еще может случиться.
«Может, и впрямь выторговать землю у Батоша? — подумала Лудовика и даже вздохнула. — Только с купчей может выйти неразбериха, потому как земля эта за всеми братьями числится».
И их с Симионом земля тоже не за ними числилась — за стариками, — будто они еще птенцы неоперившиеся, а не люди в летах, которые того и гляди…
— А все Симион, тютя нерасторопная! — вслух выругалась женщина, укоряя мужа.
Другой бы на его месте давно переписал землю на себя. Денег у него, что ли, мало? А он все тянет, тянет, все откладывает, мол, кому же как не ему земля достанется, раз он у стариков единственный сын и наследник? В гроб, что ли, они ее унесут с собой? В гроб не унесут, а откладывать тоже не годится. Все одно рано или поздно, а переписывать придется и деньги придется выложить, так чего же тянуть? Хошь не хошь, а придется все оформлять по всей строгости, чин по чину… Земля, она, конечно, никуда не денется, а все же так-то оно надежнее.
И вдруг беспокойная мысль пронзила ее мозг: а ну как кто-нибудь опередит их: задобрит, обойдет старика, впавшего в детство, опоит вином или словами обольстит и сведет к нотариусу. Прощай тогда имение! Останутся они с Симионом на бобах! Так-то! Чем тебе, скажем, Валериу плохой наследник, раз он старику родной внук… Валериу или другой кто…
Вот это был бы удар так удар! И почему она тут же подумала о Валериу, о родном сыне? «Господи Исусе, чего только не взбредет в голову, если дать себе волю! Волки мы нешто, не люди?»
Она подоткнула фартук, чтобы не рассыпать фасоль, поправила платок на голове и стала спускаться по самой кромке межи, где зеленая мягкая трава была невысока и нежно ласкала исцарапанные ежевикой и кукурузными листьями ноги.
Близилась пора жатвы, но никто еще не убирал созревшую кукурузу. Осень с ее беспрестанными дождями, туманами, грязью еще не наступила. Дни стояли жаркие, как в разгар лета, и только длинные лунные вечера, светлые, как ясный день, дышали прохладой.
Лудовика свернула на дорогу, и тут же перед ней, будто из-под земли, возник старый Уркан, ее свекор.
Свежевыбритый, в белых полотняных портках и кожаной торбой за плечами, — горожанин, да и только! — он задумчиво шел по краю кукурузного поля. Встретившись со снохой, он будто шарахнулся от неожиданности, хотел было остановиться, но, передумав, решительно зашагал дальше, даже как бы ускорив шаги и осердясь.
— Доброго тебе пути, батя! — сказала Лудовика.
Ей страсть как хотелось узнать, куда это он так вырядился и не случилось ли чего дома.
— Это куда же ты, батя, на ночь-то глядя подался?
— Куда-никуда, а тебе не туда… Что же, мне из дому выйти нельзя, одним вам можно? — ворчливо пробурчал старик в бороду, даже не глянув на сноху и продолжая отмерять землю посохом.
По-стариковски семеня ногами, обутыми в постолы, он то и дело с опаской поглядывал на закат, словно знал, что именно оттуда ему грозит неприятность.
— Старый хрен! — выругалась женщина, оставшись одна и поглядев старику вслед. — Хорошо, что убрался, еды больше в доме будет. Ну и шагай себе к чертовой бабушке! А то сидит сиднем, жрет за троих и не думает подыхать!
По дороге домой ей вдруг вспомнилась сестра, что вышла замуж в Цикуду, вспомнился теленок, у которого завелись в копытцах черви, а еще она думала о том, что приготовить на ужин.
У самых ворот опа увидела свекровь. Старая Урканиха о чем-то шепталась с женой Валериу Аной. Завидев Лудовику, Ана со старухой тут же примолкли и многозначительно переглянулись. Лудовике это не понравилось: «Что у них за секреты такие завелись?»
«И какие такие у них дела?» — продолжала она думать с досадой, делая вид, что не примечает их, и громко позвала девчонку, чтобы помогла ей вылущить фасоль. Оставшись с дочерью наедине, она спросила, глядя на нее в упор недобрым взглядом и легким кивком указывая на тех двоих:
— Куда твой дед поперся?
— Нешто он мне докладывает? Ты братца Валериу спроси, они о чем-то с ним толковали, дед и пошел себе, а братец проводил его до калитки. А напоследок сказал ему: «Ты, деда, там погоди малость, передохни, а я не замешкаюсь».
Лудовика так и застыла с открытым ртом, внимательно поглядела на девчонку, помяла в руках стручок и пытливо спросила:
— А еще чего сказал?
— Ничего.
— Ладно! Ну, милая… — покусывая губы, произнесла Лудовика. Она хотела еще что-то добавить, но, завидев приближающуюся старуху, помолчала, дала ей пройти мимо, а когда та ушла достаточно далеко, добавила: — Ну, милая невестушка, ну, Ана, ты-то, оказывается, змеюка!
День подходил к концу. Солнце, казалось, остановилось, чтобы немного посудачить с бабами, и никак не хотело уходить, так бы и стояло до темноты…
Покончив со всеми дневными делами, уже при свете лампы, семья собралась за столом и, уплетая мамалыгу, слушала, как вконец развеселившаяся Ана без умолку болтала всякий вздор.
Рыжеволосая, с веснушчатым круглым лицом, с узкими, плутоватыми, хитрющими глазами, она не казалась красавицей, но и дурнушкой ее нельзя было назвать. Люди брехали, будто мать родила ее от еврея, привозившего в село молотилку. Но Валериу жену любил, потому как в селе красота определяется югарами земли, а по всей округе не было невесты богаче.
Валериу, огромный детина с обвислыми гайдуцкими усами, слушая веселую болтовню Аны, только восхищенно потряхивал головой.
До солдатчины он был неплохим парнем, к тому же богатым женихом, но домой вернулся дурак дураком, чванился и задирал нос.
— Ежели кто, как я, прошел военную науку, — важно говаривал он (почему-то ему претило говорить, как другие, «отслужил в армии» или «отбыл солдатчину»), — и дослужился до высокого сержантского звания, тот не станет терять попусту время со всяким дураком на улице и вести с ним разговоры. Вот ежели кому дельный совет дать или разуму кого поучить, тогда другое дело, потому как все тут деревенские дурни и без всякого понятия.
Но когда доходило до дела и нужно было совет дать, он нес такое, что люди только диву давались, пожимали плечами, переглядывались, хмыкали и уходили недослушав.
Дома он тоже позволял себе употреблять поучительный тон. Говорил весьма пространно, изъясняясь примерно так: «Ежели дозволено будет для полной убедительности сказать к нашему полному взаимопониманию умное слово, то, промежду прочим, я бы с вашего драгоценного позволения…»
Таким мудреным словам он выучился у своего капитана, «человека дьявольски ученого», который считал, что только болван разговаривает просто, а умный человек непременно должен выражаться затейливо и витиевато, так чтобы его и понять было невозможно.
У Лудовики и так душа была не на месте, а веселость Аны жгла ее пуще горящего уголья. Лишь прознав, что старик отправился в Лудош за табаком, она мало-помалу успокоилась и приняла участие в общем разговоре и даже раза два улыбнулась веселой болтовне Аны. Беспокойство как бы отпустило ее, и она подумала: «Помстится же человеку такое, кажись, и не с чего было!»
