ЖУФА

Стемнело. В печке едва-едва тлел кизяк, распространяя острый кислый запах. На кровати, что чуть ли наполовину торчала из-за двери, на розовом линялом покрывале спал старый толстый кот.

По запотелому окну ползли крупные медленные капли, коптилка смотрится в стекло, судорожно стараясь не погаснуть и посветить поярче старику и старухе, что сидят, коротая долгий зимний вечер.

Старик привалился к теплому боку печки, курит трубку. Он промочил ноги и сидит босой, сушит онучи.

Сидит, сидит и нет-нет да и сунет в топку пучок соломы. Вспыхнет яркое пламя, вмиг обоймет солому, выхватив из потемок бороду и нос старика, и тут же опадет, погаснет, и снова едва-едва тлеет кизяк, багровея под лиловым пеплом, словно угольные глаза дьявола из-под полуприкрытых век.

— Засвети-ка лампу, — неожиданно громко говорит старик, — на чердак слазить надо.

— Ишь барин какой нашелся! Лампу ему подавай! Спокон веку коптилкой обходились! Завели молодки моду заместо сапогов в туфлях щеголять да детей не рожать!.. Ничего, и без лампы слазишь!

Старуха пожевала губами и добавила:

— В старину хоть и знали люди меньше, да жили-то лучше.

Жесткими, негнущимися, будто деревянными пальцами замесила старуха тесто на галушки. Грубое тесто не лепилось, не разминалось, а пожиже развести — нечем.

А всему виною старик, кабы не шлялся целыми днями и без толку, не сосал с утра до ночи свою соску, а хозяйствовал, как люди…

Добро бы как люди пустую соску чмокал, от которой по неделям и дыма не видать, куда ни шло, слова бы ему поперек не сказала! Соси на здоровье, седой черт, покуда во рту не сгниет. Так нет, целыми днями отраву свою палит, харкает, а ты ходи за ним следом, знай подтирай…

Еле дышит, а все туда же… Холера ему в бок! Башка небось от дымища трещит, горло запоганилось…

— Тьфу!

Плюнула в сердцах старуха, вытащила из квашни руку и утерла рот рукавом рубахи.

Да кабы только курил! Не велик грех: кури, покуда не треснешь! Так ведь все до грошика в корчме оставляет, яичка в доме не сыскать, тесто замесить не на чем. Вон оно, каково ей достается, мука да вода, не схватывается тесто, хоть плачь.

Старик знал, коли сердита баба, лучше помалкивать, не перечить. А то такой пожар заполыхает, дня три не даст покоя.

Старик встряхнул онучи, помял затвердевшие постолы, что заскорузли, просохнув, напихал в них, вытянув из тюфяка, соломки, чтоб потеплее было, и принялся обуваться.

Старуха молчала, в доме — темно, тихо. Старика томит, донимает одна думка, но не знает он, как бы половчее подступиться, чтоб выгорело дело.

— Слышишь, что ль? — говорит он, наклонившись низко-пренизко, продевая в постолы оборы. — Надумал я на ярманку сходить, день-то завтра базарный…

И опять в доме тихо-тихо, патрон в огонь брошен, а когда он взорвется — поди узнай.

Старуха перестала месить тесто, уставилась на мужа: в своем ли он уме, непутевый? Помолчала, помолчала — и затараторила:

— Иди! Шагай себе на все четыре стороны! Только на ярмарке тебя и не хватало! Купил себе новые постолы, так чего жалеть, давай быстрей снашивай! Топай, топай, чтоб тебе замерзнуть дорогой! Чтоб тебя волки сожрали!

«Ну теперь самое время», — думает старик и говорит потихоньку, будто сам с собой рассуждает:

— Подметки надо купить, износились у бабы сапоги вконец, в базарный-то день оно сподручнее…

Старик возле печки съежился, того гляди, под печку спрячется.

