Глава 38


Ну и дурак.

Уильям схватился за голову, накручивая на пальцы темные пряди волос, оттягивая их до боли, до жжения. Он все еще чувствовал прикосновение ее губ, учащенный пульс на ее шее. В голове его прозвучал голос: «Ты лжешь ей. Ты не хочешь, чтобы ей причиняли боль другие, но что ты делаешь сам? Что она скажет, когда узнает, что влюбилась в мираж? Когда поймет, что ты — неудачник?» Страх, паника растеклись по его венам, как яд, и поцелуй из чего-то прекрасного, мягкого, нежного обратился в нечто ужасное.

Звякнул колокольчик, и на короткое мгновение Уильяму показалось, что это Эвелин, что она вернулась, что ему выпал шанс извиниться, попытаться все объяснить. Но тут он услышал голос дяди Гови:

— Уильям, мальчик мой, это ты тут хнычешь, как подстреленный заяц?

Его сердце упало.

— Нет, — ответил он, быстро проводя рукой по щеке.

До него донеслись мягкие дядины шаги по потертым коврам, скрип половиц, и наконец сам дядя показался из-за стеллажей. Он опустился рядом с ним на пол, опершись спиной на прилавок, и положил руку ему на плечо.

— Ну что ты, сынок? — участливо произнес дядя Гови. — Неужели все так плохо, что надо сидеть одному в темноте в пятницу вечером? — Он потрепал его по плечу. — Переживаешь, что Эвелин продала больше книг, чем ты?

— Нет, — мрачно произнес Уильям.

— А что тогда? — спросил дядя Гови, пододвигаясь к нему.

Уильяму очень хотелось рассказать ему правду. Обо всем. О своей поездке в Лондон. О том, каким маленьким, каким никчемным он чувствовал себя в этом городе. Как стыдно ему было признаться, что он не преуспел, и как из-за этого он сочинил себе другую жизнь, другого себя. Он зажмурился — так сильно, что, когда снова открыл глаза, перед ними заплясали пятнышки, а магазин стал на оттенок темнее.

— Я поцеловал ее, — сказал он шепотом. — Эвелин. А сегодня она поцеловала меня.

Рука дяди Говарда, которой он все это время похлопывал его по плечу, остановилась.

— Понятно, — сказал он. — И… ты думаешь, это… плохо?

— Я знаю, что это плохо, — ответил Уильям, прижимая пальцы к бровям, то ли чтобы как-то снять напряжение, то ли чтобы спрятать лицо — он не знал сам. — Она — это она, а я — это я.

— Ты отличный парень, Уильям, — сказал дядя Говард. — И тебе есть что предложить такой девушке, как Эвелин.

Уильям усмехнулся:

— О да, это точно.

Он подумал о своей крошечной спальне в том маленьком домике. О том, как на потолке стало разрастаться мокрое пятно, и о том, как скоро с него начнет капать вода. О том, как он каждую ночь просыпался от крика младенца двумя этажами выше.

Даже по самым лучшим подсчетам, даже с учетом того, что в этом месяце у них было больше всего продаж, он не сможет наскрести всю сумму на долг. Придется переехать в ту комнатушку в сыром подвале и продрожать там всю зиму — только так он сможет накопить деньги.

— Другие могут предложить гораздо больше, — произнес он.

Он подумал о Натаниэле, о его шикарных костюмах и об очаровательной улыбке. Он мог предложить ей совершенно другую жизнь, гораздо лучшую жизнь. И от этой мысли ему стало больно как никогда.

— У других всегда будет чего-то больше, — сказал дядя Говард. — Но ты хороший человек, Уильям. Ты должен увидеть это в себе. Я это вижу, и, думаю, Эвелин видит тоже.

Уильям закусил губу. Возможно. Все-таки она его поцеловала. Прижалась своими губами к его губам — и сердце его растаяло и вместе с тем воспарило.

— Джек говорит, что если тебе кто-то дорог, по-настоящему дорог, то нужно дать ему увидеть всего себя. Говорит, что это и есть любовь. — Уильям повернул голову и встретился с дядей взглядом. — Думаешь, он прав?

Он ожидал, что дядя посмеется над неожиданной мудростью Джека, но тот посмотрел ему прямо в глаза и торжественно произнес:

— Ты ее любишь, Уилл?

Уильям открыл было рот, но тут же закрыл. Ответ застрял у него в груди, горячий, как уголь.

Да.

Он любил в ней то, что она, сидя на полу и разбирая книги, не замечала, что напевает, пока Уильям не начинал напевать вместе с ней. Тогда она шикала на него, чтобы он вел себя тише, потому что она пытается сосредоточиться. Он любил в ней ее умение говорить первое, что придет на ум. Любил, что она думала, будто он не заметит, как она переставила все книги, которые он разложил по полкам, в другом порядке. И любил то, что она поцеловала его так, словно это была самая естественная вещь на свете.

— Да, — произнес он, и у него с души словно свалился камень, как будто от признания ему стало легче дышать.

— Тогда поговори с ней, — ответил дядя Говард. — Ты должен сказать.

— Я не могу.

— Разумеется, можешь! Просто подойди к ней и скажи: «Эвелин, я люблю тебя».

Уильям покачал головой, и с его губ слетела полуусмешка:

— Как будто это так просто! Господи, Гови, если бы ее семья не разорилась, мы бы даже не встретились! Ты думаешь, такая женщина зашла бы сюда? Сказала бы мне хоть слово? То, что мы с ней вместе работаем, уже удивительно, а мне любить ее — просто безумие. Ей меня — тем более, и только дурак будет думать иначе.