Валериу она любила. Нравилось ей, что он высокий, крепкий, стройный как ель. Нравилось, что, с тех пор как стал он взрослым, всегда платил родителям лаской и почтением. «Дай-то бог, чтобы и впредь было так», — с надеждой думала она.
Валериу с Аной проснулись до света, когда Стожары еще сияли вовсю. Обычно Валериу с утра было не добудиться, он любил поваляться в постели, долго ворочался с боку на бок, прежде чем встать, а уж поднявшись, так громко бубнил, одеваясь, да так топал сапожищами, что весь дом на ноги поднимал. А тут он поднялся тихонько как мышь, стал неслышно одеваться, лишь лампу зажег. Ана тоже поднялась и, покуда муж продевал ремень в новые грубошерстные штаны, чистила ему сапоги и укладывала что-то в мешок, будто снаряжала в дальнюю дорогу. Ну до чего же любящая и заботливая жена — ангел, да и только, чего, по правде сказать, сроду за ней не водилось, потому что и она, как муженек, любила понежиться в постели. Во всяком случае, так было с тех пор, как она поселилась в доме Урканов. Случалось Валериу раза два или три уезжать из дому затемно, так Ана не то что с постели не слезала, а и глаз не размыкала.
Лудовика спала в той же комнате за дверью. Как только Валериу зажег лампу, она проснулась и больше не засыпала. Снова пробудилось подозрение, не давая ей покоя, опять обуял ее страх, что покушаются молодые на их наследство. Увидев, как Валериу взял в руки дубинку, утыканную медными гвоздями, да закинул за плечи торбу, украшенную лисьим хвостом, она уже не сомневалась, что снарядился он в дальнюю дорогу, и, не выдержав, спросила:
— Ты куда же это, сынок, навострился спозарань?
Валериу и не взглянул на мать и ответил не сразу.
— Туда, где раки скачут и рыбки поют. Спи! Ишь спросонья тебя в разговор потянуло. На ярмарку, в Мойнешть, не видишь, что ли? Чего-нибудь куплю на деньги из приданого, нечего им без толку в сундуке лежать да плесенью покрываться!
Потом, как-то странно повернувшись бочком, как бы ни к кому не обращаясь, спросил:
— А не забыл ли я чего?
Ана проводила его до порога и крикнула вслед:
— А мне, муженек, купи теленка, чтоб у него глаза возле ушей начинались, мне такие страсть как нравятся! — и так задористо рассмеялась, что потом долго не могла успокоиться, все нет-нет да расхохочется.
Этот смех посреди ночи больше всего не поправился Лудовике. Сон у нее напрочь отшибло.
— Пойду разбужу Симиона, пускай соломы для скотины натаскает, — сказала она громко, чтобы Ана слышала.
На самом деле ей не терпелось поделиться с мужем своими опасениями.
Симион дрых без задних ног, развалившись на ткацком станке, в сарае.
— Спишь? — спросила Лудовика.
Муж приоткрыл один глаз, глянул в полумраке на жену и, не отвечая, повернулся на другой бок. Лудовика села на подножку станка и начала:
— Слышь, Симион, неспокойно у меня на душе. Валериу наш с утра куда-то подался. Вырядился, будто на праздник, и ушел. Говорит, в город, и чего ему в городе надо, а? А вечор батя в город ушел. Как бы они злое чего не замыслили вдвоем, а? Ведь в одну сторону пошли, слышь, Симион! Ни разу клочка шерсти не покупали без твоего совета, а тут на тебе, ни слова не сказавши, оба-двое ушли в город. Чую я, беда на нас идет. А ну как облапошат старика, ежели уже допрежь того не сделали. Отвезут в Турду, перепишут землю на себя. Дай бог мне ошибиться, да боюсь, правда это, чует мое сердце, попомни мое слово. Осрамят нас на все село, нищими по миру пустят.
Сон у Симиона как рукой сняло. Он тут же вскочил, заразившись Лудовикиным страхом. Но длилось это всего один миг. Тут же успокоившись, он отмахнулся от жены, как от назойливой мухи, снова улегся и усмехнулся в темноту:
— Тьфу на тебя! Черт, а не баба! Ишь чего напридумала! И что вы бабы за народ окаянный, в одном доме вертитесь, за один ухват держитесь, а ужиться никак не можете.
Лудовика вскочила, прянула к дверям и оттуда огрызнулась:
— Смотри, как бы тебе потом локти не кусать, миротворец, останешься на бобах, не так запоешь. Старик-то твой совсем как дитя малое, его за глоток горилки, за понюшку табака купить можно. А в бабе этой, Ане, Трилоиной дочке, яду много. Сука она подлая, змеиное отродье, она и не такое придумает!
Симион накрылся одеялом, чтобы не слушать ругань жены. Но покой его был уже нарушен и уснуть он не мог. Черные мысли роились у него в голове и жалили как осы. Он ворочался с боку на бок, пытаясь опять уснуть, и не мог. И в самом деле, думал он, давно пора перевести имущество на свое имя, оформить надлежащие бумаги. Потом постепенно мысли стали вертеться вокруг неотложных хозяйственных забот, это его успокоило, отвлекло. А когда сквозь щели забрезжил рассвет, он уснул мертвецким сном.
Лудовика ходила чернее тучи, до обеда она успела поколотить работницу за то, что у той «руки-крюки, нитку с иголкой в руках и то держать не умеет», несколько раз окрысилась на мужа, обругала почем зря сторожа, который не вовремя пришел жаловаться на ее свиней, забравшихся в кукурузу.
Пока она злой ведьмой носилась по двору, ища, к чему бы прицепиться, одна неотвязная мысль не давала ей покоя: «А ну как Валериу не сам решился на такую подлость и не обошлось тут без участия тестя? Может, и старик еще с вечера отправился к Трилою и там дожидался Валериу, потом они все втроем на телеге отправились в город Турду. А там и глазом моргнуть не успеешь, как они перепишут имение! Ах ты, чертовщина! Ведь так оно и есть! Как же это я раньше не сообразила, дура старая!»
Она торопливо переоделась в новое платье, собираясь бежать к сватье — чтоб ей охрометь на другую ногу! — да повыспросить, что и как. Но вовремя сообразила, что от хромой кикиморы ничего не добьешься. Эта змея подколодная сама кого хочешь вокруг пальца обведет. Только зря осрамишься. Нет, не пристало Лудовике бежать через все село с веретеном в руках к сватье. Пошлет она своего меньшого сына, Трояна. Как бы за веревкой, нужен же какой-то предлог. Пусть он поговорит с работниками да с ребятишками и потихоньку все разузнает. Как же! Разузнает он! Был бы парень как другие! А то ни рыба ни мясо! Тютя, слюнтяй безголовый, весь в отца! Еще и осрамит ее на всю округу. Нет уж, лучше пусть сходит как бы за веревкой да узнает хотя бы, тут у них лошадь или нету. Ежели нету, то ясно, куда она подевалась. Никаких уж сомнений не будет!
— Троян, сыночек, — сказала она, чуть наклонив голову набок — явный знак того, что она вне себя от злости. — Не дай тебе господь заиграться с ребятишками или еще как замешкаться, семь шкур с тебя спущу… Чтоб туда — и обратно! Понял?
— Понял, маманя!
Как не понять, если Троян только и ждал, чтобы ушмыгнуть со двора, а тут подвернулся такой случай.
