Глава десятая (из красной тетради). Златоверхий град

Секретарь горкома Николай Антонович Никифоров созвал их на совещание и, стоя у окна, ждал, когда все рассядутся. Глядел, как мутно и тускло в далеких сырых разливах, на острове, белеют цилиндры нефтехранилища, как внизу, на бетонке, ревут самосвалы. Окна в кабинете дрожали. Краны порта качали железными шеями в мутной завесе дождя.

Люди входили в его кабинет, пропахшие бензином и сыростью, серьезные, напряженные и угрюмые. Никифоров пожимал их холодные, мокрые от дождя руки, усаживал. И когда все собрались, оказал:

— Я вас собрал, оторвав от дел, ибо положение создается серьезное. Паводок, понаделавший бед весной, теперь отзывается потерей общего ритма, упущенным временем, разрывом в работе объектов. Пока не поздно, нам необходимо экстренно устранить разрывы, снова наладить стыковку объектов. Ибо, если возникнет брешь, а она готова возникнуть, в эту брешь потекут миллионы. Поэтому я хочу вас выслушать и понять вместе с вами, как расстроился сложный, с таким трудом достигнутый нами ритм, как нам снова его обрести.

Никифоров оглядывал их, сосредоточенных, краснолицых, будто ошпаренных этими дождями, ветрами, этими топями и хлюпающими небесами. И думал: вот они, его кадры, те, на кого должен он уповать, опираться, кто принял на себя этот город и несет, подставляя плечо каждый в своем месте, принимая страшное давление паводков, плывущих грунтов, парного бетона, изнашиваясь в этой работе.

Первым поднялся директор горнорудного комбината. Жилистый, долголицый, запеченный до черноты, с вывороченными, обветренными губами, в темном пиджаке, стискивавшем его короткое, налитое силой тело.

— Через четыре месяца, ровно по графику, я готов открывать разрез. Вы знаете, Николай Антонович, паводок нас почти не коснулся. Чуть дорогу помял, но мы ее подсыпали, до морозов простоит, а нет — мы всегда бетонные плиты сможем подбросить. «Пятитысячники» завезены, и идет полным ходом монтаж экскаваторов. За нами дело не станет. Лишь бы дали энергию и успели с мостом. Пусть мостовики пошевелятся. Они со своим мостом от колеи меня отрезают. Комбинат пустим в срок, а рудой начнем затовариваться. Именно здесь я вижу нестыковку: ГРЭС и мост, а за нас можно не волноваться, Николай Антонович.

Никифоров слушал директора с легким к нему отчуждением. Была в его словах вера в свое преимущество, в свою первую роль, роль комбината, вокруг которого создается город.

Никифоров давил в себе отчуждение, глядя на худое, костлявое лицо директора. Твердо знал, что увидит это лицо через несколько месяцев среди громогласных проломов разреза, оплетенного рельсами и проводами с гудящими тепловозами, с роторными «пятитысячниками», ломающими камень, выгрызающими черный пролом.

Вторым поднялся начальник строительства ГРЭС. Тучный, в толстом вязаном свитере, распиравшем пиджак, с болезненными отеками под глазами, с бобриком серо-седых волос.

— Я понимаю всю сложность момента, понимаю тревогу за ГРЭС. У нас все еще не начат монтаж агрегата. Пуск может быть сорван, если не сумеют забросить его к нам до конца навигации. Конечно, на крайний случай остается авиация, но все железо по воздуху не забросишь. Чего я боюсь? ЛЭП, первая очередь, разрушенная паводком, все еще не восстановлена. Это раз. Другое: из порта ко мне идут трубопроводы, другие блочные элементы. Я их хочу тут же монтировать, а они при перевалке разбиты. Приходится их ремонтировать, а это задержка во времени, да и сил сколько отвлекает… Что вы там, в порту, под пресс их, что ли, суете? Ненавидите вы нас там, что ли, в порту?

Никифоров, слушая сиплый, с одышкой голос начальника строительства ГРЭС, знал, что карманы его пиджака набиты нитроглицерином и валидолом, что на прошлой неделе его увезли со стройки в больницу с сердечным приступом. И должно быть, сейчас грудь его раскаляется от боли. Боль и тяжесть — это после построенных ГРЭС, возникавших в казахстанской степи и предгорьях Урала, у черты Полярного круга, боль и память об авралах и пусках, о бессонных ночах, когда в монолит уже врезан сияющий глаз агрегата, и форсунки вдувают огненный жар мазута, и в котле взбухает ревущий пар, и турбина рокочет, и инженеры трубками слушают шелест подшипников, и удар электричества в тысячи вольт, подхваченный медью подстанции, уносится к дальним заводам. И в каждой из этих ГРЭС остался малый кусочек сердца, бьется там на приборной доске крохотной красной стрелкой.

Секретарь горкома, слушая начальника строительства ГРЭС, все это чувствуя, думал: город растет, набухает, выдавливая себя из темной земли, выстраивая свои тяжелые, разномерные части. И как держать в работе ускользающее равновесие частей? Как им не дать разорваться, как свести в единое целое? Пусть каждый из тех, кто собрался, оглянется на соседа, соединится с ним своим искусством и опытом, войдет в сцепление с его скоростями и ритмами.

