Среди бумаг инженера Хатериана было найдено несколько листков из дневника, они проливают некоторый свет на трагическую смерть одного из лучших румынских специалистов…
…Каждое утро солнце заглядывает в комнату через дыру в занавеске, сначала зайчик задерживается в правом верхнем углу зеркала, затем движется наискосок к двери.
Раньше это была спальня. Теперь в знойные летние дни опущенные занавески не выдерживают натиска жары, и старые кости кроватей скрипят под тяжестью тишины.
На глухой, без окон стене в черной раме сидит за круглым столом тетушка Мария. Полная, кругленькая, самодовольная. Всякий раз, когда я вхожу в комнату, она мне улыбается.
Не понимаю, откуда берутся на свете такие самодовольные люди? Если ты пышешь здоровьем и у тебя есть несколько гектаров земли, то неужто так важно продемонстрировать еще и белизну своих зубов?
В комнате, где все мертво и немо, где стулья кряхтят, как старые ревматики, где радио уже годами безмолвствует, а с белого абажура лампы «с тех пор» никто не стирал пыль, прилично ли тетушке Марии улыбаться?
Знаю, она была против этого брака. Но с тех пор прошло много времени, и на похоронах она тоже плакала.
Горевала ли она в самом деле? Или плакала оттого, что плакали все, даже чужие? Не знаю. Да и какая разница?
Двадцать лет кряду я тащусь на завод. То, что часто меня раздражало адским шумом и треском — машинный зал с гигантскими вертящимися колесами, — теперь меня успокаивает.
Часами я простаиваю перед этими крутящимися махинами. Смотрю на них, смотрю…
Механики думают, что-то не в порядке, суетятся, подвинчивают гайки, шурупы, прислушиваются к двигателю. Их смущает записная книжка у меня в руках, в которой я нет-нет да и делаю пометки, им кажется, что я изучаю механизмы.
На самом деле я только слушаю ревущую песню колес и поддаюсь их завораживающему бегу.
Иногда я прихожу к мысли, что по сравнению с их мощью человек ничтожество, слабее мухи.
Но это не повергает меня в уныние. Я человек науки и верю в силу разума. Жизненный путь я себе наметил и хочу пройти его до конца.
Мой жизненный уклад не изменился. К привычной работе прибавились разве что загородные прогулки. (На кладбище я не хожу, я считаю, что мертвые для мертвых, а живые для живых.) Вот только в последнее время мне что-то плохо спится, все чаще и чаще просыпаюсь я среди ночи и больше не могу уснуть.
Но вряд ли это связано со случившимся, скорее всего, дает себя знать возраст.
О чем только не думается в бессонные ночи, наша жизнь изобилует пустяками… Вот и перебираешь их в памяти, стараешься установить какую-то закономерность, последовательность. Лишь одно у меня не увязывалось с остальным: сон в ту ночь. А может, и не следует искать связь? Может, это не человеческого ума дело? Порой мне сдается, что я ничегошеньки не смыслю ни в жизни, ни в себе, ни в чем… Как мало мы все-таки знаем!
Попробую описать события по порядку.
…Я куда-то собирался. Она сидела на маленьком стульчике возле радио, в самом углу комнаты, у окна, сидела, подперев голову и прикрыв свои чудесные глаза, волосы у нее были распущены, — такой она мне ужасно нравилась, — но я почему-то сердился…
Сердился и смотрел на нее выжидающе, а она молчала… Уж чего я такого ожидал, не знаю, но все меня теперь раздражало.
Не поднимая головы и не взглянув в мою сторону, она умоляющим голосом попросила:
— Может, останешься, Василе?
— Нет. Я отправляюсь немедленно, — ответил я.
Сунув под мышку трость, я тут же ушел.
Когда я пригнал такси, чтобы ехать на вокзал, в комнате ее почему-то не оказалось, в дверях торчала служанка.
— Где хозяйка? Поторопите ее.
— Она не дождалась вас, ушла, но оставила записку на столе.
Раздосадованный, проклиная всех женщин на свете, всегда говорящих одно, а делающих другое, я отпустил машину и вновь вернулся в дом.