Мальчик опрометью кинулся бежать на другой конец села. Бежал он довольно долго, устал и поплелся шагом, а на холме встретилась ему целая ватага ребятишек, которые живо соблазнили его блестящим перочинным ножичком с костяной ручкой. Чтобы подзадорить его, они уселись кружком и тут же стали играть. Троян весь извелся от желания заполучить этот ножик, он пообещал ребятам кучу денег, потому как всем известно, какие они богатые, а уж денег у них столько, что и на подводе не увезешь. Он сам видал, как на поповском дворе чеканят для них монеты. Как только он вырастет да получит свою долю, так им отдаст, уже совсем мало осталось ждать, вон он какой вырос…
До Трилою он добрался на закате, торопливо схватил веревку и тут же ринулся домой, но по дороге вспомнил, что забыл спросить про лошадь, и, вернувшись, крикнул с улицы:
— Тетка Иоана! Тетка Иоана!
Брат Аны подметал двор и, отставив в сторону метлу, полюбопытствовал:
— Ну, пострел, чего еще забыл?
— Мамка наказывала узнать, дома у вас лошадь али нету?
— Передай своей мамке, мол, пошла она к кузнецу за серебряной подковой.
Мальчик кивнул, намотал веревку на руку и бегом припустил домой. Солнце уже закатывалось…
«Ежели бог хочет наказать человека, то либо последнее отнимет, либо чем-нибудь неподходящим наградит», — думала Лудовика, суча пряжу. И за что ей наказание такое: дочка нерадивая, сноха вертихвостка, обе не то что прясть, нитку намотать на клубок как следует не умеют. Все на ней, все на ней! А кругом только и слышишь: «Ох и работящая вам досталась сноха!» Работящая она, как же! Сорока трескучая, одним языком и работает, только баловство на уме!
— Куда же ты, прах тебя возьми, катишься? — выругалась она, выпустив из рук веретено, которое, погромыхивая, завертелось, затрепыхалось на полу, словно недорезанная курица.
Лудовика нагнулась — поднять, косточки у нее захрустели, она распрямилась — и нитка оборвалась.
— Тьфу, будь ты неладна! Такого со мной отродясь не было, придется заново сучить. Не сегодня завтра придут валяльщики, а в доме пряжи на одно одеяло. Где же мне одной спрясть до рождества столько, чтоб всем хватило? Ведь и работникам на портки надо… Три бабы в доме, а все на мне! Ну, моя еще сопливая, неумеха, ей простительно! А эта вертизадая, должна она мужа одевать или нет? Ну что ты будешь делать, опять нитку оборвала…
Лудовика с досады швырнула клубок в решето и поддала его ногой.
Входя в дом, она запнулась о порог.
— Чтоб ты сгорел! И кто тебя выдумал!
Она заметила, что свиньи запутались на привязи, обмотав веревку вокруг колышка, пошла их освобождать: хоть тресни тут, никто не догадается веревку распутать, и что за народ такой! Все я одна, все я!
Свинья, хрюкнув, ткнулась ей в колени, ухватила за подол.
— Пшла, пшла, паршивка! Мало я тебе сегодня помоев дала?
Лудовика с силой пнула ее ногой под ребро, двор наполнился визгом.
— Ты что, баба, совсем рехнулась? — прокричал Симион, выглянув из хлева. — Скотина чем тебе виноватая?
Лудовика не ответила.
С холма спускалась подвода. Лудовика бросилась ей навстречу.
— Эй, Георгиу, дружок, не встретил ли ты случаем нашего Валериу со стариком? Не пойму, куда они запропастились, в корчму, что ли, зашли? Вчерась с вечера поехали на мельницу и как в воду канули. Один бог ведает, где они. Ну что ты будешь делать…
— Нет, тетушка Лудовика, не встретил я их. Я в Кымпия-Турзий ездил за керосином. Там я их не видал.
Лудовика вернулась во двор злая, готовая напуститься на мужа, но тот, как на грех, будто сквозь землю провалился.
— Ах, вот ты где, Троян?! — закричала она, увидев сынишку. — Ну сейчас ты у меня получишь, век помнить будешь!..
Никто ей не говорил, что те двое отправились в Турду, но она была настолько уверена, что не нуждалась ни в чьем подтверждении. Всякий раз, когда она бросала взгляд на Ану, разнаряженную и напудренную, в праздничном платочке и распевающую во весь голос, ей становилось не по себе, она задыхалась от злости, словно кто-то на самом деле схватил ее за горло и душил.
Невестка с явным наслаждением следила за исходившей бешенством свекровью. Прищурив маленькие хитренькие глазки и уперев кулачки в бока, она расхаживала по двору, с трудом прятала усмешку, покусывая нижнюю губу, и всем своим видом как бы говорила: «Теперь хоть головой об стенку бейся, а земля уже не ваша, а наша, наша!»
Лудовике хотелось кинуться на нее с кулаками, втоптать в землю, поджечь дом и броситься в колодец. Вечером она снова допекала мужа, требовала, чтобы вышел на дорогу, ведущую в Турду, встретил Валериу со стариком и спросил у них, тут ли дорога на Мойнешть.
— Поостынь, баба! Не шебаршись! Скоро появится твой Валериу с двумя бычками, любо-дорого будет на них посмотреть. Батю, того скоро не жди, знаешь ведь его привычки.
Лудовика немного поуспокоилась, но, заслышав пение Аны, вскипела с новой силой.
Симиону пришлось помянуть всех ее предков по материнской линии, трахнуть об земь глиняный горшок, чтобы она немного поутихла. Все же кончилось тем, что он, прихватив каравай хлеба и взяв под мышку дубинку, причем ругая на все корки всех баб, похожих на эту, полоумную, пошел на дорогу караулить сына с дедом, словом, поступил, как жена того хотела.
Но, набредя по пути на большое развесистое дерево, улегся под ним и уснул богатырским сном.
Валериу вернулся к ужину. С виду он был хмурым, но вопреки обыкновению разговорчив. Он заявил, что базар был никудышный, зря только ходил, подметки сбивал. А старика где встретил? Да возле табачной лавки Коканула и привел домой. Старик ведь неприкаянный какой-то, никто об нем не думает, приходится ему, бедному, работать, чтобы купить себе табачок. Куда ж это годится? Можно же время от времени давать ему пять леев на табак, можно или нет, как-никак это он им состояние нажил. Другие б на руках его носили, а они…
— Больно ты жалостливый стал, сынок. Давно ли?
— Теперича я за ним буду ухаживать, заботиться об нем, — поддержала мужа Ана.
— Ты бы о своем деде Сурэю Спэтару вовремя заботилась, не пришлось бы ему болящему помереть в хлеву ровно скотине, — свирепо отрезала Лудовика.
Валериу остолбенел. Он испуганно смотрел то на жену, то на мать, ничего не понимая. Неужто все уже известно? Так и есть! Кто-то подслушал его разговор с дедом, или работники Трилою донесли. С них станется! А может, Ана сама же и разболтала? Вот баба трепливая! Не может, чтобы не прихвастнуть. Баба она и есть баба, что с нее возьмешь!
Мать ругалась вовсю, но поскольку в этом потоке брани она не поминала ни его, ни деда, Валериу успокоился. Видать, бабы просто повздорили между собой из-за какого-нибудь пустяка. Вечно они грызутся, трех дней прожить не могут, чтобы не полаяться. Не в силах их унять, Валериу вышел и направился к дому стариков.
