Господи! Мало им было мировой войны, так они еще революцию какую-то придумали! Ну почему, почему она родилась так не вовремя! Сначала горячечная изнасилованная Европа, раздираемая на части бывшими родственниками, преградила ей путь в Париж, а теперь и бывшая Российская империя превратилась незнамо во что, разом перечеркнув все мечты о большой сцене и мировой славе.
Чем она прогневила Бога, что все это пришлось на ее юность, единственную и неповторимую?
И ведь все так замечательно начиналось!
Два года назад она покидала вещи в саквояж, вытащила из папиного секретера 150 рублей — сумасшедшие деньги! Она сначала взяла один кредитный билет в 100 рублей, украшенный портретом Екатерины II, потом, поколебавшись, присоединила к ней еще купюру в пятьдесят. Тут почему-то ей стало стыдно, и она вернула ассигнацию с портретом Николая I на место, но вдруг разозлилась на себя за мягкотелость и воссоединила внука с бабушкой. Быстрым гимназическим почерком набросала на листке, вырванном из тетради что-то вроде: «Мама-папа, сестры Юля-Катя, прощайте, стремлюсь к лучшей жизни, простите, если доставляю горе, лучше порадуйтесь за меня!» — и кинулась на вокзал, где Десницкий галантно подсадил ее на подножку вагона второго класса:
— Прошу вас, Клавдия Серафимовна!
А она, гордо тряхнув головой, отрепетированно сказала:
— Зовите меня Клодет Сорель, Даниил Петрович.
Десницкий согнулся в поклоне, и ей показалось, что глумливо улыбнулся. Ну и черт с ним.
Кроме театра, ролей и музыки ее ужасно волновал вопрос потери невинности. Ну, посудите сами, как можно работать в столичном театре, блистать на сцене и покорять сердца мужчин, будучи девственницей? Но для избавления от этой досадной обузы надо было безошибочно выбрать того, кто, во-первых, оценит этот дар по достоинству, а во-вторых, благодарно откроет ей широкую дорогу в мир русского искусства.
Конечно, на роль первопроходца лучше всего подходил Десницкий, в конце концов, распределение ролей и вообще карьера зависели от него. Но тут Клодет поджидал первый сюрприз.
Как только состав отошел от самарского перрона, как Клодет немедленно затащили в купе режиссера, где уже открывались бутылки, выставлялась снедь, повизгивали актрисы и перебирал струны гитары усатый красавчик, очень похожий на сутенера. Она еле дождалась, трясясь от решимости, когда все песни были спеты и весь запрещенный коньячок выпит. Откуда он только брался в таких количествах, при сухом-то законе? В Самаре его, например, было не достать. Папа, правда, умудрялся как-то, но на то он и купец, Серафим Сорокин.
Артисты, покачиваясь (от качки вагона, исключительно от нее, от разболтанности императорских железных дорог!), вынесли трагика, потерявшего способность передвигаться самостоятельно, и тогда Клодет, наконец, решилась. Одев свое лучшее белье (это был такой ужас, как она сейчас понимала!), резко распахнула дверь в купе Десницкого, который самозабвенно целовался с Никишей Нифонтовым, тем самым молодым актером, что так ей понравился в роли Жадова и который, собственно, и направил ее к режиссеру, после чего жизнь самарской провинциалки кардинальным образом изменилась. Между прочим, в списке претендентов на лишение невинности этот Нифонтов шел вторым номером.
И как после этого не жаловаться на чудовищное невезение? Это ли не фатум, не злой рок?
Клодет демонически (во всяком случае, ей так казалось) расхохотавшись, задвинула дверь купе. И тут же пожалела, что сделала это слишком громко и чересчур нарочито.
Оказывается, об этой наклонности режиссера знал весь театр. Боже, какая она была дура!
Так и начала свое служение в театре девицей.
Актеры никогда не говорили «работаю в театре» или «играю в театре», это было уделом дилетантов. Профессионалы говорили: «Служу в театре».
А девственность потеряла очень быстро, глупо и неловко, с каким-то театральным критиком, после очередной премьеры пригласившим ее «в номера». Ей было все равно, пусть будет критик, лишь бы избавиться от тянущего чувства собственной женской неполноценности. Удивилась только, что это так больно и совсем не приятно. Но, конечно, не смертельно, надо — значит, надо. Замуж она не собиралась, так что хранить этот смешной кусочек кожи было совершенно не для кого.