На столе не оказалось никакой записки. На видном месте стояло мое любимое карманное зеркальце, которое я потерял, на нем синими еще не просохшими чернилами было нарисовано сердце.
Я заметался в растерянности, спрашивая у всех, куда она ушла, но так и не добился толку…
И тут зазвонил будильник.
— Останови его, — сказала жена.
Я пошарил в темноте, долго не находил его, а когда нащупал наконец, будильник перестал звенеть.
— Встаем?
— Подожди немного, успеется.
Было светло как днем. Боясь проспать, мы на ночь не задернули штор, и теперь сквозь прозрачную призму стекла лунный свет проникал в комнату, косым лучом лег он на гладкую поверхность зеркала и, отражаясь, рассеивал ночной мрак.
— Как ты себя чувствуешь?
— Спала я хорошо. Только вот будильник меня встревожил. Я трясусь, как перед экзаменом, когда вроде бы все знаешь, а в удачу не веришь…
— Так всегда бывает, когда идешь к врачу. Ничего, все обойдется, — сказал я, зевая.
У нее было больное сердце, а потом стало плохо и с почками. С сердцем у нее началось давно, еще в детстве: однажды родители оставили ее и сестру на попечении служанки, а служанка — но чего и ждать от служанки — оставила двух маленьких девочек одних, на попечение господа, и куда-то ушла.
Было поздно. В кухню забрела чья-то собака и, заметавшись в поисках выхода, вбежала в спальню к девочкам.
Вернувшись домой, служанка нашла одну из них на кафельной печке, а другую в глубоком обмороке, с пеной на губах. Еле-еле ее привели в чувство. Потом она долго болела.
Со временем она поправилась, но с год назад у нее опять стало пошаливать сердце.
Доктор Шандру посоветовал обратиться к специалисту.
Чтобы успеть вовремя на прием, надо было сесть на трехчасовой ночной поезд.
Надев перчатки, она еще раз оглядела комнату.
— Мы ничего не забыли?
— ?
О ее ноги стала тереться ангорская кошка, которая и по сей день жива.
Служанка отогнала ее.
— Зачем ты ее гонишь? Я же тебя сто раз просила…
— Нечего ей ластиться, нехорошо это, примета дурная…
Жена тут же и забыла о кошке, еще раз огляделась.
Служанка захлюпала носом.
Я прикрикнул на нее:
— Что за глупости, неси вещи в машину!
Я очень боялся этой минуты и уже было порадовался, что все обошлось как нельзя лучше, и на тебе, служанка вылезла со своими глупыми приметами, идиотка!.. Да и негодную кошку не вовремя потянуло ласкаться… Мне так и захотелось наподдать ей ногой.
(Не могу понять, как я, даже не подозревая, чем все кончится, вел себя так, словно мне что-то заранее было известно или я предвижу ход событий…)
Во дворе жена отвела служанку в сторону и что-то ей сказала. Позднее я узнал, что именно:
— Анка, присматривай за домом и за хозяином, чтобы не ходил он в неглаженых брюках… Может, я не вернусь…
Ночь эту я не забуду. Она была такая ясная и отчетливая, будто нарисованная на картине. Луна, скользя по небосводу, зацепилась за макушку дуба на Припорском холме.
Лик ее был бледен, в каких-то пятнах, как лицо больной женщины.
Внизу по склону стелился осенний призрачный туман.
Казалось, все вокруг провожало нас: дома, деревья, телеграфные столбы, они словно говорили нам: «Уезжаете? Ну, господь вас благослови!»
Мы сели в такси. Жена закуталась платком, подперла ладонью голову и задумалась.
— Осень, — сказал я.
Она не ответила.
— Морозит. Скоро все покроется инеем, — сказал я некоторое время спустя, но она опять промолчала.
Мы ехали в полупустом вагоне первого класса.
В коридоре у окна стоял какой-то толстяк с неприятным одутловатым лицом и всклокоченными волосами, он равнодушно поглядел на нас и отвернулся.
Она легла на кушетку. На второй станции она уже спала. Я погасил свет и вышел в коридор, встал у окна, чуть поодаль от пассажира в голубой пижаме.