— Прознали они чего? — спросил он бабку.
— Ни шиша они не прознали. Лудовике с утра вожжа под хвост попала, ходит злая как черт, ко всем вяжется, никому от нее покоя нету. Знала бы она, такое бы устроила, не приведи господь. Не знает она…
— Ладно… Хотя, ежели вглядеться со вниманием… то дед, как он есть полный и единый хозяин всему, живой и невредимый, то может по своей единоличной власти распоряжаться своим достатком, как его душеньке угодно…
Дед промолчал. Он валялся на кровати, пуская дым в потолок, и, посасывая свою трубочку, блаженно улыбался. Он успел уже хлебнуть глоток водочки из той бутылки, что Валериу, вернувшись домой, сунул старухе, и теперь вкушал мир и покой.
Валериу вышел опять во двор. В темноте он наткнулся на Лудовику.
— Ты чего тут торчишь? Подслушиваешь?! Греха ты не боишься?
— Ты меня грехами не укоряй. Все мои грехи при мне и останутся, с ними и утону, как Ленуца из сказки. Ты вот лучше о своих подумай. Твой грех поболее всякого. Бога ты не боишься, коли собираешься нас с отцом по миру пустить. Родных-то своих, которые тебя вскормили-вспоили. Ежели ты о нас не думаешь, то о братце, об сестре подумал бы, ведь ты их грабишь, ихнее отнимаешь. Нищими оставить хочешь.
— Не ему надо думать об сестре да брате, а тем, кто их на свет произвел! — крикнула Ана, появившись на пороге. — Вы в одном платье к Урканам пришли, в нем и убирайтесь! Не ваше все!
— Ах ты, тварь поганая! — закричала Лудовика, да так протяжно, что голос ее отозвался на другом конце села. Она бросилась к плите, и, если бы не Валериу да подоспевший работник, котел с горячей мамалыгой полетел бы прямо в голову Ане. — Убью! Уничтожу! Придавлю гадину! Падаль! Пустите! Попомнит она меня, мерзавка! Пустите! Пустите!..
— Отпустите ее, отпустите! Пусть только попробует подойти! Пусть попробует! — отзывалась Ана с порога.
— Ах ты, гадюка, вползла в мой дом, чтобы отнимать землю у моих детей? Мразь! Дочь жида и шлюхи!..
— Брось, мать, не горячись! — успокаивал ее Валериу, с трудом удерживая. — Тебя ж никто не гонит, будешь жить у нас, хочешь — работай, не хочешь — так живи, никто тебя не заставляет. Живи, как другие бабки, прохлаждайся в тенечке да крути свое веретено.
— Меня в бабки? Меня, которая своим горбом все это наживала, в нахлебницы берешь? Тридцать лет я трудилась в этом доме! И мне, мне ждать, когда вы мне милостиво положите еды в тарелку! Тьфу на тебя! — Лудовика плюнула ему прямо в глаза. — Вон из моего дома! Я лучше сожгу его, а вам не достанется! Вон! — Лудовика вырвалась у него из рук, бросилась в комнату, схватила в охапку их постель и вышвырнула во двор.
Несколько запоздалых прохожих, остановившись у ворот, стали глазеть на разбушевавшуюся Лудовику, посмеиваясь: мол, вот дает жару. Старики Урканы молча отсиживались у себя в домике, не смея высунуть нос.
Валериу чуть было не замахнулся на мать кулаком, но, вовремя сообразив, что ее не испугаешь, только еще пуще рассвирепеет, он молча подобрал раскиданную по двору постель и одежду и поплелся на сеновал: все равно теперь дома покоя не дадут, не поспишь.
— Иди отсель, дуреха! — прикрикнул он на жену, увязавшуюся было за ним. — Не могла удержать язык за зубами!
Троян, понимая, что его ожидает, отсиделся в кукурузе, покуда не стемнело, тихонько пробрался в сенцы и улегся рядышком с Мариоарой. Ночь была прохладная. Дрожа от холода и страха, ребятишки слушали, как разорялась и голосила мать, будто у нее пожар в доме, голосила так, что слышно было на другом конце села. Сунув под голову пук конопли да плотно прижавшись друг к другу, чтобы не озябнуть, ребятишки сладко уснули.
Симион проснулся поздно, когда все небо сияло звездами. Он весь вымок от росы, голова трещала, отдавая острой болью в висок. Он утер тыльной стороной ладони рот, расправил одеревеневшие плечи, распрямил спину.
Не иначе как Лудовика умом тронулась, суматошная баба, послала его, как дурака из сказки, на развилку трех дорог счастья искать. Он передернул плечами и потащился обратно домой, но теперь шел он не полем, а улицей села. Перед корчмой, где сгрудились телеги цикуденских мужиков, остановился, призадумался: не зайти ли? Из корчмы доносились шум, гам, хохот, пение.
Симион зашел, чтоб немного обогреться да пропустить стопочку водки. Корчма называлась «Кооперативная», но мужики, коверкая названия, именовали ее то «оперативной», то попросту «противной». Под низеньким бревенчатым потолком висела тусклая, засиженная мухами лампа; за длинными, запятнанными вином и кровью столами гомонили мужики. Яблоку негде было упасть от тесноты. Некоторых мужиков Симион знал издавна еще со времен своей холостяцкой жизни; они, так же как он, стали добрыми хозяевами. Встретили они его громким и радостным криком.
Видно, сам бог направил его стопы в корчму, потому как с него причитается, раз он сегодня отписал землю сыну, и вообще, как говорится, всякое дело обмывки требует. Нет, нет, ему не отвертеться, они сами видели, когда зашли по своим делам к нотариусу, там старый Уркан с Валериу справляли бумаги. Видать, Симион решил дважды не тратиться на расходы, а переписать землю прямо на сына, может, так оно и вернее, раз он в доме все одно хозяин. А то сначала переписывай на себя да денежки плати, потом переписывай на сына, опять раскошеливайся, а тут одним махом, от деда к внуку, и дело с концом. Все одно Симион бы отписал Валериу большую часть, как старшему, а другому сыну он еще прикупит землицы, тому еще подрасти надо.
Правда, сами они бы так не поступили, сами они ни разу не переписывали земли на сыновей, сами еще, слава тебе господи, они в силе, а то не ровен час придется взвалить котомку на плечи да пойти по миру, скитаться до самой смерти. Но раз Симион так решил, значит, у него что-то свое на уме, он ничего просто так не сделает.
— Ну-ка, выкладывай, чего замыслил ты, хитрец? — шутливо потребовал один мужик.
— Наверно, попросил ссуду в банке, а отдавать не хочешь, а?..
— Так он тебе и сознался.
— Ну как бы ни было, а с него причитается.
— Угощаю! — крикнул Симион и так стукнул по стойке, что стекла и бутылки зазвенели. — Пейте!
В корчме на миг воцарилась гробовая тишина.
— Давай водки, корчмарь, не то прибью!
Слова окружающих когтями царапали ему душу. Он побледнел, и глаза у него стали стеклянные, как у горького пьяницы. Голова пошла кругом, и вся корчма со столами и посетителями завертелась, он едва удержался на ногах. Он налил себе водки дрожащей рукой. Выпил три стакана подряд, опрокидывая их в глотку, как опрокидывают ведра, выливая их в глубокий колодец, пил, не сказав ни слова, не поморщившись, только всякий раз плотно сжимая челюсти.