Поднялся начальник порта. Маленький, румяный, крепкий, в форменном кителе, белесый, с речной синевой в глазах. Говорил, запинаясь и окая, пряча покрасневшие руки.

— Вы знаете, Николай Антонович, как в паводок нас потрепало? Два причала залило. Где флот принимать? Мы и сгружали на грунт, а честно сказать, прямо валили! Лишь бы флот отпустить! Конечно, при разгрузке поломки… Я теперь мостовиков прошу: отдайте мне свой причал! Ко мне флот прибывает, поставить негде! По три в ряд к пирсу ставлю. А мостовики свой причал пустым держат! Вот он и есть тот пресс, который в порту стоит! А что кто-то кого ненавидит, это, по-моему, не тот разговор!

Никифоров про себя усмехнулся на обиду начальника порта. Поймал себя на симпатии к его оканью, к торчащим из кителя обветренным, краснопалым рукам, к синеве его маленьких глаз. Знал, что сквозь ревы порта, железное вращение кранов, лязг жестяных контейнеров, когда вслед за прошедшим льдом по открытой, в сверкающих льдинах воде идут караваны и весь берег дрожит и дымится, как плацдарм, на который брошен десант, выкатываются звонкие трубы, энергопоезда на обрезках рельсов, вываливаются бетонные плиты, мерзлые туши свиней, и ночью в свете прожекторов вспыхивают номера и названия судов, и начальник в своей золоченой кокарде срывает до сипа голос, — сквозь этот напор и кромешность в нем живет и таится боль и душа, неясная, немужская тоска о покойном отце-старике, жившем здесь испокон веку в деревянной избе на юру, в доме с седыми наличниками, с резным гусем на воротах, со старыми косами в сарае, граблями, с утлой, подгнившей ладьей. Отец его, бакенщик, уплывал на ладье к островам, захватывая керосиновый ржавый фонарь, мигал им в пустынных разливах.

Отца уже нет, а начальник порта все не хочет оставить отцовский дом, хотя в городе ему предлагают квартиру. Все латает и красит ветхую крышу, точит косы, чистит старый фонарь, конопатит, смолит деревянную ладью. Будто ждет возвращения отца.

Потом говорил руководитель мостоотряда, чернявый, златозубый грузин, с горчично-синими белками, в похрустывающей кожанке, говорил горячо, захлебываясь:

— Мост будем сдавать в феврале, Николай Антонович, мостовики слово дают. Будет трудно сдавать, но мы сдавать будем. Паводок нас ударил больно. Насыпь размыл — раз. Третий бык поволок — два. График не мы сорвали, Николай Антонович. Река график сорвала. Но я обещаю: до льда берега замкнем.

Никифоров слушал жаркие его уверения. Вспоминал весенний разлив, размывавший песчаную насыпь, срывавший с якорей земснаряды, вздымавший на синей бурлящей спине склады стройматериалов, бараки, пилораму, уволакивающий на стремнину. С начальником мостоотряда они летали на вертолете над дикой злой красотой взыгравшей реки, сносившей тонкий рисунок работ, нависали над бетонным быком с копошащимися людьми. И начальник с потрясенным, беспомощным, пожелтевшим лицом что-то бормотал по-грузински.

Секретарь горкома вдруг подумал о его далекой кавказской родине, о разноцветных осенних плодах, солнечном теплом вине и о той загадочной силе, оторвавшей этого человека от ласковых, вечнозеленых земель, кинувшей его в туманы и топи, в месиво дождей и бетона.

Он видел этих людей, сидящих перед ним, чувствовал их напряжение. Знал прекрасно их умения, характеры, нравы. Их силы и границы их сил. Он знал их в моменты успехов, наполненных энергией, верой, и в дни неудач, когда некоторые угасали, терялись, другие наливались злой, сосредоточенной силой. Он учился у них в лучшие минуты и старался прийти на помощь в минуты слабости их. Они, занятые каждый своим, соотносились с ним и между собой как части целого, и, если оно начинало вдруг нарушаться, он, Никифоров, обязан был его восстанавливать.

Он был центром приложения сил, и вся его воля и здравый смысл направлены на то, чтобы не дать возникнуть смещению.

Он выслушал всех: и начальника СМУ, сдающего новый микрорайон, и дорожный отдел, ведущий ремонт магистрали, командира авиаотряда, доложившего о состоянии вертолетных площадок. Выслушав всех, он сказал:

— На этой неделе мы собираем бюро и вынесем решение. Положение, повторяю, серьезное. Возвращайтесь к своим объектам. Я сегодня буду у каждого. На месте все становится яснее. Тогда и продолжим разговор.

Они расходились. Кабинет пустел. Их «газики» разъезжались, вливаясь в ревущий поток на бетонке.

