ЯКОВЛЕВ. ТЮМЕНЬ — ОМСК — ЕКАТЕРИНБУРГ, АПРЕЛЬ-МАЙ 1918

Про меня можно сказать все, что угодно, кроме того, что я трус. Вот уж кем никогда не был. Вы попробуйте выйти с допотопными револьверами против жандармского конвоя почтового вагона и выжить в перестрелке. При этом перебить всю охрану, и не потерять ни одного из своих ребят. Попробуйте, а потом говорите, что Костя Мячин — трус или предатель.

Попробуйте потом скрыться с этими деньгами, и не просто скрыться — а за границу Российской империи, при том, что тебя ищет все жандармское управление, чтобы отомстить. А ты знаешь, что единственное, что тебя ждет — это толстый канат, свитый в петлю, и долгое дрыганье ногами, перед тем, как задохнуться насмерть. Это в Англии вешают так, чтобы мгновенно сломать шею, а у нас любят помучить, ох, любят. И ты знаешь об этом, боишься до одури, но делаешь свое дело, потому что важнее этого дела нет ничего.

И после этого, кто-то смеет говорить, что я — трус?

Предатель? У меня в руках было четыреста тысяч рублей. И не этих сегодняшних бумажек, а полноценной международной валюты. Как это называют? Конвертируемой. Четыреста тысяч — при средней зарплате в Империи в 38 рублей. Как вы думаете, на сколько лет безбедной жизни хватило бы мне этих денег, если бы я тратил по сто рублей в месяц — в три раза больше среднего. Посчитайте, посчитайте. Я еще тогда вычислил — триста тридцать лет и три года. И детям, и внукам, и правнукам. И жил бы при этом как штаб-офицер или титулярный советник.

Я хоть рубль взял из тех денег? Не взял. Все, до последней копеечки отвез Максимычу на Капри и сдал под расписку. Сам питался гороховым супом, но ни копеечки, все под расписку.

И это я — предатель? Вы хоть думайте иногда, что говорите.

Просто я был слишком хорошим исполнителем. А наверх выбивались хитрые функционеры. Они, понимаете ли, были «профессиональные революционеры». А я кем был? Любителем? Да я в тысячу раз профессиональнее всех этих Голощекиных, которых непонятно за что вечно выбирали «в руководящие органы партии». Я добывал для партии деньги, а они на эти деньги жили в эмиграции и кооптировали друг друга то в ЦК, то в Русское Бюро. А я и за границей работал до соленого пота, потому что мне никто из партийной кассы никакого жалования не платил. Экспроприировал Костя Мячин царские рубли? Молодец Костя Мячин! Теперь он может служить электромонтером, а мы будем по Женевам совещаться и друг друга переизбирать.

И когда я вернулся, когда делал переворот в Петрограде — тогда я был нужен, ох, как нужен! Отрезать Зимний от связи с войсками? Бери Костя — а, нет, теперь уже Василь Василич Яковлев! — грузовик с красногвардейцами и занимай телефонную станцию. А красногвардейцы эти такие же гвардейцы, как я поэт Бальмонт, они винтовку вчера в первый раз увидели и скорей друг друга перестреляют, чем юнкеров. Но Яковлев — он же отличный исполнитель, никаких проблем. И вот уже министры-капиталисты ни до одной воинской части дозвониться не могут. Потому что нет на то дозволения комиссара Яковлева.

Нужно отвезти золотой запас в Уфу? Какой вопрос! В. В.Яковлев конечно же сделает, в лучшем виде, не извольте беспокоиться! Пригнать обратно эшелон с хлебом для умирающих с голоду рабочих Питера? С превеликим нашим тщанием! Вот вам хлебный эшелон, будьте любезны, даром, что комиссар Яковлев, вообще-то, заведует связью в столице, ничего страшного, куда партия пошлет, туда и пойдем, мы же исполнители, нам не в Кремле заседать, нам работать надо!