— Иди, — обронила старуха. — Кто ж тебя держит? Иди, коли надумал. И на дворе не больно-то холодно.

И опять она месит, месит тесто.

— Возьму мешок конопли, продам за сто леев, куплю тебе подметки, а остальное тебе принесу, в хозяйство.

— Ох, муженек, хорошо бы…

И старик вышел из дому, шел, надеялся: повстречается ему телега, положит он на нее мешок и зашагает себе налегке, на холостом ходу. Да не попалось ему телеги. Мешок был тяжелый, онемело плечо, заледенели руки.

Постолы затвердели, будто жесть, ноги заколели. Он их и не чувствовал больше, ног-то, начал скользить. Хорошо еще, что прихватил из дому палку с гвоздем — мало ли что в дороге может случиться? А без палки куда бы он теперь?

Шел он, брел, останавливался, опускал мешок, тыкал палкой в снег, нащупывал канаву, что тянется вдоль обочины: снегу нынче много выпало, только так и узнаешь, не сбился ли с дороги. На глаза он не полагался, и днем, при свете, нехорошо видел. Спохватился вдруг — идет в гору, а дорога где, не знает, потерял дорогу. Начал кричать, звать, зажигал спички — пустынно кругом, тихо. Поглядел на него волк и затрусил себе дальше, оставил на волю божию заплутавшего человека. Долго блуждал старик, покуда не услыхал бубенчики, пошел на звон, увидел возы, ехавшие на базар, и двинулся за ними следом.

Внизу, на равнине Агырбичу, ледяной туман так и прожег его насквозь, до костей проморозил. Тут старик и подумал: «Дрыхнут они небось с котом на постели под теплым одеялом, калачом из дома не выманишь в этакую непогодь!» Сильно мороз его донимал, ни местечка теплого не осталось, руку сунуть погреть некуда.

Пришел старик в Турду затемно, фонари в тумане горели, будто в вату завернутые.

И сразу же отыскал дверь, за которой, как показалось ему, найдется и для него теплый угол и стопка водки.

Дом, куда он вошел, был не маленький, в целых два этажа дом, прямо против вокзала.

Неуклюже опуская мешок на пол, задел старик стеклянную дверь, и она задребезжала.

— Ослеп, что ли, дядька? — крикнула ему из дальнего угла девка в красном платье.

— Незряч стал, милая, — отозвался старик, усаживаясь поближе к печке.

Комната была большая, и стояло в ней множество столов под белыми скатертями. В дальнем углу сидел за столиком парень с закрытыми глазами и мокрым слюнявым ртом, одно название что сидел, едва-едва на стуле держался. На коленях у него и сидела та самая девка, что только что накричала на старика, курила, а дым прямо в лицо молодому человеку пускала, приводила в чувство.

«Эк его развезло», — покачал головой старик. За соседним столиком дремали четыре цыгана.

Солидный мужчина прихлебывал из толстой фарфоровой кружки с усатым важным Францем-Иосифом — старик его еще с военной службы запомнил — дымящуюся беловатую жидкость. Старик подумал было, что это кофе, да нет, вроде непохоже, коричневины в ней нет, какая в кофе с молоком бывала, когда подавал он его попу по утрам, давно это было, сразу после армии, а эта в синеву отдает. Ни дать ни взять — жуфа, что старуха из конопляного жмыха готовит.

Опрокинув стопку водки, старик почувствовал себя сперва слабым-слабым, а потом сил у него вроде бы прибыло.

«Водка, она водкой и останется», — с удовольствием подумал старик. Тело у него стало легкое, и захотелось ему то ли смеяться, то ли чего-то небывалого, чего и на свете не водится.

Он почувствовал, что проголодался, а при себе у него было ни много ни мало — целых двадцать леев, и, ткнув в соседа пальцем, заказал он и себе кружку «того вон самого».