Никифоров сидел, полный раздумий, ожидая машину из гаража, когда дверь отворилась снова, и женщина, волнуясь, торопясь, борясь со смущением, решительно одолевая его, двинулась к Никифорову, говоря на ходу:

— Простите… Я ненадолго. Обещаю только минуту… Выслушайте меня… Вы должны мне помочь. Скажите ему своей властью, пусть отпустит меня. Он не имеет права. Я же мать, у меня двое детей… Почему не пускает? Я вправе уехать, это мое личное дело! Он пользуется тем, что директор школы. Позвоните ему!

Никифоров смотрел, как дрожат ее губы, как волосы, попав в тусклый оконный свет, наполняются тонким свечением. Поражался, как все в ней знакомо и неизменно! Как дорого в ней это волнение, эта способность волос светиться…

Она продолжала:

— Мой младший ребенок болеет… Здесь тяжкий климат, соков, овощей не хватает! И вообще, после гибели мужа не хочу, не могу тут оставаться. Я много отдала этому городу… Пусть отпустит. Позвоните ему!

— Оля, ты сядь! Пожалуйста, сядь! — брал ее под локоть Никифоров.

— Вы позвоните! — твердила она, опускаясь без сил. — Ты позвони! Я никогда ни о чем тебя не просила. Но ты должен понять, как это важно, если я решилась прийти…

Он налил ей воды из графина. Волновался, не знал, что сказать. Думал, как быстро все пролетело. И она, явившаяся к нему в ранний час тусклого утра, стакан воды перед ней, огромность кабинета, где минуту назад сидели озабоченные производственники, где слышно, как ревут в порту краны, извлекая из трюмов бульдозеры. А было ведь время, когда она бежала перед ним по мелкому, весело звеневшему ручью, распугивая мальков, и кричали кедровки, вскакивая на пышные дымчатые верхушки, и они вдвоем подбирали обклеванные птицами смоляные зеленые шишки, пекли на Костре, и он их извлекал из углей розовыми, охваченными паром, слезящимися, протягивал ей на ладони орехи. И сквозь светящееся облако ее волос катилась река, плыл катерок, как легкое пернатое семечко, кружил вертолетик.

— Скажи, ты позвонишь? Ну ведь это ты можешь сделать!

— Позвоню, позвоню, конечно, — растерянно ответил Никифоров. — Ты решила уехать?

— Я же сказала, из-за младшего сына. Он все время болеет. Света мало, витаминов ему не хватает. Да и просто ты должен понять! Не могу после всего оставаться…

Николай Антонович думал: вот она сидит перед ним, тоже жертва паводка, разрушившего ее семью. Муж ее погиб весной, спасая подмываемые высоковольтные мачты. И он, Никифоров, секретарь горкома, что-то должен сделать немедленно, прийти ей на помощь. Ибо она со своей бедой была частью его забот наряду с ГРЭС, мостом или портом. Но было в ней большее — беззащитность, ее живое горе. Было в ней нечто от его собственной судьбы. И хотелось ее утешить, и о чем-то ее расспросить, и о чем-то ей рассказать. Но не было слов и свободных минут. Машина его ждала.

— Оля, — сказал Никифоров. — Я позвоню, непременно. Он, конечно, тебя отпустит. Хотя я знаю, в школе учителей не хватает… Нет, нет, позвоню непременно! Только позволь мне… Позволь мне к тебе зайти. Сегодня вечерком, после дел. Можно? Это удобно?

— Ко мне?

— Если можно?

— Ну, заходи, — сказала она.

— И тогда мы решим.

— Ты что, не хочешь звонить?

— Да нет, позвоню, обещаю. Но ты разрешишь зайти?

— Приходи, — повторила она.

И ушла. Стакан с водой, будто наполненный светом, остался стоять на столе.


ГРЭС бетонной горой вырастала из гнили и топи. В полый, темный до неба пролом дул тяжелый ветер, захлестывал дождь, залетала гарь от бульдозеров и самосвалов. Никифоров стоял на расползавшейся глине под высоченным сводом, склепанным из ржавой, некрашеной арматуры, слушая начальника стройки, всматриваясь в железное нутро станции: в перекрестья, клети, пуповины труб, водоводов. Будто рассекли огромное, наполненное стальной требухой чрево, и оно дышало, и ухало, кровоточило, выбрасывало из себя огненные ручьи. Водопады сварки рушились тягучими голубыми струями, разбивались о невидимые преграды, раздваивались, множились, продолжая опадать до земли. Вся станция колотилась и ухала стуком компрессоров, воем моторов, звяком железа. Пахло жженым металлом, бетоном, растревоженной землей, небесами.

— Нажмите на портовиков, Николай Антонович! — гудел начальник строительства. — Видите, вон ремонтники их грехи исправляют!

Он дышал тяжело, наступив резиновым сапогом на ошметки стекловаты, надвигался на Никифорова своим носатым отечным лицом, которое в полутьме казалось маской, натертой ртутью, со вспыхивающими зрачками, толстыми шевелящимися губами.

— Пока тепло, я где можно варю каркас. А элементы на высокопрочных болтах берегу до морозов. А то как ударят морозы, и сталь не будет вариться!

Они стояли в проломе, и Никифоров слушал, а сам любовался станцией, видя, как вырастает она, одеваясь белой гофрированной сталью, словно в гигантские доспехи. Но тут же, на ремонтной площадке, слесари вручную выправляли смятые при перевалке листы, готовя их в дело.