А вот когда нужно было Василию Яковлеву дать хорошую важную должность — военком Урала! — то тут, видите ли, не захотели ссориться с уральскими «товарищами». Кому ж и быть там военным комиссаром, как не мне, край вдоль и поперек знавшему, да бесстрашно в бой ходившему! Нет, сдали друзья-соратники комиссара Яковлева: видишь ли, дорогой товарищ, уральские наши ребята, оказывается, самовольно, без нашего на то благословения, своего военкома поставили, Филиппа Голощекина. Ну, какой из него военный комиссар? Он только заседать умеет, да ценные указания раздавать. А комиссар Яковлев, с двух рук одинаково стреляющий — извини, подвинься. Нам функционеры важней, чем практики. И тот же Яков Свердлов, с которым мы три пуда соли съели, вместо того, чтобы надавать уральским товарищам за самоуправство по шее, уговаривал меня: «Мол, что ж поделать, мы тебе другую должность найдем!».

И кто после этого трус и предатель?

Никто не задумывался, почему Председатель ВЦИК именно Яковлеву поручил доставить бывшего царя из Тобольска в Москву? Нет? Что, мало было комиссаров, бравых героев будущей гражданской войны? Ну да, как говорится, не царское это дело. Мы будем сидеть в политсоветах армий и фронтов, да расстреливать каждого десятого в отступающих частях. А продумать операцию, учесть все ее составляющие, составить план, и не тупо его придерживаться, а творчески реагировать на нестандартные ситуации — это кто будет делать? Конечно, Яковлев. Как военком он, конечно, не подходит, на теплом месте будет сидеть «свой» человечек. А вот опасное дело ему поручить — самое, как говорится, то.

Причем, именно Яковлев, и именно в одиночку.

Вы себе можете представить, чтобы царь вызвал к себе одного-единственного генерала и сказал ему:

— Делай, брат, что хочешь и как хочешь, а чтобы через два дня Персия была моя и чтобы супруге моей шемаханская царица в пояс кланялась!

— Царь-батюшка, а войско дашь?

— Нет, брат, на то ты и генерал, чтобы воевать, а про войско мы не договаривались. С войском-то каждый дурак Персию завоюет, ты иди без войска попробуй, тогда и посмотрим, какой из тебя генерал!

Представили? А Яковлеву ведь так и сказали:

— Давай-ка, Васильвасилич, езжай в Тобольск, привези нам оттуда царя. Да не просто привези, а живого и здорового, с чадами и домочадцами.

И что вы думаете? Правильно, я ж прекрасный исполнитель!

Сотня верных ребят, которые с ржавыми револьверами на жандармов ужас наводили, такие же исполнители, отчаянные, как и я. Ни бога не боятся, ни черта — вот оно, мое войско. Сотня настоящих бойцов против вооруженного сброда с Урала и Сибири — что они могут нам сделать? Да ничего. Потому что и банде из Омска, и банде из Екатеринбурга супротив меня ловить нечего. Ну, просто — нечего. Потому что это не я трус, а они — трусы.

Правда, дело еще было в том, что Яков Михайлович мне мешок денег выдал. И если бы я эти деньги гвардейцам не выплатил с придачей революционных фраз и лозунгов, то хрен бы они мне выдали царя с царицей. Гренадеры эти ребята крепкие, с какой стороны за винтовку браться знают очень хорошо.

И когда этот наглый, из Екатеринбурга, начал грозиться, что по дороге они царя все равно кончат, я опять же не испугался. Потому что он меня боялся больше, чем я его. Трусы они всегда силу чувствуют. И хоть его отряд был в два с лишним раза больше, и он, и я знали: нету у него никаких шансов. Перебьем как на стрельбище, неторопливо совмещая целик с мушкой.

Потому-то он, конечно, засаду устроил. Устроил, собака, грамотно: как раз у переправы через Тобол, да только напасть так и не осмелился. И правильно сделал.

Но и подлый свой замысел не оставил, дружкам из Уралсовета тут же телеграфировал, мол, едет Яковлев с царем и царицей, перехватить не удалось, берите его в Екатеринбурге. А там, как известно, товарищ Филипп ждет не дождется, как бы обнять старого друга по партийной работе. Ага.

Но я кто? Я — отличный исполнитель. И если мне сказано «доставить груз живым», значит груз будет, во-первых, доставлен, во-вторых, живым. На Екатеринбурге свет клином не сошелся. И я совершил первую главную ошибку своей жизни — повернул на Омск.