Провожая нас из кабинета в приемную, светлую, с экстравагантной мебелью и карикатурами на стенах, профессор, долговязый, плешивый, с растрепанной бородой, сам как будто сошедший с одной из карикатур, взял меня под руку:
— Скажите, господин инженер, доктор Аврам еще работает у вас?
— Да. Это наш уездный врач.
— Не окажете ли вы мне маленькую услугу? Простите, мадам, я на минуточку похищаю вашего мужа.
Мы вернулись в кабинет. Оказавшись со мной с глазу на глаз, профессор старательно притворил дверь, прижался к ней спиной и сказал:
— Ваша жена опасно больна. Положение критическое.
Меня словно оглушило; растерявшись, я почему-то по-дурацки спросил:
— Вы находите?
— Да. У нее давление двести восемьдесят на сто шестьдесят. Это очень высокое давление. Сердце может не выдержать. Вся беда в том, что помочь в таком случае почти невозможно. Стоишь столбом и смотришь, как человек у тебя на глазах умирает. Советую немедленно ее госпитализировать. Я к ней приду, как только вы ее положите. Может, еще удастся ее спасти.
Я стоял как громом пораженный. Мне казалось, что мне на плечи взвалили огромную гору, я еле дотащился до дверей, где меня ожидала жена.
Я сказал ей, что профессор попросил моего посредничества в каких-то денежных расчетах с нашим врачом. Я старался говорить как можно спокойнее, и жена мне поверила.
Когда мы сели в пролетку, она сказала:
— Мало у тебя своих забот, только чужих тебе не хватало. Надо было сказать, что тебе некогда этим заниматься, что у тебя совершенно нет свободного времени.
Мы уладили формальности, и жена легла в больницу.
Вечером, когда я пришел ее проведать, я столкнулся в дверях с профессором. Он был оживлен.
— Хорошо, что вас встретил. Мы сделали ей укрепляющий сердце укол. Пустили кровь, думаю, теперь ей полегчает.
Я поблагодарил.
— За что же? Мы просто выполняем свой врачебный долг, — сказал он и многозначительно поднял палец, толстый, волосатый, палец мясника, потом легко, по-мальчишески сбежал вниз по лестнице.
Я поднялся в палату. Жена лежала, утопая головой в мягкой белой подушке, бледная, измученная.
— Ты пришел.
Я присел на краешек кровати. Взяв меня за руку, жена попыталась улыбнуться. Губы у нее были ярко-красные, сухие, дышалось, ей тяжело, но всем своим видом она хотела показать, что ей полегчало. Мне почему-то стало не по себе.
— Ты сейчас похожа на школьницу, лицеистку, честное слово, — сказал я с наигранной веселостью, чтобы отделаться от мрачных мыслей.
Она ничего не ответила, но лицо у нее внезапно сморщилось, на глазах выступили слезы; я вытер их.
— Мне только тебя жаль. Как же ты, бедный, останешься один? Ты же такой непрактичный, ничего не умеешь делать… — Она заплакала.
— Господи, что за ребячливость! Ты пробудешь здесь недолго, день, два, три, может, чуть больше, тебя подлечат, успокоишься… У тебя ничего особенного не нашли. Мы вернемся домой. Не мучь себя… Не будь глупышкой… милая…
Мне едва удалось ее успокоить.
— Прости меня, пожалуйста, — сказала она, все еще тихонько всхлипывая. — Я и в самом деле веду себя глупо… Мало того что отняла у тебя весь день, еще и ночь у тебя отнимаю. Пойди отдохни, поспи, ты ведь ужасно устал.
Видя мой удивленный взгляд, она добавила:
— Не понимаю, что со мной делается. Я какая-то сама не своя… Мне отчего-то страшно…
Дежурный врач, совершавший вечерний обход, сделал мне знак, что пора уходить.
На прощание она нежно, взяла в ладони мое лицо, посмотрела на меня долгим, проникновенным взглядом и поцеловала.