Из-за этого ли паровозного конфуза, по какой ли другой причине, артистическая карьера как-то не задалась. В двух спектаклях — символистских, полных неясных намеков и туманных аллегорий — звучали ее романсы. Она выходила на сцену в нежно-голубом ниспадающем платье и пела под звуки рояля слова, которые когда-то казались очень важными и глубокими, а теперь казались пошлыми и наивными. Чуть не каждый вечер она плакала у себя в уборной от того, насколько жидкими были аплодисменты, которыми ее не приветствовали, а прогоняли со сцены. Так ей казалось, во всяком случае.
Она хотела играть серьезные трагические роли, а не просто выходить как певичка в кафе-шантане, но Десницкий не торопился продвигать юное дарование и вообще оказался довольно противным.
Зато Москва — красавица! После сонной Самары, заполненной некрасивыми толстыми людьми, древняя столица производила впечатление веселой разбитной бабенки, немножко пьяной и очень развратной. По улицам катились не только извозчики на резиновых шинах, но и лихие авто, сверкающие колпаками колес. В этих авто сидели затянутые в кожу молодые люди в огромных темных очках и кожаных же фуражках. От них пахло опасностью и кокаином.
Кокаин Клодет тоже попробовала. Именно с таким развратным молодым человеком, утверждавшим, что он бомбист-анархист и в доказательство продемонстрировавшим под полой короткий восьмигранный ствол «Бульдога».
Клодет сначала сильно опасалась того, что могло с ней случиться после того, как она втянет в ноздри мелкий порошок, но как было ударить лицом в грязь? Какая она певица и актриса, если ведет себя как испуганная институтка? Тем более, что молодой человек так красочно рассказывал о необыкновенном творческом подъеме, который невозможно испытать без помощи кокаина. А что же нужно актрисе и певице, как не мощный творческий импульс? Ради одного этого стоило попробовать, вдруг и стихи станут лучше, и музыка? И она, усмехнувшись, сделала вид, будто нюхать кокаин для нее — самое привычное дело. В носу стало холодно, а в голове пусто. Но вот незадача: когда молодой человек толкнул ее на короткий диванчик в отдельном номере ресторана, задрал юбку и, навалившись, взял бешеный ритм, она не почувствовала никакого подъема, ни творческого, ни женского, только там, внизу было суховато и от этого неприятно натирало. Вот это она как раз ощущала, а больше — ничего. «Надо бы кремом потом помазать», — думала она, равнодушно рассматривая лепнину на потолке и машинально поглаживая юношу по предплечьям.
Однако Москва влюбила ее в себя бесповоротно. Покорила, сделала лучшей подружкой, только ей одной можно было поверить все тайны. Клодет снимала комнату на Божедомке, в Мешеховцевом переулке, и иногда, когда становилось совсем грустно, выходила гулять по переулкам, заставленным трех и четырехэтажными домами, так похожими на самарские, но чем-то неуловимо отличавшимся. И от этого-то неуловимого отличия сжималось сердце, хотелось плакать и смеяться одновременно. Она спускалась по своему переулку к Каретному ряду, с трепетом проходила мимо четвертого нумера, в котором жил легендарный Станиславский — о Художественном театре она, понятно, даже мечтать не смела! Выходила по Петровскому бульвару на любимый Рождественский, и уж там-то могла бродить бесконечно, открывая для себя каждый раз что-то новое. Это был самый красивый бульвар Москвы! Самый-самый! Особенно, когда спускаешься к Трубной площади.
Во время неспешной прогулки по аллеям, так сладко было представлять себя знаменитой певицей, чуть усталой от тяжкого бремени славы и бесконечных поклонников, от которых нет никакого покоя. И Рождественский представлялся Елисейскими Полями, по которым, зная себе цену, идет, держа на отлете длинный мундштук с сигаретой, великая актриса.
Она несколько раз принималась курить, это ей не нравилось — першило в горле и мутнело в голове. Но что ж это за современная женщина, если не курит? Клодет объясняла, что бережет голос, но сдавалась на уговоры, брала тонкую папиросу и старалась вдыхать этот отвратительный дым хотя бы элегантно.