Знал бы я, сколько потом мне придется объяснять и оправдываться — причем, не столько объяснять, сколько оправдываться — почему я повернул в обратную от Москвы сторону. Знал бы я, сколько версий на этом выстроят и наши историки, и не наши! Чего мне только не припишут! Если бы знал, то плюнул бы на все, приехал в этот треклятый Екатеринбург, сдал бы им царя как деньги под расписку, да и поехал бы обратно в Москву хлопотать о хорошей должности.

Но я ж вечно приключений ищу на свою несчастную задницу. И нахожу, как ни странно. И про Яковлева после этого будут помнить только одно: ни с того, ни с сего, вывозя царя из Тобольска, повернул на Омск.

Те два дня, что мы ехали от Тобольска до Тюмени, я провел в непосредственной близости от бывшего императора. Расчет был простой: если они захотят напасть на нашу колонну, то иметь дело придется непосредственно со мной. Одно дело в перестрелке «случайно» убить бывшего царя, и совсем другое — комиссара центрального правительства, у которого в кармане лежит мандат, подписанный Председателем ВЦИК, а в мандате том от всех граждан требуется оказывать Яковлеву всяческое содействие — под страхом расстрела. Такого комиссара убить может только полный отморозок. А этот уральский матросик хоть и производил впечатление отморозка, но таковым не был. Я такой тип людей хорошо знал: с виду отчаянный, а по натуре — трусоват. Я их к себе в отряд не брал. Мне нужны были не те, кто горячится и палит в белый свет как в копеечку, а те, кто в минуту смертельной опасности становится как бы заторможенным, но при этом соображает ох как быстро и решение принимает единственно верное.

Но береженого, как известно, бог бережет, так что на всякий случай сел я в возок к Николаю, иди-знай, как все обернется.

Ну, и кроме того, взял я с собой до Тюмени часть гвардейцев полковника Кобылинского. Так и ему спокойней — есть кому удостовериться, что царя по дороге не шлепнули, да и мне уверенней — солдаты надежные, опытные, повоевавшие, в случае чего с такими можно и в бой, тем более, против этих горлопанов.

Трясло в этом возке немилосердно, единственное, что нам оставалось — стуча зубами, разговаривать. А вы бы упустили случай поговорить вот так вот, запросто, по душам с царем, хоть и бывшим? Вот и я не упустил. Очень было интересно. Я ведь с его режимом воевал. Именно воевал, в сатрапов его стрелял, и они в меня стреляли. А теперь я, кого раньше в Зимний и на порог не пустили бы, подпрыгиваю с гражданином Романовым на кочках, и веду славную беседу о судьбах России.

— Вы, Василий Васильевич, — это он мне. — К величайшему сожалению, плохо представляете себе общую картину того, что происходило в империи. Вы видите только свой, достаточно узкий, срез жизни. Да, рабочие жили плохо, неужели вы думаете, что я наивно считал, будто они катаются как сыр в масле? Но при этом, почему вы забываете, что по промышленности мы перед войной вышли на пятое место в мире? Чуть-чуть отставали от Франции, но ведь пятое место! А что вы предлагаете сделать? Какая у вас программа?

— Николай Александрович, — вместо ответа в свою очередь спрашивал я. — А вы Маркса читали?

— Нет, не читал. А должен был?

— Зря не читали. Это я вам серьезно говорю. Грубо обобщая, о чем говорит Маркс, излагая свою теорию прибавочной стоимости? О том, что капиталистический путь производства неэффективен. И неэффективен он потому, что львиную часть доходов забирает себе заводчик, капиталист, тем же, кто непосредственно производит все, что нас окружает, оставляет жалкие крохи, чтобы не умерли с голоду. Это, по-вашему, справедливо?

Николай пожал плечами, подпрыгнул на очередной кочке и продолжал слушать. Пришлось отвечать самому.

— Конечно, несправедливо. Если я произвожу паровоз, то почему его владельцем считается господин Путилов, а не я?

— А вы считаете, что этот паровоз должен принадлежать вам?

— Безусловно.

— Это как же, простите? Господин Путилов построил заводское здание, нашел заказ, закупил металл, пригласил инженеров — а вас он всего-то нанял, чтобы вы выполнили чисто механическую работу, собрали из всего этого паровоз. И вы считаете, что он принадлежит вам?

— А почему вы не берете в расчет, что здание завода строили рабочие-каменщики, металл добывали и отливали рабочие — шахтеры и металлисты, инженер мог учиться только потому, что его кормили крестьяне — так кому должен принадлежать после этого продукт? Господину Путилову? С какой это стати?