Никифоров слушал жалобы и тревоги начальника. Если к сроку мост не поспеет, то запасов угля, завезенных по реке на баржах, на зиму едва ли хватит. Станция задохнется без топлива. Строители увязли в тайге.

Махина котельного зала, глухая и черная, вся в копоти, в ржавой коросте, будто выдралась из земли, в корнях, в перегное, вдавилась в небо. В ней не было видно людей, но вся она шевелилась, жила, продолжая движение вверх. Приглядись попристальнее — и в черном сплетении балок заметишь крохотного, с застекленным лицом, в пластмассовой каске сварщика, похожего на аквалангиста. Он словно плыл, разгребая синие брызги и вороха.

— Бог даст, эту кончим, от нее другие начнут почковаться. Это матка, а детки пойдут хоть до самой Чукотки, — сказал начальник, будто угадывал мысли Никифорова, его зависть и гордость.

Белый асбестовый кожух казался гигантской, затянутой бинтами и гипсом костью. И в ней что-то сращивалось, срасталось навек, вживлялось в эту природу, в мокрые леса и гари, в свинцовые тугие разливы.

Он, Никифоров, отозванный от инженерной работы другой, колоссальной заботой, оставался в душе инженером. Чувствовал суть этой живой махины и в чем-то сейчас завидовал тем, кто, ее создавал.

— Как ваше сердце? — спросил он у начальника стройки.

— Сердце? Да как вам сказать… Стучит! — Тот озарился новой вспышкой огней. И казалось, огненные водопады текут по его плечам и рукам, он подставляет себя под эти раскаленные потоки. — Пока что стучит, — повторил он и отвлекся. Обернулся к подошедшему технику и что-то хрипло и зло ему выговаривал, тыча прокопченным пальцем в измызганную, истертую кальку.

Никифоров думал: близятся трудные дни. И он сам уже к ним готовился, глядя и на станцию, и на начальника стройки, глядел, пытаясь проникнуться знанием о нем, стать на минуту им самим, взять себе его огромное, его утомленное сердце. И всю сложность инженерных расчетов. И память о первых станциях, на которые тот явился еще юнцом и с тех пор кочевал по необъятным землям и весям, оставляя после себя океаны энергии, гулы несметных моторов. Станции укрупнялись и множились, и укрупнялся, рос его опыт. И теперь, в назревающие дни перегрузок, в дни предстоящих решений, Никифоров мог на него положиться, ждал помощи от него и совета. Вот только бы сердце его… Только бы сердце…

— Ты мне грунтовые воды опять напустишь? — орал сквозь визги электросварок начальник строительства, наступая на долговязого, в заношенной робе техника. — Почему, спрашиваю, фильтры не ставишь?

Тот, раскрыв рот, орал ему что-то в ответ сквозь стук пневмоблоков. И обоих их накрывало шатром из расплавленных брызг.

Глядя на них, на эти яркие брызги, Никифоров вдруг будто увидел Ольгу, волосы ее, напоенные светом. Она тогда вырывала из сухого соцветия пух, пускала на ветер, и легкие, невесомые звезды кружились, летели, пропадая на солнце, и ему казалось, что она засевает и этот луг, и далекие острова, и тот берег, и весь светлый речной разлив, и через год здесь будет белым-бело от пушистых, цветущих трав.

Они познакомились во время пожара, когда горела нефтебаза геологов и от взрыва цистерны текли и пылали по всей округе языки бензина, выжигали сухие кусты и траву, тянулись к жаркому, просмоленному еловому лесу. Красный пожарный вертолет будто плавал в дыму. Хлестала вода из разорванного шланга. А он, Никифоров, тогда еще молодой инженер, направлял людей с лопатами и ломами на ползущий огонь. Закопченный, обгорелый, кидал землю на пламя, рвал лопатой жесткие корни. Видел, как она, цепкая, ловкая, то исчезала в синеватых дымках, то снова возникала у самого трескучего жара с расширенными золотыми глазами.

Они возвращались вместе в поселок, и у книжного растресканного киоска среди справочников, пособий по сборке экскаваторов, памяток по технике безопасности он увидел книжку сказок с иллюстрациями Билибина. Купил ее, цветную, чудесную, перевитую стеблями и травами. Шли, переворачивая на ходу страницы, и среди коней, богатырей и драконов вдруг открылся им на листе фантастический град, златоверхий, в куполах, теремах, парящий среди лесов. Так и шли, касаясь друг друга руками, смотрели на град, обгоняемые вездеходами…

Никифоров словно очнулся от видения. Над ним проносилась красная кабина крана, связки блестящих труб. Крановщик, как вертолетчик, правил летящей машиной. Начальник строительства, озабоченно комкая кальку, положил под язык таблетку валидола.


В узкий прорыв из туч ударило на мгновение холодное солнце, зажгло сипеватую броню на реке. Радуга, упав размытой кометой, жгла застывшие в порту на рейде самоходки. Сухогрузы впритык стояли у причальной стенки, терлись железными бортами, красными ватерлиниями. Краны вертели стальными, кручеными жилами, вытягивали из трюмов оранжевые бульдозеры и мороженые бычьи туши.