С одной стороны, она боялась прослыть доступной, легкой женщиной, но с другой, как можно было стать своей в этом сумасшедшем шумном мире, придавая столько провинциального значения простому раздвиганию ног? Только остерегаться беременности, но для этого есть много разных ухищрений, актрисы с удовольствием делились с подругами рецептами. Правда, потом они с не меньшим удовольствием следили за той, что начинала ходить с красными глазами и смотреть куда-то внутрь себя — тоже развлечение, актрисы любили чужие неприятности. Нет, думала Клодет, женщина должна быть осторожной, внимательной и аккуратной в этом плане. Мужчинам все равно, а тяжесть в дальнейшем ляжет на женские плечи, поэтому и беречься надо со всем тщанием. И береглась. Пока Бог миловал.
Ее несколько настораживало, что она никак не может влюбиться — так, чтобы себя не помнить, чтобы отдаваться с искренней страстью, а не безропотно и бесчувственно. Ей нравились многие молодые люди, с ними даже было не противно ложиться в одну постель. Но это было не то, она чувствовала — не то. Да и удовольствия она особого не испытывала. Нет, приятно, конечно, кто б спорил! Но не очень похоже на то безумие, о котором, закатывая глаза, шептались в уборной актрисы. Сочиняли, наверное. Для пущей красивости. Во всяком случае, удовольствие, которое она получала от своих давних домашних экзерсисов, было несравнимо острее.
И сколько раз ей хотелось, чтобы хоть один из этих молодых людей, с которыми она ложилась на накрахмаленные простыни, резко повернул ее, схватив за волосы и вжав лицом в подушку, отхлестал бы ее тонким кавказским ремнем, да так, чтобы она выла, пуская слюни и извиваясь от боли и наслаждения. Но нет, самое большое, на что были способны эти «любовники», это рассматривать ее своими расширенными до невозможности зрачками. А попросить она стеснялась. Хотя и презирала себя за это.
Самой большой проблемой была, конечно, ее занятость в театре. Мизерного жалованья хватало еле-еле на оплату комнаты и кое-какие безделушки, так необходимые любой девушке, а на большее рассчитывать не приходилось — она целый год выходила на сцену по два раза в неделю, за что ж ей платить больше? И этого-то за такое служение много, если уж смотреть правде в глаза.
Хорошо, что молодые люди, хоть и были неумелыми любовниками, зато щедро водили по ресторанам и кафе, по клубам и салонам, так что на питание тратиться практически не приходилось. Да и кокаин, которым ее угощали, частенько заменял и еду, и выпивку, доставать которую из-за сухого закона становилось все труднее. Что-то такое в этом белом порошке все-таки было, если уж откровенничать до конца.
В 1917 ей исполнилось 18, а значит юность закончилась, впереди — только взросление и зрелость. Она буквально холодным потом покрывалась при этой мысли. Неужели она обречена жить постоянной неудачницей и не уметь использовать даже те шансы, что дарит ей жизнь?
Меньше надо было рефлексировать. Не успела Москва вдоволь посплетничать об убийстве Распутина — Десницкий даже загорелся поставить спектакль по этой истории! — как жизнь стремительно начала меняться. Те, кто раньше отсиживался по окраинам да слободкам, теперь заполнили весь город, кричали грубыми голосами, носили почему-то красные знамена, а по ночам даже на Божедомке были слышны выстрелы. Клодет боялась ужасно, говорят, в соседнем доме шальная винтовочная пуля влетела в окно и убила кормящую мать!
Появились новые слова — митинг, демонстрация, Совет. Однажды Клодет собственными глазами видела, как толпа избивала полицейского. Пожилой полный мужчина только закрывал лицо руками и как-то странно хекал, когда его с размаху били ножнами его же шашки. Полицейского повалили на снег и после еще какое-то время пинали, от чего во все стороны разлетались красные брызги. Клодет подташнивало, ей было очень страшно, но оторваться от этого зрелища не могла. Ужасно жалко этого бедного дядечку, однако что она могла поделать? Лечь рядом с ним, хекая и разбрасывая красные брызги? Увольте! Как это омерзительно! Но самой себе втайне признавалась, что в зрелище этом было нечто неимоверно притягательное. Все-таки она крайне развращенная особа.
А потом пришло известие, что Государь Император отрекся от престола. Люди бегали по улицам, кричали «ура!», целовались и обнимались — даже незнакомые. А кое-кто старался прошмыгнуть незаметно и исчезнуть с улиц Москвы, чтобы темная восторженная толпа не растерзала его за отсутствие восторга.