— А как же вы в таком случае себе представляете производство?

— Завод должен принадлежать самим рабочим. Они будут решать, что и сколько производить, какие заказы брать и в каком объеме, а прибыль будет делиться на всех. И пойдет она на строительство яслей, общественных кухонь-столовых, школы будут приглашать на эти деньги лучших учителей, и распределяться все будет справедливо, в зависимости от насущных потребностей, а не от желания левой ноги господина заводчика.

— Василий Васильевич! Побойтесь Бога! Да с чего вы решили, что господин, как вы изволили выразиться, заводчик принимает решения исключительно по велению левой ноги? Если он хочет развивать производство, то он и будет в него вкладываться, а чтобы рабочие работали много и хорошо, он и будет строить для них школы и больницы…

— …И драть с них гигантские штрафы, заставлять работать по 12–14 часов в день, открывать вместо школ кабаки, чтобы у пьяного рабочего отключались мозги, не так ли? Вы вспомните, Николай Александрович, с какими требованиями вышли на улицы в 1905. Установи вы тогда по закону 8-часовой рабочий день, то, может, мы и не ехали бы сейчас с вами в этом возке и вы бы только что не прикусили язык от тряски. Больно?

— Благодарю за заботу, терпимо. То есть, манифест, который я даровал в октябре 5-го года, вас не устраивал?

— Нет, конечно. О чем вы говорите?! Манифест 17 октября — это ваши внутренние разбирательства, к народу никакого отношения не имеющие. Вы одной рукой создаете Думу, другой — присваиваете себе право распустить ее по вашему монаршему желанию. И распускаете одну за другой. На что такой манифест нужен? Чего он стоит?

— То есть, требуемые вами свободы — для вас пустой звук?

— Естественно. Какие свободы вы даровали — свободу слова? И где она? Вы разрешили осторожную критику и по-прежнему запрещали настоящую оппозиционную прессу. Создали себе карманную оппозицию, и тем самым только усилили противодействие самодержавию. Вы же ни на йоту не ограничили свою власть, Николай Александрович.

— Ну-ну, — царь пытался прикурить, возок по-прежнему немилосердно трясло, рука все время прыгала, и кончик папиросы никак не попадал в огонек спички. — Можно подумать, что первым декретом вашего правительства было не запрещение всей прессы, оппозиционной большевикам.

— Это совсем другое дело.

— Да чем же другое-то? — Николаю наконец удалось прикурить.

— Всем другое. Мне даже странно, что вы не понимаете. Вы запрещали прессу, чтобы она не говорила правды, а мы — чтобы не говорила лжи.

— Почему же непременно ложь? То есть, любая критика большевиков — это ложь?

— Да так как мы сами себя критикуем, нас никто не критикует! Вы же не знаете, какие острые дискуссии идут у нас в партии! Но если нас, жизни не жалеющих ради освобождения народа, обвиняют в его, народа, угнетении — то что это, как не наглая и гнусная ложь?

— Вы меня уж простите, Василий Васильевич, но то, что вы сейчас сказали — чистейшая демагогия, не выдерживающая никакой критики. Если вы считаете, что вас обвинили огульно, то спорьте, доказывайте делами, что это не так. А запрещать — это, знаете…

— И это говорите вы, император самодержец всероссийский?! — меня вдруг охватила злоба. — А вы нашего брата на виселицах не запрещали? В Сибирь толпами не гнали только за то, что мы смели изучать запрещенную вами литературу? Депутатов парламента, от народа выборных, не посылали на каторгу? Не вам говорить о свободе и демократии, не вам.

Николай не ответил. Какое-то время ехали молча, кутаясь в тулупы и согреваясь дымом папирос.

— А крестьяне! — неожиданно спросил Николай. — Вы почему-то все время говорите о рабочих, как будто Россия не крестьянская страна. Да, голод, недороды, архаичная форма хозяйствования — все это верно. Только мы кормили зерном весь мир, мы!

— Ну да, весь мир зерном кормили, а собственный мужик с голоду помирал.

— Но ведь это не значит что революционный путь лучше эволюционного, правда? Если бы не война, если бы не убийство Петра Аркадьевича, то работал бы наш мужик сегодня как американский фермер, да и жил бы не хуже.