Никифоров шел вдоль разгружавшихся судов вместе с начальником порта. В огромные трубы, связкой лежавшие у причала, хлестали сквозняки. В круглые жерла, застекленные воздухом и дождем, зеленели острова. Два грузчика, забившись в трубу, закусывали, шелуша копченую рыбу. Чешуя, подхваченная ветром, вылетала из раструба.

— Это же местничество, Николай Антонович, чистое местничество! — Начальник порта блестел кокардой с якорем. — Во, в самом центре у меня их причал! Краны у них простаивают, а у меня дни и ночи, ночи и дни! Я мостовиков христом богом прошу — отдайте! Будем централизованно вас обслуживать! А они не верят, перестраховываются: пусть лучше убогая стеночка, но своя. А у меня из-за них хаос! Как нож в сердце! Помогите, Николай Антонович, их отсюда выкурить!

Они шагали под ливнем мимо связок промасленного железа, панельных стен для жилых домов, контейнеров с домашним скарбом. Причал был до предела нагружен. МАЗы, взбивая щербатый бетон, увозили спешные грузы, а те все прибывали.

— Скорей бы нам колею подвели, состыковали бы порт с объектами. Маленько разгрузились бы. Сейчас на подходе караван еще единиц в тридцать. Как навалятся, куда их ставить?

Никифоров смотрел на гнутую, искривленную ударами о землю арматуру, на связку дощатых оконных рам, мокнущих, набухающих от сырости, на клепаный, с манометрами котел с глубокой вмятиной в борту, с горечью сказал:

— Рамы сюда завозить — они золотые выходят. А ты их под дождем гноишь. Ты говоришь, ЭВМ тебе в порт поставить! Ты думаешь, она тебе порядок наведет?

— Да теснотища же, Николай Антонович, — огорчался начальник порта, поглядывая синими быстрыми глазами. — Порядка нет, это верно. Да только не у нас одних, речников! Вон с весны энергопоезд сгрузили, сколько он места, черт, занимает! А хозяин где? Кто его к нам заказал? Все управления обзвонил — нету хозяина! А где-нибудь об нем слезы льют!

Длинные стальные цилиндры, подхваченные кранами, взмывали в небо, как самолеты. Капитан сухогруза, в капюшоне, приставив к губам мегафон, орал в распахнутый трюм. Грузчики цепляли за крючья масляный трансформатор, и тот плыл, покачивая фарфоровыми рогами.

— Тут у тебя через неделю пробка будет. И мы погибли, понял? Колею тебе наспех сошьем, разгрузиться поможем. Мы, конечно, на риск шли, вызвали флот перед самым льдом, — секретарь горкома плотно сжал сухие губы, — так нам грузы позарез нужны. Лишь бы дошли к сроку, а лед захватит, пусть тут зимуют. Если не доберем под конец навигации, зимник еще месяц не встанет, опять самолетами бетон и железо таскать? Учти, о порте будем на бюро говорить!

Никифоров выговаривал строго и сумрачно. Смотрел, как наливаются и твердеют обветренные, сизо-красные скулы начальника порта, как щурятся и темнеют из-под белесых бровей его маленькие глазки.

Начальник порта был самоучка, рос вместе с городом, командуя маленькой пристанью. И когда навалилась на эти низкие берега ударная сила строительного десанта, смяла их страшным давлением, он, новоиспеченный начальник, не согнулся, не дрогнул, цепко и зло ухватившись за дело.

Никифоров всматривался в его напряженное, с чуть заметной сеткой морщин лицо. Думал, есть в нем упрямая кержацкая сила и еще некая потаенная боль, о которой не спросишь.

— Ну что, квартиру получать не надумал? В микрорайоне еще три дома подходят. Пиши заявление!

— Да нет, Николай Антонович, дом пока есть хороший. Батин хороший дом.

И он застеснялся, заморгал синевой. Мысль об отце тихо вошла в него и мягко разгладила морщины лица.

А над ним в вышине раскачивалась рыжая «татра» и венгерский портальный «ганц» крутился в дыму, мерцая кристаллом кабины. И Никифоров с внезапным, сладким, налетевшим кружением вспомнил, как прежде тянулись здесь белые отмели с куличками. И у маленькой промасленной пристани старый костлявый бакенщик отвязывает с Ольгой смолистую длинноносую лодку. Ольга садилась, пробегая легко по темному днищу, усыпанному рыбьей сухой чешуей. Он принимал от бакенщика веревку с маленьким, вручную откованным якорем, и лодка, удаляясь от бакенщика, плыла по разливу. Стоглазая и живая вода сносила их, пуская белых чаек, темных стремительных уток. Они лежали, обнявшись в медленном кружении реки и небес, и Ольга шептала ему и клялась… Это длилось мгновение, налетевший миг тишины. Порт снова словно взорвался. Сухогруз, облегчая трюм, краснел по черному борту огненной ватерлинией. Самоходка отчалила, выбивая винтами грязную рыжую воду.