Клодет в этот день напилась, ушла из театра, нахамив пожилому комику, шла по улице, разбивая носком ботика грязный мартовский снег, пахнувший почему-то арбузом. Хотелось втянуть хорошую дозу порошка, так, чтобы онемело все нёбо и свело десны, налить целый стакан коньяка (где его взять-то?), усесться с ногами в кресле, закутавшись в пуховую шаль и смотреть на желтый свет фонарей в переулке. Или рухнуть в постель с красивым юношей, чтобы он, наконец, выпорол ее до кровавых рубцов на ягодицах. Ну, или на самый худой конец, просто выпить чаю с вареньем. Она вспомнила мамино варенье и вечерний самовар на столе, покрытом скатертью с бахромой, и как они сидели там всей семьей, когда она была совсем маленькой — и чуть не разревелась. Глаза затянуло мутной влажной пленкой, и Клодет со всего размаха врезалась в чье-то жесткое грубое пальто, моментально оцарапавшее красные от холода щеки.
— Вы не ушиблись?
Клодет подняла глаза. Перед ней стоял аккуратный офицер, перетянутый портупеей поверх форменной шинели («Так вот что это за грубое сукно!»). Усы, шашка, висящая вдоль левого бедра. Ровно сидящая фуражка с овальной кокардой. «Красивый!» — подумала Клодет. Ну, может, и не красивый, но очень, очень славный.
— Нет, благодарю вас! — она постаралась, чтобы голос звучал сухо. Он тогда становится хрипловатым, а это, говорят, завлекает.
— У вас все в порядке?
Он серьезно смотрел на нее.
— Да, благодарю вас.
— А откуда тогда эти слезки? — участливо спросил он. Клодет неожиданно рассердилась.
— Во-первых, милостивый государь, это не «слезки», как вы изволили выразиться, а слезы. Я вам не гимназистка, с которой нужно разговаривать как с дитем малым. А во-вторых, вам не кажется, что это достаточно интимная материя, чтобы рассуждать о ней на улице с первым встречным?
«Не переборщила ли? — испуганно подумала она. — Еще обидится и уйдет. Да нет, он что, красна девица так обижаться? Офицер все-таки!». Она подняла глаза. Офицер улыбался, от чего лицо его стало совсем мальчишеским. «Какой смешной!» — подумала Клодет.
— Во-первых, — в тон ей начал он. — Я вам, милостивая государыня, не первый встречный! — И приложив руку к козырьку фуражки, отрапортовал:
— Батальонный командир 1-ой бригады 65-гопехотного Московскогополка 17 пехотной дивизии 19-го армейского корпуса 5-ой армии Северо-Западного фронта штабс-капитан Зеленин. Андрей.
Клодет засмеялась.
— Клодет Сорель, актриса.
— Ух ты! — искренне удивился он. — Вы действительно актриса? Поразительно! А Клодет Сорель — ваше настоящее имя или сценическое?
Она внимательно посмотрела на штабс-капитана. Нет, вроде серьезно спрашивает, не издевается.
— Настоящее.
— У вас, наверное, французские корни?
— Французские, — Клодет помолчала и тихо добавила. — Из Самары.
И штабс-капитан снова рассмеялся. Нет, он и правда симпатичный.
— Да что ж мы с вами стоим, — спохватился офицер, и сразу стало видно, что он совсем мальчишка. Еще и титулование это, какие-то бригады, корпуса, она в этом ничего не понимает, а он так гордится!
— Вы разрешите вас проводить? — он снова приложил ладонь в кожаной перчатке к козырьку. Клодет благосклонно кивнула.
Она взахлеб рассказывала про то, как ей было страшно, когда толпа избивала пожилого человека, как летели красные брызги, и как она представляла себя на его месте. Она плакала, зубы стучали о стакан с коньяком, который неожиданно оказался у офицера за отворотом шинели. Едко пахнущая жидкость текла по подбородку, Клодет плакала, не вытирая слез, а штабс-капитан Зеленин внимательно слушал, время от времени гладя ее по тыльной стороне ладони, а потом поднял на руки и уложил в постель. Засыпая, она удивилась, что он ничего с ней не делает, наверное, надо бы огорчиться, но у нее уже не было на это сил, и она провалилась в тяжелый пьяный сон.