Потом он взял вторую бутылку водки и поднес ко рту, намереваясь выпить из горлышка, но сообразил, что делает что-то не то, и дрожащей рукой попытался еще раз наполнить стакан. Рука не послушалась. Симион резким движением смахнул со стойки наполовину наполненный стакан и трахнул бутылкой по стойке, осыпав всех окружающих брызгами и осколками стекла.
Блуждающим взглядом он обвел присутствующих и, не говоря никому ни слова, опрокинув на ходу лавку, бросился к выходу. Он бегом взбежал на гору, миновал кладбище и устремился на дорогу, что вела к дому. На самой вершине горы он остановился на короткий миг и проскрежетал страшным голосом: «Убью стервеца! Убью!»
Ночь была черна, ему казалось, что плывет он по грязной черной воде, в омуте, тонет, захлебывается и жадно хватает ртом воздух.
Прежде чем ринуться в дом, он забежал в сарай, схватил топор и, ворвавшись в сени, одним ударом разнес в щепы дверь.
Лампа в комнате горела тусклым светом, слабый огонек в фитиле подрагивал, казалось, осенний туман застлал все вокруг.
Лудовика сидела за столом, закутанная до глаз платком, как человек, погруженный в свое неизбывное горе, вдруг она увидела на стене зловещую тень с занесенным топором.
Она оглянулась. Лицо у Симиона перекосилось, в угольках губ белела пена; бледный как мертвец, он каким-то свистящим, не похожим на человеческий, голосом, точно изо рта у него должен был вырваться пар, прошипел:
— Где эта паскудина и его курва?!
Стожары пропали из виду, поглощенные пучиной небесного моря. Темные волны облаков сталкивались и разбегались, то пряча, то открывая обломки потерпевшего крушение созвездия, огоньки его неожиданно вспыхивали, выныривая среди облачных гряд, и вновь пропадали надолго, захлестнутые его волнами.
В этой кромешной ночи, казалось, сам дьявол затеял ссору отца с сыном и, озлобясь из-за своей неудачи, рвал и метал, дав волю всем темным силам. Он стоял на вершине горы, обрушивая вниз комья земли, грохот и огонь, разметая кукурузные стебли и неистово плюясь. Его конь бил копытом и высекал искры. Все смешалось, казалось, небесный круг вращается без остановки, смешав восток с западом, север с югом, и несчастному путнику, застигнутому где-нибудь посреди степи, пришлось бы ухватиться за какое-нибудь дерево, чтобы не упасть. Черные тяжелые тучи волочили по земле свои устрашающие тени, точно чудища из апокалипсиса, и постоянно меняли обличье, — они все прибывали и прибывали, извергаемые из огнедышащей кровавой пасти ночи, становясь все чернее и зловещей.
Разбуженная до срока осень, с зеленой травой в седых космах, старая и хромая, с одним глазом живым и молодым, а другим тусклым и мертвым, мокрая, точно она вылезла со дна реки, приковыляла на кукурузное поле, жалобно и тонко завывая. При ее вое собаки Урканов пугливо поджали хвосты и спрятались в укрытие, под навес с сеном.
В доме горела лампа. Симион сгорбившись сидел за столом, спрятав лицо в ладонях, отчего его плечи сузились, и он походил на постаревшего мальчика с красной тонкой волосатой шеей, торчащей из грязного ворота льняной рубахи. На лбу у него была заметна свежая царапина. Когда он бежал через кладбище домой, наткнулся в темноте на ветку акации.
— Слава тебе господи, кажись, уснул, — вздохнула Лудовика, заметив, что дыхание у него стало ровнее, тише, спокойнее…
Лудовика выплюнула изо рта нитку, отложила веретено. Потом вновь принялась за работу, то и дело поглядывая на спящего. Когда порывы ветра налетали на стены, сотрясая весь дом до основания, женщина крестилась, поминала бога и тут же снова принималась за пряжу.
«Ежели они уже переписали землю на себя, Симиону всех хуже придется», — подумала Лудовика и вновь отложила веретено. Муж спал крепко. Взгляд ее скользнул по его согнутой шее, сведенным плечам — земля по закону полагалась ему, как единственному сыну у родителей, единственному наследнику всего их добра; этой земле он отдал всю свою жизнь, на ней он трудился, когда был еще мальчонкой, на ней трудился, когда стал взрослым, но еще не женатым парнем, на ней трудился, обзаведясь семьей, — эта земля пропитана его потом, возделана его руками. Как же горько ему будет расстаться с ней. Горше всех. Троян вырастет, наймется в работники. Мариоара останется пока с ними, а потом, даст бог, выйдет замуж за доброго человека. О себе Лудовика и не думала. Что ей? Она выросла в бедности, ей не привыкать; пожалуй, в той невзрачной отцовской хижине ей жилось не в пример лучше, чем в этом большом, крытом черепицей доме, окруженном многими югарами кукурузных полей.
А вот для Симиона случившееся — настоящее горе. Каково ему, непривычному к бедности, начинать новую жизнь. Он всегда был хозяином, даже когда у него оставалось всего два тощих бычка, чтобы обрабатывать поле, — земля-то у него всегда была. Нелегко ему будет на старости лет скитаться по чужим углам, свой-то у него отнимут. А хатенку в селе они давным-давно продали.
Она оглядела комнату: шкаф, стол, кровати — все это его трудом нажито. Тридцать лет в дому стоит. Каково будет все это переносить в чужое жилище!
«Ах ты, напасть какая!» — вздохнула она.
Уставшая от гнева, горечи, боли, она стала почти бесчувственной. Еще некоторое время веретено вертелось у нее в руках, потом она и сама не заметила, как уложила его в подол и уснула.
Ветер на дворе свистел не переставая, тяжелые крупные капли колотились в окна. Изредка потолок начинал скрипеть так, что звенела посуда и сотрясались иконы. Слабый язычок пламени подрагивал в лампе, сидя на кончике фитиля, иногда он вспархивал, будто пугаясь ветра, но, тут же успокоившись, снова садился на прежнее место, подрагивая смеженными желтыми ресничками, точно собирался совсем уснуть; жестяной абажур лампы съехал набок, как шляпа у загулявшего пьянчужки, и делил комнату надвое: потолок и передняя часть комнаты оставались в тени, а пол и задняя были на свету. Казалось, комната перерублена пополам острым страшным мечом и рубец от этого удара пришелся по голове Симиона — прямо на лбу у него чернеет глубокий шрам, созданный игрой света и тени.
В доме все спали, только вещи в доме никак не могли уснуть, казалось, они судачат и ссорятся между собой, как бабы, но вскоре угомонились и они. Даже лампа, глядевшая на всех единственным кровавым глазом морского чудовища, мнилось, уснула и угасла.
Один лишь архангел Михаил на стене, опершись на меч, охранял покой спящих. Сияющий нимб вокруг его головы потускнел, меч от времени заржавел и чуть ли не падал из рук архангела, да и сам воитель, чувствовалось, еле-еле держался на ногах, и сменить его на важном посту было некому.