— Знаете, а ведь я был в те дни в Киеве… Нет-нет, — заторопился я, увидев, как исказилось лицо Николая. — Я к убийству Столыпина не имею никакого отношения, просто так совпало, честное слово.

Вот в таких беседах мы и провели два дня дороги. И чем меня бывший царь поразил — так это спокойствием. Наши бы крикуны давно бы мне в горло вцепились, а он все пытался найти аргументы, возражать по существу, неплохо владел материалом — память у него была потрясающая. Говорят, что тюремщики, когда долго общаются с заключенными, то между ними возникает симпатия, незримая связь. Что-то такое я и почувствовал. Николай Романов был вовсе не похож на тот образ, которым всех нас потчевали. Он не казался ни безвольным дураком, ни далеким от жизни пьяницей. Он вообще не был похож ни на какого царя, и в другое время я бы с ним с удовольствием поспорил бы за кружкой пива. Но вместо этого мы тряслись в возке по сибирским ужасным дорогам, и на каждой остановке он бегал к единственной крытой кошеве, в которой ехали жена и дочь, трогательно о них заботился, старался как-то ободрить.

Дочь, Мария, улыбалась и делала вид, что принимает все эти утешения за чистую монету, а жена сидела с постоянно недовольным лицом, жаловалась на мигрень и капризничала. Говорили они между собой по-английски. Я на всякий случай сделал вид, что не прислушиваюсь и вообще не понимаю этого языка, хотя английский знал сносно. Пусть себе беседуют, не думая, что их кто-то подслушивает.

Пока ехали до Тюмени, времени на всякие посторонние раздумья не было: надо было добраться до железной дороги и добраться живыми. Только на вокзале я облегченно выдохнул воздух, отпустил гвардейцев Кобылинского обратно в Тобольск, погрузил венценосное семейство в поезд, получивший наименование «42-ой литерный» и двинулся на Москву. Беспокоило лишь, что надо было миновать Екатеринбург, но за ним — уже все, свобода и простор. Так что теперь все мысли были заняты одним — как проехать через территорию Уралсовета и не сдохнуть. Маршрут я Николаю и его сопровождающим не сообщил. Незачем. Еще, глядишь, волноваться начнут, задергаются, разбирайся потом с ними.

Да вот только на ближайшей станции мой телеграфист узнал, что готовят нам в Екатеринбурге теплый прием при двух орудиях. И во весь рост встала вечная проблема: что делать?

Трус и предатель, говорите? Ну, давайте вместе решать эту проблему. Что бы вы сделали на моем месте?

Расклад такой: у меня сотня испытанных ребят и два пулемета. Что мешает Голощекину сотоварищи загнать состав в тупик, окружить и расстрелять из трехдюймовок? Ничего. Только стрелку перевести, делов-то. Конечно, мы кое-кого с собой на тот свет заберем, да что толку?

Нет, был и такой вариант, чего уж скрывать. А вдруг прорвемся? Но был вариант, что и не удастся. При этом теряем и царя, и семью, и вообще проваливаем все дело.

А теперь откройте карту и посмотрите, какие еще есть варианты попасть из Тюмени в Москву. Есть долгий кружной путь: Омск — Челябинск-Уфа. А в Уфе я, считай, дома, оттуда уже спокойно и с ветерком до самой Москвы: здравствуйте, Яков Михайлович, вот ваш груз в целости и сохранности, делайте с ним, что хотите, хоть с кашей ешьте, хоть с маслом пахтайте. Без всяких хлопот с Голощекиным и его бандой.

Вы бы какой вариант выбрали?

Вот и я выбрал второй. Как оказалось, зря.

Ну, да что уж теперь. Как говорится, снявши голову, по волосам не плачут. Развернул я 42-ой литерный на 180 градусов и пошел прямым ходом на Омск.

В коридоре вагона стою, окошко приоткрыл, дым от папиросы туда пускаю, смотрю, как искры от паровоза летят. Пахнет гарью и снегом. Александра Федоровна пошла опять мигрень свою холить и лелеять, Мария — та отправилась к солдатам в последнее купе, смеются, болтают о чем-то. Она вообще, я заметил, к военным неравнодушна была. Симпатичная, мне такие нравились: высокая, полная, глазищи огромные, серые. И не скажешь, что царская дочка, приветливая очень. По идее, ненавидеть меня должна бы, а она улыбается все время. И о матери постоянно заботится. Нет, хорошая девушка, ничего плохого не скажу.