Утром с трудом припоминала, что же она такого наговорила офицеру, который, наверняка, на фронте видал вещи и похуже, и пострашнее, и сам ежедневно ходил под угрозой смерти. А тут она со своей девичьей истерикой. Она даже не хотела открывать глаза, боялась увидеть его насмешливый взгляд: ничего себе, встретил милую барышню, которая напилась как извозчик. Нет, как сапожник. А, все равно. Фу, как неудобно.
Конечно же, он теперь презирает ее. Ну и черт с ним! Она открыла глаза. В комнате никого не было. В окошке виднелось весеннее голубое небо без единого облачка. Она зевнула и села на кровати. «Надо же, какой деликатный! — подумала, обнаружив, что спала в платье. — Не воспользовался случаем, не раздел, мол, помогаю бедной девушке». Она решительно встала. В ванной бы сейчас вымыться. На столе лежала записка: «Клодет, с вашего позволения, я буду писать вам. Впрочем, и без позволения все равно буду. Надеюсь, что вы чувствуете себя хорошо. Андрей Зеленин». А внизу — приписка: «Вы лучшая». Ей прямо как горячим плеснули. Какой славный мальчик.
Несмотря на отречение Государя, жизнь, казалось, изменилась не сильно. В театре по-прежнему давали представления, она по-прежнему два раза в неделю выходила на сцену и пела надоевшие до одури романсы, от которых ее только что не тошнило. Но и до этого скоро дойдет, честное слово. Кому сегодня нужны певицы и актрисы? Кому в эти дни нужны поэты и композиторы? На фронте армия терпела одну неудачу за другой, Андрей писал о том, как мечтает увидеть ее снова и как при первой же возможности ринется в Москву, но она читала газеты и понимала, что вырваться ему не удастся еще долго. Фронт неумолимо разваливался, это был ясно даже такой далекой от этих мужских забав девушке как Клодет. Жалко будет, если такого симпатичного мальчика убьют безжалостные тевтоны.
Летом впервые не поехали на гастроли — никто не приглашал. Похоже, дни театра Десницкого были сочтены, всех актеров распустили в бессрочный отпуск без оплаты. Клодет после долгих мытарств, уже на грани отчаяния, устроилась певицей в кафе-шантан, где пела ужасающе пошлые романсы. Утешала себя тем, что это лучше, чем идти на панель. А иногда, наоборот, думала, что на панели было бы лучше. Там хоть все понятно — никакого ханжества, мол, я искусством занимаюсь. Тоже мне искусство.
В общем, чем дальше, тем Клодет больше запутывалась, все меньше понимала, как жить дальше и чем же ей заниматься. Иногда даже подумывала о том, чтобы вернуться к родителям, но гнала эту мысль. Стыдно. Актриса погорелого театра. Лучше уж и впрямь на панель.
Вокруг по-прежнему роились тонкие молодые люди с расширенными зрачками, пытались поить ее отвратительным самогоном, который хлынул в старую столицу каким-то нескончаемым мутным потоком. Но с ними ей уже было скучно. А когда девушка отказывает, толпа поклонников начинает редеть. К тому же и кафе-шантан закрылся, так что к осени она осталась совершенно одна, с ужасом представляя себе грядущую зиму, заботы о дровах, о хлебе насущном и потихоньку внутри начинал шевелиться холодный червячок ужаса. Как жить дальше? Так и перебиваться мятыми рублями, которые ей суют за пару романсов в ресторанах, где сидят, пьют и жрут те, за кого на фронте сражается храбрый штабс-капитан? Немцы под Ригой, не дай Бог падет Петроград, армия бежит, от Андрея вот уже два месяца нет никаких вестей. Сгинул, поди, в окопах, как Юлин корнет. Жалко.
С наступлением холодов стрельба на улицах усилилась. Соседка рассказала, что какие-то большевики готовятся захватить власть. Клодет пожала плечами: какая разница? Большевики, меньшевики, эсеры, анархисты — все они одним мирром мазаны, никто из них не может ни немцев загнать обратно в их логово, ни страну накормить, ни людям нормальную работу предоставить. Да чтоб они все друг друга перестреляли.
И тут неожиданно теплым вечером, когда она пыталась понять, как растянуть оставшиеся деньги на два дня — в пятницу обещали пригласить на поэтический вечер, в дверь постучали. На пороге стоял Андрей. Обросший щетиной, грязный, с какой-то царапиной через все лицо, с перевязанной рукой. От него незнакомо пахло не то карболкой, не то дегтем.
— Примете, Клодет? — устало спросил он.