Из темного угла старой иконы, зажав под мышку свой длинный непотребный хвост, выползал дьявол; пытаясь улизнуть, он уже занес ногу за раму, испуганно озираясь на гиганта с мечом и делая знак своей свите молчать, но было ясно, что ему не убежать…
— Где этот охаверник! Убью! Убью его, подлеца! — закричал Симион, казалось, сквозь сон и не поднимая головы.
Лудовика испуганно встрепенулась.
— Ну, чего кричишь? Видишь, светает. Люди на базар в Лудош едут, услышат…
Не было слышно ни шагов, ни скрипа телег. Лудовика не знала, который теперь час, но было утро вторника, а стало быть, начало базарного дня, и так по ее понятию должно было быть.
Симион снова уснул крепким сном, а Лудовика, поспав чуток, будто заново родилась; это была прежняя гордая, выносливая, сильная духом женщина, она спокойно сидела и пряла свою пряжу. Мысли ее прояснились, она вновь верила в себя и в помощь милосердного господа. Она думала о том, что, как бы ловко и хитро ни состряпали свое поганое дельце эти ворюги, невозможно, чтобы все прошло у них гладко, без сучка и задоринки, где-нибудь да кончик торчит, и толковому адвокату этот клубок распутать — раз плюнуть. А тогда неминуемо ворюгам грозит тюрьма. Это ж не какая-нибудь маленькая провинность, шутка ли сказать, обманным путем завладели чужой землей… Старика-то они наверняка напоили допьяна. Она даже усмехнулась злорадно при мысли, как на виду у всего села поведут жандармы в тюрьму этого негодяя Трилою и ее «дорогую невестушку» Ану. Вот уж будет потеха!..
Но мечты мечтами, а вчера могла выйти скверная история, и тогда пиши пропало, все было бы погублено напрочь. Ее даже передернуло при воспоминании о пьяном Симионе. Хорошо, что она сообразила соврать ему, будто Валериу с Аной ночуют у тестя Трилою, а то не миновать бы беды. Кто знает, может, эти ворюги убили бы его. От них всего ожидай, от поганцев проклятых. Да, это она ловко придумала! Правда, пришлось из-за того всю ночь просидеть сторожем подле него, успокаивать его как ребенка. Но теперь, слава тебе господи, все уже позади. Скорее бы только пришел день.
Неохотно отступала ночь, будто огромное сбившееся в кучу стадо овец, прохлаждающихся в тени и не желающих выходить под лучи палящего июльского солнца.
Часов в доме не было, последнего петуха и того загрызла лиса. Что за жизнь без петуха! Лежишь как мертвец, и не знаешь, когда подниматься, когда тесто замешивать…
Когда ей показалось, что темнота за окном слегка зарозовела, она отложила пряжу и вышла на крыльцо, чтобы определить, который теперь час. Гроза давно миновала, ветер, налетая порывами, неистово свистел и пронизывал холодом. Лудовика поежилась и вернулась обратно в дом.
— Проснись, Симион, светает, пора за работу приниматься, хватит горевать, этим делу не поможешь. Покорми скотину да приготовь все для сева. Поторопись, чтобы солнце не застало вас на водопое. Погода, видать, портится, того и гляди, зарядят дожди, надо спешить, а то останемся без озимых, как три года тому, помнишь… А я пойду разбужу Трояна с Мариоарой. Дочку дома оставлю следить за этими, чтобы глаз с них не спускала, а сама отправлюсь в село к Сучиу, он научит, что делать. Он как-никак писарь, знает в этом деле толк. Может, они еще не справили акции, или как их там зовут, — она хотела сказать «акты», — не могли же они в один день все бумаги справить, дело-то такое не сразу делается… Небось только-только начатое…
Симион дрожащими пальцами скрутил себе цигарку.
— Хм!.. — соображал он. — Башковитая ты баба, дьявол тебя дери… Я б до такого ни в жизнь не додумался… А этих поганцев все одно замордую!..
— Ты, Симион, поостынь, не ерепенься. Не так-то просто выкрасть чужое имение. Ишь, рыжая стерва, чего надумала! Но не на таковских напала! Ты хитра, но и мы не лыком шиты!
Симион снова разбушевался. Он вышел из дому, спотыкаясь о пороги и бешено бранясь.
Лудовика обнаружила Трояна и Мариоару в сенях, где они спали, съежившись от холода и укрывшись дырявым и ветхим одеялом, которым прикрывались работники летом.
«Ах вы, мои деточки, бедняжки! — подумала Лудовика. — Спите не в дому, ровно нищие какие, а моя невестка в это время нежится в постели, в тепле, да потягивается. Чтоб ей потянуться и больше не встать, заразе!»
— Троян, сынок, вставай, день на дворе, — позвала Лудовика. — Пойдешь с папанькой сеять, он покуда скотину поит. Ты его слушай, приглядывайся и учись. К завтрему, глядишь, управитесь.
Мальчик приподнялся, протер кулачками глаза, поморгал и снова плюхнулся и уснул. Лудовика постояла возле него чуток, чтобы дать ему поспать, но, окоченев от холода, снова его разбудила.
На этот раз Троян вскочил как ошпаренный и опрометью бросился в хату. Лудовика укрыла Мариоару тулупом поверх одеяльца и не стала до времени будить.
Приготовляясь к отъезду, Симион продолжал ругаться так, что хоть святых выноси.
— Ну, чего богохульствуешь! — накинулась на него Лудовика. — А? Чем тебе день нехорош? Тебе бы перекреститься да сказать: «Господи, помоги мне, грешному!» — ведь сеять идешь, на добрый урожай надеешься…
Симион привязал к телеге мешок с зерном, кликнул Трояна и, шлепнув ладонью вола, поехал со двора. Выйдя за ворота, он оглянулся и крикнул жене:
— Ты там смотри, чтобы все ладно было, уж постарайся, а то и домой не вернусь, пойду куда глаза глядят…
— Иди уж, иди, не оглядывайся…
Лудовика пошла в дом, обулась, потому что замерзла не на шутку, потом разбудила дочь и наказала ей «не спускать глаз с этой лисицы Аны» и «старой ведьмы бабки».
Сама же поспешно отправилась в село; желая застать Сучиу дома, почти всю дорогу она бежала, задыхаясь и ускоряя шаг.
Увидев его издали во дворе занятым хозяйственными делами — скотину он поил, — Лудовика обрадовалась, замедлила шаги и подумала: «Господь нас не оставляет».
Сучиу приходился Лудовике племянником, был он человек средних лет, высокий, худой, с изрытым оспой лицом.
Лет восемь он проработал на угольных шахтах в Америке, вернулся насквозь больным и все время кашлял, выплевывая черную угольную пыль, засевшую в легких. Правда, он поднакопил несколько тысяч, но деньги как-то разошлись сами собой, и ни на что, кроме новой крыши, их не хватило. Забор и тот был старый, прогнивший, колодец полуразвалившийся. И хозяйством не очень-то разжился — у него появились только две старые коровенки да тощая кляча, вот и весь достаток.
Бог наградил его четырьмя дочерьми и пышущей здоровьем женой, которая умудрялась пропускать сквозь пальцы больше денег, чем он мог бы собрать и на шестерке волов.
Человеком он слыл бывалым и почерком славился отменным — вот эти достоинства и приметил в нем сельский нотариус и взял на работу к себе в канцелярию. Работал Сучиу за небольшую плату, работал писарем и кучером — разумеется, больше кучером, нежели писарем. Но ему было безразлично, кем работать, лишь бы платили деньги.