Николай вышел из своего купе, достал портсигар протянул. Я в ответ показал, мол, курю уже — и снова руку в окно выставил, смотрю, как ветерок искры из папиросы вышибает. Николай прикурил, помолчали.

— Куда нас везут, Василий Васильевич? — спросил тихо, голос дрогнул. Понять можно, страшно же.

— Вы поймите, — заторопился он. — Я знаю, что моя судьба не волнует ни вас, ни ваших товарищей в Москве. Я волнуюсь за жену и детей. С ними ведь ничего не сделают?

И, знаете, тут я в первый раз и задумался: а, правда, что сделают с семьей? С ним — понятно. Будет суд. Настоящий, революционный, как во Франции. С обвинителями и защитниками. Обвинителем, конечно же, будет Троцкий. Ну, а кто еще? Остальных еще можно переговорить, а этого — никому пока не удавалось. Защитника — возьмут из старых адвокатов, наверное. И будет тот объяснять, что и Ходынка, и Ленский расстрел, и столыпинский галстук — это все не царских рук дело, он у нас хороший, а вот бояре у него — дрянь. Но со Львом Давыдовичем этот номер не пройдет, это я знаю точно. Так что Николаю, судя по всему, светит эшафот. Как Людовику. И еще неизвестно, не ждет ли Александру Федоровну судьба Марии-Антуанетты.

Я рассматривал царя. Обычный мужчина, седеет вон уже. Через месяц — юбилей, пятьдесят лет. Не мальчик, должен отвечать за свои поступки. Но чем больше я всматривался, тем меньше думал о его преступлениях, а все больше о нем самом. Ведь интеллигентный же человек, культурный, ни разу не слышал, чтобы он голос повысил, дети его обожают, это тоже сразу видно. Вон как ревели, когда уезжал.

И тут я разозлился. А когда он наших товарищей вешал — ему их не жалко было? Наши дети не плакали? Но закралась сразу же крамольная мысль: может, в этом и величие нашей революции — в милосердии? Может, надо его просто выслать с семьей за границу, к родственничкам, да и забыть о самодержавии в России как о ночном кошмаре.

— Ну да! — закричал внутренний голос. — А он оттуда соберет армии и двинет обратно карать, вешать и расстреливать!

— А то без этого нам воевать со всем миром не придется, — ответил я ему. — Зато все народы увидят наш пролетарский гуманизм.

— Все народы увидят вашу пролетарскую слабость, — язвительно ответил внутренний голос. — Революция беспощадна, только тогда она чего-то стоит. Если бы Конвент не рубил головы одну за другой, разве удалось бы отстоять свободу?

— Ну да, ну да, а что пришло на смену Конвенту? Империя Наполеона Бонапарта. Этого мы хотим?

— А кто сказал, что любая революция этим кончается?

— Никто не говорил. Просто у нас пока нет опыта удавшихся революций, вот мы и обращаемся к Франции как единственному примеру.

Мое молчание видимо взволновало царя, но он не повторил вопроса, видимо, понял, что ответа у меня нет.

— Скажите, Василий Васильевич, — он аккуратно притушил папиросу в пепельнице. — Откуда у вас такой прекрасный французский? Долго жили заграницей?

— Да, шесть лет в Бельгии.

— А я нигде не смог бы жить, кроме России, — задумчиво сказал Николай.

— Так и я бы никуда не ездил, Николай Александрович. Не по своей воле, знаете ли, пришлось.

— Вы намекаете, что это я виноват в вашей эмиграции?

— А кто же? Когда перед тобой стоит выбор — петля или эмиграция, то ответ зачастую совершенно очевиден, не находите?

Николай не ответил, закурил новую папиросу.

— Много курите, Николай Александрович.

— Спасибо за заботу о моем здоровье! — я всмотрелся в его лицо. Сарказм? Да нет, похоже, он вообще не о том думает.

Поезд втянулся на станцию, прошел вдоль платформы и остановился на дальних путях. На здании вокзала надпись: Любино. Состав ощутимо тряхнуло — паровоз отцепился, пошел к водокачке. Я открыл дверь вагона, подтянул ремень, крикнул телеграфисту:

— Пойдем-ка, дружок, пройдемся!