Песчаная насыпь горой подходила к реке, продолжалась стальным полукружием, взметенным на опоры быков. Другое полукружие, как гигантское, выпиленное ребро, наращивало свою крутизну и осыпалось сваркой, туманилось над свинцовыми водами.

Земснаряды грохотали, намывая песок на дамбу. Бульдозеры ходили по откосу, взгребая грунт на вершину. Секретарь горкома шел по сырому песку, видя рядом с собой по-кавказски яркое лицо начальника мостоотряда, его темные, в густых ресницах глаза, волнистые, седеющие, прижатые беретом волосы, кирзовые измызганные сапоги.

— На быках дело нормально отлажено. Дамба, конечно, нас сдерживает. После паводка, можно считать, второй раз намываем. Земснарядов у нас только три. Николай Антонович, пусть ГРЭС нам свой один даст!

За речной ширью, сквозь изморось, туманились леса и болота. Сквозь зелень далекой тайги, разрубая ее, уходила тонкая просека магистрали. Никифоров знал: там уложено полотно, обрываясь у края реки, креозотовые шпалы, рельсы, заржавелые, еще не стертые поездами. Поставлены светофоры и стрелки. И скоро здесь, по этому песку, помчатся составы, словно взлетая над речным простором в стальных кружевах пролетов. Железная дорога, пробив леса и болота, как тончайший кровеносный сосуд, свяжет город с Большой землей. С космических спутников уже видны и город, и очертание карьера, и бетонный квадрат аэродрома, и тонкая просека с колеей. Не видны только почерневшие, напряженные лица бульдозеристов за пыльными стеклами, запекшиеся посинелые губы начальника мостоотряда и этот механик с земснаряда, огорченный, перепачканный смазкой, с блестящей шестеренкой в руках.

— ГРЭС вам отдает земснаряд, — сказал Никифоров, — еще один с приисков обещали. Чтоб только они не простаивали, твои земснаряды!

— Торчу здесь дни и ночи, Николай Антонович! Бригада аварийных механиков дежурит круглосуточно. Думаю, мы уложимся в срок. Сейчас водный резким нормальный. Воды уже большой не будет, а снег, лед нам не страшны!

Никифоров видел его неуверенность… Сам нервничал, глядя на промоину в дамбе. Знал, что именно здесь, в белой секущей пурге, через неделю-другую сойдутся все страдные пути стройки, и, ощущая растерянность начальника мостоотряда, знал, что придется вливать в него веру, силу, поддерживать дух и горение, как было весной, когда злая вода размывала песчаную насыпь, и уже начиналась паника, и какого труда стоило удержать в берегах бурлящие волны и людские смятенные души.

На мосту все небо в ребристой, решетчатой стали. Сварщик в маске варил сочленение. Дуга пролета напряглась у него под руками. Казалось, вот-вот распрямится, пережженная электродом, и мост, выпрямляясь со свистом, метнется в небеса, как пружина.

Сварщик кончил варить, снял маску. На Никифорова глянуло коричневое, черноглазое, в мелких морщинках лицо нанайца. Улыбнулось ему. Никифоров узнал его, вспомнил с тех давних времен, когда оба молодые, инженер и сварщик, клали первый хрупкий рисунок города и сварщик каждое воскресенье плавал на катере в стойбище на другом берегу, где его старики жили в низкой, похожей на чум избушке. И на притолоке лежали закопченные деревяшки с резными носами, глазами и висели сшитые из раскрашенных шкурок охотничьи одежды.

— Здравствуй, — сказал, поднимаясь, сварщик.

— Здравствуй, — живо отозвался секретарь горкома, пожимая мокрой холодной рукой горячую крепкую руку сварщика. — Как дела? Опять вертолет за тобой посылать?

— Готовь, готовь, — усмехнулся сварщик.

Весной, когда случилась беда и паводок раскачивал бетонные ноги опор, отдирал наспех сживленный крепеж, грозя унести гроздья бетонных панелей, сварщик оставался всю ночь на быке, над стремниной, взбухавшей, готовой его слизнуть, раскрошить вместе с крепями. Он варил железобетонные блоки, слыша, как дрожит основание быка, как бьются об него, рассыпаясь в щепы, сорванные баржи и барки. Утром вертолет навис над быком, спасательная команда сняла сварщика, закоченелого, полуживого, привязавшего себя самого к быку обрывком кабеля.

Теперь они смотрели друг на друга, два знакомца, два горожанина, знавшие друг друга не первый год.

— Как семья? Говорят, у тебя третий родился? — спросил Никифоров.

— Четвертый. Время быстро идет. Помнишь, у меня на свадьбе гулял?

— Как не помнить.

— А ты так и не женат? Тогда ведь сам в женихах ходил?