Девица спорхнула с колен парня, повернулась на носочках, стукнула в закрытое окошко в стене, взяла кружку, поставила на блюдечко, рядом румяный бублик положила и принесла старику. Кружка маленькая, не больше пригоршни. Вместо Франца-Иосифа гусар красуется с саблей наголо. Прямо оторопь берет от такой его отчаянности.

Отхлебнул старик и задумался — отродясь он такого не пробовал. Сладко? Горько? Не разберешь. Однако вкусно, хотя и не крепко. Старик еще разок отхлебнул, да так шумно, что цыгане даже вздрогнули, потом выдохнул: а-ах! — будто обожгло ему горло, и опрокинул кружку залпом.

— Еще желаете? — спросила девица, уже успевшая усесться к пареньку на колени.

— Принеси, голубушка!

Барышня, опять соскочив с колен, подошла сперва к столику, положила окурок в красивую пепельницу, стукнула в окошко, взяла кружку с картинкой, принесла старику и поставила перед ним на блюдечко.

«Не иначе ослицыно молоко», — решил старик. Слыхал он когда-то, что лучше этого молока на свете нет.

После третьей кружки старик подумал, что четвертую не худо бы с кукурузной лепешкой попробовать.

«А у нас на селе у каждого цыгана по ослице. Что ни двор, то животина. Эх-хе, а людям-то и невдомек».

Заказал он и четвертую кружку, больно хотелось с кукурузной лепешкой попробовать. Отломил от лепешки кусок побольше, покрошил в кружку. Чудеса, да и только, будто и не старуха — укороти ей язык, господи! — пекла.

Старик согрелся, повеселел, достал трубочку, постукал ею и спохватился: «Эх, беда! Кисет с табаком дома в кацавейке забыл!»

Однако барышня в легком как пена красном платье сумела и этой беде пособить, принесла ему папироску с золотым ободочком.

Старик оперся одним локтем о стол, развалился на стуле по-барски и закурил.

«Вот бы попу на меня поглядеть», — думал старик.

За окном стоял уже белый день, грохотали повозки, звенели бубенцами сани, покрикивали извозчики. Старик застегнул кожух, затянул подпояску, пора было и на базар отправляться.

Барышня, заметив, что он собирается, подошла к его столу, подсчитала что-то на бумажке и положила перед ним листок.

— С вас сто тринадцать леев, — сказала она с улыбкой.

Старик побелел. Уткнулся в исписанную барышней бумагу, и цифры показались ему пауками, что опутают его сейчас паутиной, — он отпрянул.

— Шесть леев водка, два папироса и сто пять леев семь порций какао, — разъяснила барышня.

— Чего, чего сказала? Семь?..

— Семь порций какао сто пять леев.

— Фу-у-у-у!

Старик отвернулся и плюнул на пол, стащил с себя кожух, сунул в руки девице, а как только продал коноплю, воротился и заплатил.

А теперь куда идти? На базаре-то делать больше нечего: кабы и хотел занять леев пятьдесят, так ведь не у кого, богатый бедному ни полушки в долг не поверит.

Дома старуха сидит, ждет его с базара, ей и обуться не во что, на онучи наступает. Он будто наяву видит, как нетерпеливо посматривает она на дорогу, как встречает его на пороге, принимает торбу из рук и спрашивает:

— Дорого спросили?

Старик уселся на ступеньки корчмы, подпер руками голову, как давеча дома у печки…

Ехали мимо на телегах мужики из его села. Здоровались с ним. Он в ответ молчал. Смеркалось уже, когда пустился он в обратный путь. Шел медленно, глядел себе под ноги, готов был сквозь землю провалиться.

На табак и то гроша не осталось.

«Горемычная моя головушка», — не уставая твердил он.

Водка ему, что ли, в голову ударила, или просто дурь нашла? И зачем эту штуку пил? А ведь спроси его: что ты такое пил? — сроду не скажет. Вот в чем вся закавыка…


Перевод С. Флоринцевой.

Загрузка...