Послал телеграмму Свердлову — мол, груз со мной, все в порядке, иду на Омск, оттуда в Москву.

Получил ответ: продолжайте движение, все в порядке.

Вот и славно.

Вышел от начальника станции потянулся. Хорошо сегодня, тепло. Весна.

Через пару минут вышел телеграфист, поманил меня в сторону.

— Слышь, Яковлев, там телеграмма из Екатеринбурга, требуют 42 литерный задержать, Яковлева арестовать, пассажиров отправить в распоряжение Уралсовета. Нельзя нам в Омск. Что делать будем?

Что делать? Знал бы, что делать, делал бы уже.

Но грузом рисковать нельзя. Ребятами тоже.

Вы же помните, да? Я — отличный исполнитель, не трус и не предатель. Я привык действовать, а не языком болтать. Это потом оказалось, что во власти оказались болтуны, что именно они сняли все сливки, а в то время нужны были люди, умеющие совершать поступки.

Думаете, я из геройства добежал до водокачки, прыгнул в кабину машиниста и приказал идти к Омску? Ничего подобного. От безнадежности положения. А куда мне было деваться? На западе гарантированная гибель, а вот на востоке… Еще поглядим!

Деятели из Уралсовета дело знали. Не успел паровоз втянуться на станцию, как я увидел огромную мрачную толпу. Вы когда-нибудь выходили в одиночку против нескольких? Как вы думаете, что испытывает человек в эту минуту? Правильно. Страх. Достаточно было любому из них даже не выстрелить — просто дать мне прикладом по голове, сесть на тот же паровоз и вернуться за царем и царицей, и все пошло бы совершенно по-другому. Но в таких передрягах самое важное — как говорят в романах, «жизненно важное» — это перехватить инициативу.

Я спрыгнул на перрон и закричал:

— Моя фамилия Яковлев, я чрезвычайный комиссар Центрального Исполнительного Комитета с особыми полномочиями. Где председатель Совета? Ко мне его!

И знаете, бог любит отчаянных. Толпа расступилась, и ко мне подошел смутно знакомый парень моих лет.

— Я председатель Совета Косырев… Костя, ты что ли?

Володя Косырев, мой однокашник по партийной школе в Болонье! Вот в такие минуты веришь, что Бог все же есть.

— Здорово, Володя!

Мы даже обнялись. Представляете, последний раз виделись 8 лет назад в Италии, а встретились на вокзале в Омске. Интересная штука судьба. В Бога я, конечно, не верю, но какие-то пути, по которым неумолимо развивается история, все же существуют. Везение, говорите? Ну, значит, в те дни мне поразительно везло. И точно так же поразительно не везло все последующие.

— Мы тут какого-то Яковлева стережем, а это — Костя Мячин, надо же!

Мы похлопали друг друга по плечам, поулыбались. Окружающие смотрели удивленно. Но с пониманием.

— Так ты теперь здесь председательствуешь?

— А то! А ты в Москве комиссарствуешь?

— А то!

И мы оба рассмеялись.

— Ну что, Володя, пропустишь мой литерный?

— О чем речь?! Конечно. Только подтверждение из Москвы получу — и все, езжай на все четыре.

— Тогда пошли за подтверждением.

Толпа расступилась, пропуская нас к зданию станции.

Тут мое везение и кончилось. Навсегда.

Равнодушная телеграфная лента отстукала:

«Свердлов у аппарата. Яковлеву предписано немедленно двигаться Тюмень, далее Екатеринбург. Уральцами договорились. Меры приняты, Белобородов[12] гарантирует сохранность груза».

Как обухом по голове. У нас где правительство сидит, в Москве или в Екатеринбурге? Кто кому отдает распоряжения? Они там охренели что ли все?

— Давай, стучи, — сказал я телеграфисту. — «Яковлев у аппарата. Безоговорочно подчиняюсь всем приказаниям Центра. Считаю своим долгом предупредить опасности неполучения дальнейшем вами груза из Екатеринбурга. Прошу разрешить мне дальнейшее движение Челябинск — Уфу».

Через пару минут катушка с лентой задергалась, закрутилась.

«Свердлов — Яковлеву. Не понимаю причин обсуждения приказа Центра. Я дал ясное распоряжение: груз едет Екатеринбург. Подтвердите выполнение».