— Не случилось…

Никифоров, глядя на обветренные, туго натянутые скулы нанайца, вспомнил его молодым, смугло-румяным, в той маленькой рабочей столовой, которую вечером превращали в чайную, накрывая скатертями алюминиевые столы. В тот вечер шумела свадьба. Мелькали русские, нанайские лица. Танцевали под радиолу. Выбегали в ночь и пускали из ракетниц салюты. Они с Ольгой стояли, глядя, как гаснут в реке розовые и зеленые змеи. Наутро он должен был уезжать в Москву, на учебу — в партийную школу. И она, томясь, просила его остаться или взять с собой. Он успокаивал ее, целовал, просил ждать, набраться терпения. Обещал ей частые письма. А сзади шумела гульба, и кто-то, раздобыв на кухне крышки от котлов и кастрюль, пронесся, стуча и звеня, радостный, хмельной, гомонящий…


День кончился, и секретарь горкома возвратился в город, отпустил шофера. Сам вел заляпанный «газик», высвечивая фарами в нефтяных разводах бетон, забрызганный, с болтающимися цепями борт впереди идущего самосвала.

Никифоров двигался по петле бетонки, стиснутый ночными машинами. Чувствовал накатившуюся на него усталость. Старался сбросить ее, зная, что это не минутная усталость, а утомление всех этих лет, оседавшее в нем, тянувшее вниз.

Город обступал его складами, автобазами и пакгаузами. Разбитые, отслужившие свой век энергопоезда догнивали на ржавых рельсах. При свете прожектора самосвал вываливал парной бетон, и рабочие ровняли его лопатами, наращивая отрезок дороги. Скопище старых вагончиков, заброшенная буровая, смятые автобусы и фургоны чешуей покрывали окраину. Вознесенная на стальную тонкую мачту, мертвенно-белая, яркая, светила креоновая лампа.

Город возникал тут мгновенно, как удары снарядов о землю. Удар — и из скопища барж, вездеходов, вагончиков возникла база геологов. Еще удар — и караван сухогрузов забросил сюда энергетиков. Еще удар — и выгрузились портовики и дорожники.

Окапывались на плацдарме, начинали вести наступление, расширяя зону захвата. Город был результатом вторжения, неся в себе энергию и бронебойную силу. Оплавлялся о дикие земли, осыпался кладбищами искореженной техники, выпускал в тайгу бетонные стрелы дорог.

Никифоров знал и любил эту живую, растущую схему. Рост из нескольких центров. Способность города самому организоваться в единство. И смысл управления, как он его понимал, был в том, чтобы не сковывать это внутреннее живое развитие — лишь только направлять его. Новый микрорайон встретил секретаря горкома башнями домов, светящимся разноцветным уютом. Школа белела, окруженная тенями деревьев. Детский сад пестрел мозаикой. Ресторан, стеклянный и плоский, полыхал ярким светом, медным отзвуком джаза. Сквозь шторы виднелись сидящие люди, над стойкой бара сияла чеканка — три витязя с мечами и в шлемах.

Никифоров поставил машину у обочины, на лужах в дергающихся золоченых ресторанных отсветах.

Тогда, в Москве, когда учился в партшколе, он увлекался новым, открывшимся знанием, заслонившим оставленный город. Лишь изредка, заходя на почтамт, получая от Ольги письма, раскрывая их на ходу и читая в сутолоке московских улиц, вдруг остро и сочно видел кружащееся водополье реки, слышал голос ее, каждое слово, чувствовал, как любит ее, и рвался назад.

Однажды, когда было бело и снежно, и горели в окнах разноцветные елки, и на площади среди карусели машин, подымавших вихри метели, стояла огромная ель стеклянных шарах, фонарях, он читал ее письмо, прижавшись к чугунной ограде сквера. И она писала, что просит о ней забыть, что их жизни и судьбы различны, что и сам он об этом знает. Она выходит замуж и просит ее не винить.


Он поднялся. Топтался еще перед дверью, пытаясь очистить от грязи башмаки. Позвонил. Она быстро открыла, и он, вздохнув, шагнул в тепло ее дома, навстречу ее растерянному лицу, строго, не по-домашнему зачесанным волосам.

— Можно? — сказал он нерешительно. — Только освободился… Прости, что так поздно…

— Проходи. Дети спят. Я ждала.

— Да у меня вон на ногах сколько грязи…

— Да проходи, проходи, ну что ты…

Он вошел в прибранную, освещенную комнату, где стояли на столе, поджидая его, две чашки и сахарница, белело масло и хлеб.

— Присядь. Я согрею чайник, — сказала она.

И он видел, что ей тоже неловко, и уже жалел, что пришел не вовремя. И, может быть, надо было проста снять трубку и просить директора школы не держать ее, пусть уезжает. Ибо что он ей может сказать, что узнать о ней, как утешить? В этом доме, убранном и красивом, где в соседней комнате за занавеской тихо спят два ее сына, и в этой тишине, чистоте витает дух хозяина дома, все помнит о нем, говорит — вещи его в шкафах, пиджаки и пальто, гвозди, которые он прибивал, книги, которые покупал, те хрустальные рюмки, которые он подымал в дни семейных торжеств.

Никифоров помнил его, большого, долгоногого, крепколицего, работавшего инженером на строительстве ЛЭП. Встречал его в городе, на совещаниях, мимоходом на улицах. Ехал с ним в последний раз в дорожной машине с фургоном, наполненным приборами, ртутными стеклянными лампами. Тот выскакивал, хохочущий и румяный, обматывая вокруг шеи домашний вязаный шарф.