Дядя Говард долго смотрел на него, а потом сказал:

— Подожди-ка. Я тебе кое-что покажу.

Под ногами Гови заскрипели ступени: он поднялся на мезонин, где хранились книги по философии и старинные пергаменты с путевыми заметками, а потом, точно так же скрипя ступенями, спустился обратно, держа под мышкой какой-то свиток, а в руке — незажженный фонарь. Сев на пол, он развернул перед собой пергамент и прижал закручивающиеся края; и Уильям понял, что перед ними карта.

Сначала ему показалось, что это Лондон: по центру города протекала широкая река. Но, присмотревшись, он заметил множество незнакомых деталей — например, крепость в форме звезды, не похожую ни на что, что он когда-либо видел.

— Однажды я тоже любил кого-то, — мягко произнес дядя Говард, проводя пальцем по реке. — Она приехала в Англию учиться. Я, наверное, был тогда немногим старше тебя. Двадцать пять мне было. Или двадцать шесть. Мы оба помчались за уходящим поездом на Эдинбург, но так его и не догнали. Стояли потом на перроне, запыхавшиеся, с красными лицами, разделяя общую неудачу. — Его губы тронула улыбка, исполненная такой светлой тоски, какой Уильям никогда не замечал у своего дяди. — Я прежде никогда не влюблялся. Даже не понимал, что это значит. Это было словно падение. Будто я оступился на лестнице. Словно в один момент я еще стою на земле — а в другой она уходит из-под ног.

Уильям нахмурился:

— А что случилось потом?

— Она уехала домой, в Калькутту.

— Калькутту… — протянул Уильям. — Это ведь туда вы отправляли все свои письма?

Дядя Говард кивнул:

— Я должен был уехать с ней. Одна только мысль о том, что я больше ее не увижу, что те восемь месяцев — это все время, что нам отведено, — была невыносима. Но мне нужно было сначала как-то рассказать об этом отцу. Он хотел, чтобы книжный перешел мне, остался в семье; и я не знал, как ему сказать, что я не смогу, что оставлю его здесь, в Йорке, одного. Твоя мать, видишь ли, уже переехала в Ливерпуль, но ты тогда еще не родился. — На его лице промелькнула печальная улыбка. — А потом… мой отец скончался — скоропостижно и неожиданно, — и я отложил поездку на полгода, рассчитывая, что смогу продать магазин и накопить денег на то, чтобы обустроиться в Индии и начать там новую жизнь. Наступило Рождество, полгода истекли, а я еще был не готов. И я решил отложить поездку снова, на этот раз на год. Год растянулся в два, а потом появился ты — и дал мне повод остаться, который на самом деле я и так все это время искал.

Морщины на лбу Уильяма стали глубже.

— Ты передумал? Решил, что не хочешь ехать?

— Я хотел поехать, — ответил дядя Говард, потирая глаза под очками. Он отвернулся, но Уильям заметил, что по его щеке скатилась слеза. — Отчаянно хотел.

— Тогда почему не поехал?

— По той же причине, что ты не хочешь признаваться Эвелин в любви, — тихо сказал он. — Я думал, что это безумие. Что я дурак. Что все слишком сложно. Что я проеду полмира только для того, чтобы меня ранили, или оставили, или отвергли. Я сказал себе, что лучше будет остаться здесь. Держаться того, что знаю: Йорка, книжного магазина. Не подводить отца и сохранить магазин для семьи. Может, жизнь моя здесь и была скромной, маленькой, по сравнению с тем, что меня ждало в Индии, — огромные пространства, другая культура, — но здесь все было привычно, понятно. Конечно, я не совсем оставил надежду за эти годы. Я говорил себе, что когда ты вырастешь, то я наконец решусь, сделаю этот шаг. Убеждал себя, что как только ты встанешь на ноги, то уеду сразу же. Напишу человеку, которого я любил, что наконец приезжаю. Так я себе говорил. А потом, когда ты вырос, я стал говорить себе уже другое. Что прошло слишком много времени. Что тот человек уже ничего не чувствует. Что я уже ничего не чувствую. Что в моем возрасте уже через океан не плавают. Что плыть слишком далеко. Что в Индии будет для меня слишком жарко. Ты давно уже вырос, Уильям, а я старею, но так и продолжаю находить оправдания. И принимать решения, основанные на страхе. — Он тяжело вздохнул. — Честно сказать, я принимаю такие решения столь долго, что уже не знаю, как жить иначе. И я не хочу, чтобы ты повторял мои ошибки, Уильям. Повторял мою судьбу. Чтобы в пятьдесят лет вместо жизни, которую ты должен был прожить, у тебя была только стопка писем. — Дядя Говард откинулся назад и облокотился на стенку прилавка. — Не запирай любовь в своем сердце, Уильям, иначе она там скиснет. Иди и признайся ей. Потому что если за все эти годы я и усвоил какой-то урок, то он в том, что лучше попытаться и потерпеть поражение, чем не пытаться вовсе. Сделай это, Уильям, пока еще не слишком поздно.

Уильям взял дядину руку.

— Но ведь и для тебя, кажется, тоже еще не поздно? Письма приходят тебе каждую неделю. Наверное, это значит, что этот человек все еще тебя любит? И что ты его любишь?

Его дядя глубоко вздохнул:

— Все эти годы я дарил ей одну только тень любви. Письма, а не объятия. Слова, а не шепоты. Каким человеком надо быть, чтобы так поступить? Каким человеком надо быть, чтобы прятаться всю жизнь в страхе? — Он крепко сжал Уильяму руку. — Ради всего святого, Уилл. Скажи человеку, которого ты любишь, что ты чувствуешь. А дальше будь что будет.

Загрузка...