— Доброе утро, тетушка, — поздоровался Сучиу с Лудовикой, как только она вошла во двор.
— Здравствуй и ты, Сучиу, — ответила Лудовика. — Поишь скотину?
— Хочу послать работника за черепицей в Агырбичу. Настелить новую крышу на сарай, старая, видишь, прохудилась совсем. Зима на носу. Если не потороплю да сам не подмогу, он ведь полдня провозится.
— Чужой он и есть чужой! — вздохнула Лудовика, думая о своем.
Сучиу сразу заметил, что она чем-то опечалена, все вздыхает, платком вся закуталась.
— Вы что-то хотели мне сказать, тетушка?
— Хотела, племянник. Только прошу, об этом никому ни полсловечка, а то, если народ узнает, засмеют начисто.
Правда, с тех пор как Урканы разбогатели, они не очень-то снисходили до своей родни, но богатым родственникам и не такое простишь.
Они присели в уголок, и Лудовика поведала Сучиу о своем деле от начала до конца, или, как говорится, от гривы до кончика хвоста.
— Успокойтесь, тетушка. Чтобы переписать землю, требуется принести от общины бумагу с маркой в семь леев, а покуда я работаю в канцелярии, не видать им такой бумаги как своих ушей. А подымут шум — как пить дать сядут в тюрьму. Вы уж не сомневайтесь, тетушка, я все как есть изложу нотариусу.
— Изложи, изложи, миленький. Помогай тебе бог, а уж мы тебя не забудем…
Домой она возвращалась окрыленная надеждой. По дороге, на Крестовой горе, она неожиданно столкнулась с Валериу, который, вырядившись по-праздничному и опираясь на свою подбитую медными гвоздями дубинку, весело насвистывал и направлялся прямо в село. Заметив мать, он отвернулся и стал напевать какую-то издевательскую частушку.
У Лудовики так и чесался язык сказать ему что-нибудь обидное, но, ничего толком не придумав, она просто спросила:
— Ты, никак, сыночек мой дорогой, родную мать не признал?.. Чтоб у тебя глаза повылазили!
Валериу, насвистывая, удалялся.
— Бумагу идешь требовать? Хочешь батькину землю подарить своей рыжей мерзавке? Славно! Ну, иди, иди, а то не поспеешь!..
Последних слов Валериу не слышал, он свистел во всю мочь, так что в ушах звон стоял.
Лудовика, присев на краю кручи, разулась и потом стала быстро спускаться вниз. Занимался день, но солнце еще пряталось за тучами, лишь на востоке полоска чистого неба алела кроваво-красным цветом, обещая ветер. Кукуруза стояла не шелохнувшись, мокрая от дождя, и сморщенные ее листья были похожи на лица нищих стариков, стоящих в ожидании милостыни. Над кокуланским лесом летала сорока, и все вокруг молчало как камень.
Душа Лудовики постепенно исполнилась этой тишиной. Боль отступила. Содеянное против нее злое дело казалось таким же обычным, человеческим, как всякое другое. Об Ане она и не вспомнила… а Валериу был ее сыном, родной кровинкой, не лучше и не хуже других детей, и если он даже чуть не причинил им зла, то с кем не бывает, дети они дети и есть, вечно чем-нибудь досаждают родителям… Так уж повелось на белом свете… А ее муж с младшим сыном трудятся в поле, сеют озимую… остальные домочадцы тоже наверняка заняты какой-нибудь работой. Вот и она, как вернется домой, займется каким-нибудь делом. Все идет как положено, как обычно…
Когда в разрывы туч глянуло круглое детское личико солнца, Лудовике вдруг захотелось опуститься на колени, поцеловать влажную траву на обочине и возблагодарить милосердного господа за то, что щадит и наставляет…
У дома она приостановилась, прислушиваясь. Кто-то пел:
Мы похожи: я и ты,
Как две капельки воды.
Оттого с тобой мы схожи
Родниковым блеском глаз,
Что одно село у нас
И колодец тоже…
«Ишь разгорланилась с утра пораньше, — насупившись, подумала Лудовика. — Я ни свет ни заря, как коза, прыгаю по горам, распутываю, чего она наплела да наворошила, а она тут в тепле нежится, и еще ей поется, поганке».
Прежняя обида и негодование ожили у нее в душе. Она опять стала мрачной, глаза потускнели, и, молчаливая, озлобленная, вошла она в дом.
Ана сучила пряжу. Когда свекровь вошла, она не только не перестала петь, но, как бы желая ей досадить, повысила голос, даже не повернув головы. Лудовика наткнулась на решето с мотками пряжи.
— Ты что пинаешь, старая падаль, ты, что ли, пряла или твои голодранцы?
Лудовика схватила ее за волосы и больно потянула вниз. Ана бешено заколотила ее кулаками по животу, куда ни попадя…
Но сил у нее достало не надолго, изрядно потрепанная, потому что Лудовика была крепка, как добрый мужик, выскочила на улицу и заорала во всю глотку:
— Караул! Спасите! Помогите кто слышит, эта свинья Урканиха хотела меня убить! Спасите! Помогите кто может! Караул!..
Свекровь даже не вышла за ней, но Ане нужны были свидетели на случай суда.
Лудовика ринулась в комнату, где лежали Анины вещи, и стала охапками выбрасывать их через окно на улицу: простыни, скатерти, полотенца, платья, — словом, все, что попадалось под руку.
Запоздалый обоз, что тащился в город на базар, задержался у ворот. Мужик на переднем волу залюбовался на «камедь».
— Во, глядите, мужики, сколько приданого! — сказал первый возница.
— Лудовика — туз козырной, а Ана — дамочка…
— Ах ты, горе, Трилою-то на приданое не дюже расщедрился. Бедненькая она…
— Стакнулись богатей с богатеем, как горы в сказке…
— Трогай, чего встали? Гони, чего глазеть, на базар опоздаем! — закричала баба с самой последней телеги. — Две собаки дерутся, чужая не встревай! С жиру бесятся! Пошел!.. Гони-и!..
Ане стало не по себе, устыдившись, она кинулась за угол. Решив, что одежду подберет тот, кто ее раскидал, Она повязала платок на глаза, как следовало рассерженной бабе, и двинулась полем к своим.
Шагая через кукурузные угодья, она кипела злостью не только на свекровь, «всему селу известную скандальную бабу и стерву», но и на этого «тюфяка» Валериу, бесштанного недотепу, что и жену защитить по-мужски не умеет.
Вернувшись домой, она, ни слова не говоря, уселась на крыльцо и разревелась. Ее мать, хромая и дряхлая старуха, кормившая в это время цыплят и отгонявшая от них «ни на что не годного петуха, которого давно пора зарезать», по глухоте ничего не услышала. Пришлось доченьке зареветь погромче, старуха обернулась и ахнула:
— Что с тобой, доченька? Что стряслось?
Ана утерла глаза краем платка.
— «Что с тобой? Что стряслось?» Житья никакого нету. Накричали на меня!
— Кто? Господи спаси! Кто накричал?
— Урканиха! Лудовика! Кто же еще?!
Старуха поворотилась лицом к востоку, воздела руки к небу, — в одной был костыль, поэтому, оставшись без подпорки, она сразу скособочилась, — и принялась насылать на сватью проклятия, от которых даже небо пришло в ужас, потому что тут же нахмурилось, то есть заволоклось тучами.