Она, пытаясь сдерживать себя, не завизжать и не броситься тут же ему на шею, безразлично кивнула:
— Проходите, господин штабс-капитан.
Он не обратил внимания на ее сухость, прошел, подволакивая ноги, в комнату, таща за собой огромную отвратительную винтовку.
— Есть хотите? — Клодет лихорадочно соображала, что же такого приготовить из двух морковок и одной-единственной картофелины. Это все, что у нее оставалось. Андрей кивнул, полез за пазуху шинели, потерявшей весь свой лоск, и вытащил что-то, обернутое в когда-то белую тряпицу.
— Тут немного еды, — махнул он рукой. — Я не помню. Давайте поужинаем. Только потом можно я посплю?
Клодет кивнула. Говорить было трудно, до того ей было жалко штабс-капитана. Он уже не был ни бравым, ни блестящим. Усталый юноша. Андрей тоже кивнул — в знак благодарности. Снял шинель, под которой оказалась портупея, кинул на пол и буквально упал на нее, не снимая высоких кавалерийских сапог. Очень щегольских и очень грязных.
— Ложитесь на кровать! — хотела сказать Клодет, но он уже спал. Она укрыла его одеялом, посидела, глядя на ставшее вдруг таким родным лицо, и облегченно вздохнула. Она еще не знала, что будет дальше, но почему-то была уверена, что теперь ей ничего решать не надо, в ее жизни, наконец, появился тот, кто будет принимать решения. Хорошо.
В тряпице была завернута четвертина черного липкого хлеба, шмат сала, луковица и, как ни странно, яблоко, до основания этим луком пропахшее. Клодет отпластала себе здоровенный кусок розоватого на прожилках сала, отломила кусок хлеба — с корочкой, непременно с корочкой! — и сделала то, чего при других обстоятельствах не сделала бы никогда — отрезала четвертинку луковицы. Все это запихнула в рот и стала активно жевать, даже слезы выступили.
Андрей проспал до середины следующего дня — Клодет тоже не стала раздеваться из солидарности. Засыпая, подумала: «Мы с ним наши ночи проводим в одежде и без объятий!», засмеялась.
Стараясь не разбудить, утром тихо вышла на общую кухню, чтобы сварить картофелину. Почистила морковку, порезала тоненько. С салом и луком — объедение! Настоящий пир честное слово. «Никогда б не подумала, что буду получать удовольствие от того, что собираюсь кормить какого-то там мужчину», — подумала и снова засмеялась. Непонятно почему, но настроение у нее было отличное.
Картошка остыла, морковка немного заветрилась, а комнату надо было проветрить от лукового запаха, заполнившего все пространство. Но Андрей все спал и спал, по-детски приоткрыв рот. Окна были заклеены к зиме, только форточка осталась, но она боялась ее открывать, чтобы не простудить спящего на полу Зеленина.
Андрей открыл глаза и долго соображал, где он. Потом посмотрел на забинтованную руку — слава Богу, пуля прошла по касательной. Немножко жгло, но терпимо.
— Вы ранены?
Он обернулся на голос. Клодет стояла на фоне окна, на улице было светло, так что он видел только силуэт — тонкая фигурка, огромная копна пушистых волос. Силуэт был соблазнительно красив.
— Пустяки, — он постарался подняться с пола легко, но, забывшись, оперся на раненую руку и поморщился.
— Давайте перевяжу! — Клодет решительно подошла к нему, развязала остро пахнувшую колесной мазью тряпку.
— Где это вас?
— В Кремле.
— Как в Кремле?
Он удивленно посмотрел на нее.
— Там же бои шли, вы не слышали?
— Нет, — в свою очередь удивилась она. — В Кремле? С кем?
— Большевики хотели захватить власть в городе, так же, как в Петрограде.
— В Петрограде? — глаза у нее округлились.
— Вы что, и про это не слышали?
Она помотала головой. И оба расхохотались.
— Господи, Клодет, в каком мире вы живете? Вы что, совсем не в курсе того, что творится?
Она пожала плечами, рассматривая рану. Ничего страшного, конечно. Шрам, наверное, останется, но оно ведь и к лучшему для мужчины. Шрам — это так мужественно! Перевязала. Неловко, но все же лучше, чем грязная тряпка. Фу, выбросить немедленно эту гадость.
— Давайте есть, Андрей. Хотя все остыло уже. А потом я согрею вам воду для ванны.