Тяжело у меня было на душе, когда я спускался вниз по лестнице, мне чудился ее взгляд, проникающий сквозь стены, грустный, нежный, страдальческий… глаза ее, полные слез…
Спал я плохо. Снилось мне, будто я брожу где-то среди болот и топей, снилось столкновение поездов и еще какая-то чушь.
На другое утро, как только я вошел во двор больницы, мне бросилось в глаза, что окно у нее в палате открыто настежь.
Это меня порадовало: «Значит, все идет хорошо».
Прежде чем подняться, мне хотелось говорить с дежурным врачом.
Я поймал его в коридоре.
— Здравствуйте, доктор.
Он избегал смотреть мне в глаза.
— Господин инженер, к великому прискорбию, должен вам сообщить, что ваша супруга скончалась.
Я все услышал и все понял, но мне показалось, что в его устах слово «скончалась» означает что-то другое.
— Умерла? — переспросил я.
— Да. Умерла. Мы сделали все возможное. Мы применили все средства, мобилизовали все медицинские ресурсы.
Эти «медицинские ресурсы» полоснули меня будто бритвой.
Я смерил его взглядом с ног до головы. Думаю, что никогда в жизни мое лицо не выражало столько ненависти и презрения, и странно, что он не слышал, как все мое существо вопит: «Идиот!» — он имел наглость еще что-то говорить, говорить…
— Ночью, в двенадцать часов, у нее случился приступ. Мы сделали укол, — он решил нагрузить меня подробностями, — но, вопреки нашим научным познаниям, в четверть первого она скончалась.
— Научным познаниям…
Исчерпав весь мешок «научности», он стал опустошать другой — с «сожалениями».
— Могу я ее видеть?
— Сестра, проводите.
У меня было ощущение, будто я попал в замок призраков. Шли мы нескончаемо долго. Я смотрел на серые каменные плиты пола и считал шаги.
Наконец женщина остановилась, с трудом выудила из большой связки ключ, отперла массивную железную дверь, толкнула ее плечом.
В лицо мне ударил спертый воздух. Я поневоле отшатнулся.
Комната была тесная, узкая, но очень высокая. Сквозь матовое окошко в потолке струился молочно-белый сноп света. В воздухе стыла каменная тишина могильного склепа.
В углу на маленькой больничной кушетке лежал кто-то, прикрытый белой простыней.
А прямо передо мной в ночной рубашке лежала моя жена, сложив на груди руки и закрыв глаза.
Мне вдруг показалось, что кто-то зло подшутил надо мной.
Я положил руку ей на лоб, на грудь. Кожа была мягкой и прохладной, прохлада эта, казалось, прилипла к моей руке навсегда. И с ней я уже никогда не расстанусь.
— Sie ist gestorben?[3] — спросил я монашку на ее языке.
(По-видимому, в глубине души я все еще сомневался в компетентности доктора.)
— К несчастью, мертва…
Если бы я не поседел, я бы сказал: время остановилось. То же небо, те же плакучие ивы окружают наш дом и двор.
На днях у меня побывала молодая вдова, речь ее была вкрадчивой, как кошачья поступь. Она собирала пожертвования для бедных. Я отправил ее в кассу, выделив такую сумму, что она ушла в ужасе. Оставьте вы меня в покое!
И еще один друг! Жынтицэ, профессор, у него незамужняя сестра, старая дева; он спросил меня, когда же я наконец покончу с трауром? Битый час толковал мне про дурное воздействие одиночества. Посоветовал бывать почаще на людях, особенно у него.
Я от души поблагодарил.
Мне нравится бродить по бескрайнему полю, когда в лицо хлещут дождь и ветер. Как хорошо смотреть во время дождя на пузырящуюся реку, смотреть, как на излучинах бурлят водовороты, они похожи на глаз разъяренного чудовища.
Иногда я спускаюсь к полотнищу реки и глажу холодные волны.
Как медленно тянутся годы! Износилась и проржавела, наверно, машина земли. Постарел и механик, управляющий машиной.
Ах, будь я тем самым механиком, запустил бы я ее на полную мощность, сломал рукоятку, и пусть Земля вертится, все быстрей и быстрей, пока не вырвется из орбиты своей и не унесется во вселенную…
Перевод М. Ландмана.