— Так мне и надо! — злопыхала Ана. — Не вышла я за любого, послушалась вас, пошла за Уркана. Вы сулили богатство. Урканы, мол, нам ровня, вот и вышло по-вашему. А эта ведьма Урканиха разбросала все мои вещи по двору, прямо из окна порасшвыряла, подлюга!
— Тьфу, страсти какие! Да как же можно? С Трилою еще никто не смел так поступать. Ох ты господи! Ну, встречу я ее на улице, задам жару!.. По гроб жизни помнить меня будет! А Валериу куда ж смотрел?
— В воду. Куда ж ему еще смотреть?.. Бегает Валериу по канцеляриям за всякими бумагами… А я…
Ана опять всхлипнула.
— Ну ты не тужи, доченька. Вытри глазки. Не плачь. Отольются ей твои слезоньки. Найдется на них управа, наймем адвахата…
— Ну их ко всем чертям!
— Одно меня беспокоит, — продолжала старуха, талдыча свое и не обращая внимания на слова дочери, — вещи твои, что остались там лежать на дворе. Раскидала их Урканиха, говоришь, а вдруг пойдет дождь, намочит, пропадут вещи-то… Пошли работника на телеге, пускай привезет, ах, жаль, лошади дома нету. Поехал батька в Лудош…
— Сама посылай, коли надо, а по мне, пропади они пропадом, вещи! Пусть хоть сгниют на дворе! Не жалко мне! Дались вам тряпки эти, меня не жалеете…
Работник только что вернулся с сенокоса и привез полную телегу травы. Приходился он Трилою племянником, был он разбитной и веселый парень, запряг четырех волов в коляску, посадил на облучок девятилетнего мальчика-сироту, взятого в дом «из жалости» для помощи, и с шумом выкатил со двора.
Выбравшись на дорогу, он неожиданно остановил волов и послал мальчонку за колокольчиками.
Старуха думала, забыли они что-то; припадая на одну ногу, подошла к забору.
— Что там у вас стряслось?
— Дядя просит колокольчики, надо ж их привязать волам, потому как за приданым невестиным едем.
— Ах ты, поганец, кыш отсюда! Дурья голова! Ишь чего надумал, на посмешище, что ли, решил нас выставить перед всем селом?
Работник хохотал во все горло, привстав с козел; он попросил колокольцы для смеху, прикинулся дурачком: вдруг старуха дозволит, чем черт не шутит! Вот была бы потеха!..
Нотариус, венгр, заядлый охотник, знаток и любитель вин, вел дела на свой венгерский лад и вкус; он признавал над собой только двух господ: одного — небесного, которого часто призывал в свидетели, и другого — земного; этим вторым был не кто иной, как сам господин нотариус. Правда, с некоторых пор господин нотариус чувствовал себя ущемленным в правах, не мог же он в самом деле одобрять новомодную «демократию», когда депутат, приезжая в село, вначале здоровается за руку со свинопасом, а потом уже со старостой или священником. Он вел себя по старинке, не признавая новых веяний, за что и получал часто нагоняй от начальства.
Кстати говоря, человек он был справедливый и пользовался у людей честных большим уважением. Он постоянно досадовал на падение нравов в обществе и давно бы ушел с места, но ему оставалось всего два года до пенсии. Узнав о проступке Валериу, нотариус был возмущен до глубины души.
— Ты пришел ко мне за документ? — вместо ответа на приветствие набросился он на оторопевшего Валериу. — Хочешь обкрасть свой отец?!
— Я же с полного согласия и по желанию истинного владельца, по закону, так сказать… — стал оправдываться Валериу, окружая себя словесами.
— Врать! Врать! Вон! Быстро! А то я позвать жандарм!
— А кто же, смею спросить, мне бумагу выправит?..
— Вон! Такое свинья! Прочь! Уходить! — крикнул нотариус, рассвирепев, и сказал по-венгерски, обращаясь к Сучиу, хотя продолжал сверлить глазами Валериу: — Хол аз Иштеп![1] Не давать бумаг на переписать, отцов земля! Такой авантюрист!..
Он пошарил под столом и извлек свою увесистую трость с бронзовым набалдашником.
Сучиу махнул Валериу: беги, мол.
Очутившись на улице, Валериу пожалел, что не остался в канцелярии. Пусть бы эта канцелярская крыса только осмелился тронуть его, закатил бы он тогда ему здоровенную румынскую оплеуху, все бы зубы ему пересчитал. Дубина!.. Хорошо, никто хоть не видал, как он улепетывал.
Куда же ему теперь деваться? С кем посоветоваться? Дома не с кем. Старый Уркан совсем выжил из ума, глуп как баран. Ана — баба, от нее тоже толку мало? Лучше всего было пойти к тестю, но, сам того не замечая, он уже давно вышел за село и направился к дому Трилою.
Ану он застал тут. Теща метала громы и молнии на голову Лудовики, кричала, что та выгнала Ану из дому, раскидала по двору ее вещи. Валериу тоже пришел в ярость и ругался последними словами.
К счастью, вернулся из города старый Трилою.
— Кончай, дружок, — сказал он, узнав в чем дело, — нечего лупить дубинкой по грязи, только сам себя и окатишь. Умели бы держать язык за зубами, никто бы ни о чем не прознал, все сошло бы как по маслу. Старик, глядишь, не сегодня завтра даст дуба, а с мертвого какой спрос, — и земля осталась бы ваша. А теперь пиши пропало, надо давать задний ход. Ступайте домой и миритесь. Не то, как узнают, что я заместо Аны привез в канцелярию ее сестру, да что старик слабоумный, да еще и бутылку водки выпил, нас всех вместе живо за решетку упрячут. Вот так-то. После драки кулаками не машут.
Трилою был долговязый, худой, с горбатым жидовским носом. Начинал он семейную жизнь лет сорок назад, имея за душой две деревянные ложки да глиняную щербатую миску. Но он знал, кому и как угодить, кого подмазать из австро-венгерского начальства и как задобрить тех псов, что «и еще поважнее», и теперь земли у него было югаров сто, а то и больше. Что правда, то правда, никто во всей Кымпии не знал лучше него законов и как их обойти, да так, чтобы не угодить в тюрьму.
Однако убедить молодых удалось не сразу. Ана низа что не хотела возвращаться, говорила, что скорее удавится, чем станет есть мамылыгу из одного котла с Урканихой.
Валериу кричал: хватит, мол, набатрачился, отныне он отцу не слуга, завтра же начнет строить себе дом.
Но Трилою так пугал их тюрьмой, так расписывал ужас содеянного ими, если все всплывет на поверхность, что молодые, устрашившись, обмякли и сдались. К вечеру, на закате солнца, они, как два мокрых индюка, приплелись домой, готовые к примирению.
Растроганная до слез Лудовика тоже помягчела и, укладываясь спать, сказала Симиону:
— Видал, видал, свой завсегда своим останется, кровь — она не водица. Да и Ана не так уж плоха, зеленые они еще, неразумные. Это все старики виноватые, совсем из ума выжили, намутили воду.
В доме Урканов на время воцарился покой. В воскресенье все вместе отправились в церковь. Симион, одетый в полушубок, расшитый красными нитками, протиснулся вперед и, выпятив пузо, продремал всю службу рядом с похрапывающим сватом Трилою.
Домовитому хозяину такое и не в упрек.
Перевод С. Флоринцевой.