Что было делать? Понятно, что я сейчас бесповоротно испорчу отношения со Свердловым, но не попытаться еще раз я не мог.

«Яковлев — Свердлову. Еще раз: отправка груза Уфу гарантирует получение груза Москвой. Отправка по первому маршруту вызывает сомнения его сохранности. Утверждаю: груз сильной опасности».

«Свердлов — Яковлеву. Настоятельно требую прекращения пререканий и требую беспрекословного подчинения приказу. Груз должен быть немедленно отправлен по первому маршруту. Гарантии сохранности получены».

«Яковлев — Свердлову. Приказ выполняю, пререкания прекращаю. Считаю своим долгом предупредить: отправкой груза по первому маршруту снимаю себя ответственность за последствия».

Аппарат молчал. Видимо, Яков счел разговор оконченным. Я еще немного подождал, потом повернулся к Володе:

— Слушай, а если я нарушу приказ и все же двинусь через Уфу?

Косырев улыбнулся и кивнул головой в сторону окна. Было видно, как по перрону пробежали два красногвардейца, таща за собой «максим». На крыше вокзального здания стоял еще один пулемет. Остальные бойцы выстраивались вдоль перрона цепью, клацая затворами, загоняли патроны в патронники.

Ничего себе старый товарищ! Вот так вот сидишь с человеком можно сказать, на одной парте, делишься на чужбине последней коркой хлеба, а он потом тебя убьет, не задумываясь, и никаких угрызений совести не испытает. Я всмотрелся в улыбающегося Косырева. Не, не будет у него угрызений, точно.

— Понял!

Надо было возвращаться в Любино, цеплять паровоз к литерному и гнать его по маршруту Тюмень-Екатеринбург. Выхода не было.

Мне потом скажут: ну как же не было? Можно было попытаться прорваться силой. А я вам как профессионал говорю: нельзя было. Я ж объяснял, перекинули бы омичи стрелку — и загнали бы состав в тупик, а там дело техники, взяли бы, да просто расстреляли из трехдюймовок. Или пулеметами изрешетили. Мы бы и пикнуть не успели, умерли бы раньше, чем поняли, что произошло. И через Екатеринбург уж точно не прорвешься. Та же история, только еще хуже.

И что делать? В конце концов, кто они мне, этот царь и его семейка? Не против них ли я боролся всю свою сознательную жизнь? Не за то ли я жертвовал жизнью, чтобы в моей стране не было никаких царей-королей? Но такие речи хороши на митингах. А в реальности тебе нужно посмотреть в глаза стареющему отцу семейства и сказать ему, что теперь он умрет. И любимая жена его умрет. Что их на самом деле ждет судьба Людовика XVI и Марии-Антуанетты. Вот только, что умрут еще и дети, этого я никак предвидеть не мог.

Честно говоря, легче было в одиночку на вооруженную озлобленную толпу выходить, клянусь.

И я струсил.

Я ничего ему не сказал. Просто развернул состав, и мы пошли на запад.

Стемнело, вагон покачивался, вместе с ним качались отражения фонарей в темных стеклах литерного. Я даже в купе не заходил, все стоял в коридоре, глядел на черноту за окном и старался ни о чем не думать.

И тут снова вышел Николай. Встал рядом. Тоже уставился в окно.

— Мы едем обратно? — после некоторого молчания спросил он.

Я кивнул.

— Почему, Василий Васильевич? — голос у него дрогнул. — Вы же нас не на Урал везете? Правда?

Что я мог ему ответить? Молчал, смотрел на свое отражение в стекле.

Царь тоже молчал. И неожиданно спросил:

— Василий Васильевич, а вы в безик играете?

Я помотал головой.

— Умоляю, составьте мне компанию! У Аликс мигрень, Маша спит, а у меня бессонница. Не откажете? Я вас научу, это просто.

Вы понимаете абсурдность ситуации? Я, Костька Мячин из деревни Шарлык, комиссар, уполномоченный ВЦИК, революционер и политэмигрант, играл в карты с бывшим самодержцем всея Руси Государем Императором Николаем II Романовым, пока литерный поезд № 42 вез его на верную смерть. Где взять Толстого, чтобы описать эту фантастическую ситуацию?

И он меня безбожно обыгрывал.

Загрузка...