Он погиб весной, когда паводок рушил стальные опоры ЛЭП, на которые уже навесили медь, пустили пробный ток. Мачты серебристыми журавлями бежали к реке, расставив по просеке ажурные крылья, будто готовясь взлететь вереницей. Там, в кружащихся водных вихрях, взрывавших с корнем опоры, он погиб, когда рухнула мачта, коснувшись воды огромной электрической искрой.

Невиданный паводок, разрушавший и рвавший дамбы, разорвал и эту семью. Пронесся по этому ковру на стене, по этим фарфоровым чашкам, по занавескам, за которыми спят сыновья. И он, Никифоров, весь день колесивший по огромным объектам, ожидавшим его поддержки и помощи, видел, что и эта семья, как малый потерпевший катастрофу объект, нуждается в спасении. А как ее спасти, исцелить?

Она вернулась, поставила горячий чайник. Откинула белую салфетку, открыв нарезанные куски домашнего сладкого пирога. Наливала Никифорову чай.

— Покрепче? — спросила она.

— Покрепче, — ответил он, пьянея от крепкого, свежего духа чая, от запахов сдобного теста. Он ел пирог, чувствуя его сладость и чуть горький фруктовый дух.

— Сама пекла?

— Ну а кто?

— Замечательно! Давно не ел домашнего.

— Все по столовым?

Он кивнул.

Они сидели друг против друга. Он по-прежнему испытывал робость, но еще и теплоту, благодарность за что-то. Смотрел на ее белое, знакомое, дорогое лицо, измененное усталостью, рождением детей и горем. Думал, что и она разглядывает его, постаревшего, огрубевшего в своей не имеющей конца и начала работе.

За ее головой на стене висела книжная полка. Среди книг, инженерных справочников, детских учебников вдруг кинулся ему в глаза высокий и тонкий, смугло-алый корешок, вылезавший наружу. И какие-то листья на нем, и цветы, и какая-то давняя память…

— Это что? — спросил он. — Билибин? Разреши я достану!

Он доставал, а она помогала ему, придерживая другие книги. Он раскрыл ее, поднеся под лампу, и оба смотрели, как раскрываются твердые страницы, потемнелые, потресканные, исчерканные детьми: елки, зори, скачущие кони и звери, легкокрылые птицы. А среди еловых и сосновых лесов — златоверхий чудесный град с малиновыми куполами и звонами, и они, как прежде, замерли, пораженные.

В комнате за занавеской вдруг закричал и заплакал ребенок. Ольга очнулась, кинулась на крик. Вышла через минуту, побледневшая, испуганно оглядываясь.

— Опять… У него жар! Он весь горит! Врача надо, врача!

Она заметалась по комнате, схватила платок, набросила на голову.

— Подожди, — тихо сказал он, — подожди!

Он шагнул за занавес, привыкая глазами ко тьме, идя на крик. Старший сын спал, выставив стриженую голову, над которой висела деревянная модель самолета. Младший, годовалый, кричал, стиснув крохотные кулачки. И вдруг замолчал, уловив сквозь крик появление Никифорова.

— Ну что ты? Что ты так громко? Что тебе там приснилось? — проговорил он, робко касаясь большой ладонью маленькой светловолосой головы; Никифоров почувствовал, что лоб мальчика был холодный, не жаркий. Руки, которыми тот уцепился за ладонь Никифорова, были теплые, чуть влажные, крохотные.

— Ну вот, и никакого жара у нас. А мать испугалась. А у нас никакого жара!.. Все у нас нормально!

Ребенок тянулся на его голос. Никифоров взял его на руки, бережно, неумело закутав одеялом. Стал тихонько раскачивать.

— Давай-ка, брат, спи! Все зайцы спят, и медведи спят!

Она смотрела, как он укачивает ребенка, а тот засыпал у него на руках. Весь день Никифоров провел среди грохота, лязга, железа, вспышек электричества, среди торопливого, напряженного люда. А сейчас на руках у него хрупкая, теплая жизнь, с которой он соотносился бог весть какими путями, но которая была важна ему, драгоценна.

Он уложил ребенка, вышел на свет.

Ольга стояла среди комнаты. Чай был не допит. Старая цветастая книга была раскрыта, и текли по страницам тучи и зори.

— Я пойду, — сказал Никифоров. — Поздно. Она благодарно смотрела на него…

— Я только прошу тебя вот что… ты подожди уезжать!..

Она не ответила.

— Я знаю, что все непросто… Я тебя понимаю, очень! — говорил он. — Но ты не спеши, погоди! Я тебя прошу! Не уедешь теперь же?

— Не знаю…

Он простился и вышел под дождь, в огромную осеннюю ночь, в которой лязгало и гремело железо. Креоновый луч освещал серебристые громады цилиндров, залитых горючим.

Никифоров слушал шумы и гулы города, чувствовал его огромную безымянную жизнь, знал, что связан с ним своим прошлым, своим настоящим, своим еще не очерченным будущим.

Загрузка...