Глава вторая (из красной тетради). Машинист Транссибирской

Узоры на растресканном старом буфете, две синие бабкины чашки, уцелевшие от свадебного сервиза, уже на свету. Но обе комнаты в сумерках, все домашние спят.

Бабушка, маленькая, слабо дышащая, свернулась под вязаным полосатым одеялом, выложила на подушку свою ссохшуюся, почернелую, как узор на буфете, руку. Мать накинула на глаза линялую цветную косынку, и ее волосы сыплются сединой, сливаясь с белой подушкой. Жена приоткрыла на миг свои выпуклые темные веки, блеснула зрачками влажно и сонно и снова заснула, выставив голое со спущенной бретелькой плечо. Сын, разбросав одеяло, весь выгнулся худым, напряженным телом, будто в долгом парящем прыжке, оттолкнувшись маленькой пяткой. Дочь обняла себя с тихой, сладкой задумчивостью.

Николай, собираясь в депо, укладывал свой чемоданчик, прятал в него теплый свитер, дорожный железный фонарь, плоскогубцы и проволоку. Оглядывал спящий свой дом.

— Коля, Коля, — услышал он бабушкин голос. — Подойди сюда, Коля.

Она не подымала голову, искала его глазами, черпала воздух своей древовидной рукой.

— Я здесь, — сказал он, беря в ладонь ее пальцы, поразившись их сухой и горячей цепкости.

— Уходишь? — Она пробовала приподняться. — Приезжай ты скорей! Может, уж не увидимся. Без тебя помру!

Она говорила это всегда, когда он уходил, уже не первый год ожидая своей смерти, и он каждый раз пугался, весь сжимался от жалости к ней, не умея ее утешить. Носил в себе ее слабый умоляющий голос, торопился ее снова увидеть.

И опять в нем были эта боль, и жалость, и любовь к ее маленькому, сухому лицу и к тем синим надколотым чашкам. И быть может, это утро последнее, и ему надо на нее наглядеться, чтоб запомнить. И он в последний раз ее видит и слышит, жмет ее руку, жаркую, дрожащую, не желающую его отпускать.

Он не знал, что с этим поделать. Каждый раз обращался к кому-то с неясным молением о чем-то несбыточном… Быстро, быстро поцеловал ее в лоб, торопясь, освобождаясь:

— Ну что ты, что ты! К вечеру буду дома.

И пока ехал в депо, и потом, получая маршрутный лист, выводя под состав лязгающий, пахнущий железом и смазкой электровоз, все чувствовал на своей ладони бабушкино горячее прикосновение.

Зеленая краснозвездная громада электровоза, впряженная в состав генерального груза, медленно выдиралась из путаницы путей, проводов. Вспыхивали на табло цветные коды сигнализации. Николай, сжимая контроллер, зорко оглядывал проплывавшую мимо насыпь, пропитанную мазутом и ржавчиной, дымное небо с проблеском медной жилы, с утренними стаями галок.

Рабочий люд перебегал по настилам пути. Николай, напрягаясь грудью, гудками сдувал людей со шпал. Тянулись склады, бензохранилища, проплывали над головой шоссейные мосты.

— Холодно, а картошку сажают, — сказал помощник машиниста Степан, оглядываясь на стиснутый путями клочок земли, где копошились женщины с ведрами. — Теща моя еще не сажала.

Степан, длиннорукий, узкоплечий, в щеголеватой форменной фуражечке, с рыжими вьющимися бачками и стеклянным перстнем на большом веснушчатом пальце, был знаком и привычен, как эти дымные трубы ТЭЦ, пыльные, пшеничного цвета элеваторы, маневровые тепловозы, растаскивающие по путям пустые платформы.

— Вижу желтый один! — сказал Степан, встречая взглядом рыжий, крутящийся огонь светофора.

— Желтый один, — отозвался Николай, почувствовав на лице мгновенно проскользнувший огонь.

— Вчера теща приехала. Другая родня подвалила. Надо ж угостить, сам понимаешь! Другим наливаю, а сам не пью. Тесть говорит: «Хоть одну выпей!» Э, нет, в депо утром приду, в трубку дохнуть заставят и, если хоть случайно капля к тебе залетела, снимут с локомотива. А он говорит: «Нам бы в совхоз такую трубку. Ваши жены счастливые. Локомотивщики пить разучаются!»

Степан дохнул весело на стекляшку перстня, мотнул головой:

— Зеленый один!

— Вижу зеленый один!

Алюминиевый завод сыпал в небо бледные искры. Из корпусов катились платформы с серебристыми буханками слитков. И в их белизне, чистоте Николаю чудились тела самолетов.

Что-то менялось в нем и вокруг и сейчас, и все эти годы. Проносилось безымянное за огромным стеклом кабины. И надо было понять, что уходит. С чем он навек расстается? Куда лежит его путь?

Он старался удержать эту мысль. Разноцветный грохочущий мир набегал, окружал его. А он застыл с этой мыслью в стальной оболочке кабины.

Он сводил бабушку под руку по ступенькам и усаживал в тень огромного тополя, накрывая ей ноги клетчатой шалью. Отходил и издали смотрел, как сидит она в розоватом мелькании. А виделась она не старая, не бессильная, а бодрая, быстроногая, идет, раздавая поклоны соседям, зорко выглядывая его среди голубятен, кустов, дровяных сараев. И, найдя, вся светится, успокоенная, гордостью и любовью.

Теперь она днями сидела в равнодушном, сумеречном забытьи, в забвении всего. Но вдруг промелькнет короткая, залетевшая из других, удаленных пространств и жизней, случайная мысль. И вся озарится, до последней морщинки: видит деревенский дом с окнами на пруды. Сеновалы с легкой, сухой травой. Братьев, отца, подымающих ввысь тяжелые, облетающие навильники. Длинный стол, и в красном солнце — лица родни, бесчисленных теток, сестер, поющих величальные песни. Пролетит сквозь нее эта мысль и угаснет, и опять пустота в ней, и холод.

А то очнется от своего забытья, вся в слезах, в возбужденье, ищет, зовет. И ее успокаивают, утешают, и он знает: ее мысли о смерти. Ей страшно уходить, исчезать. Она молится, шепчет, готовит себя к уходу. Затихает обреченно и кротко.

Все эти годы, связанные с ее исчезаньем, любовь его к бабушке наполнялась болью и скорбью и была уже не любовью, а непрерывным страданьем. Утром он просыпался и торопился взглянуть: как она там? Слава богу, одеяло ее колышется, рука на подушке чуть вздрагивает. Ночью, перед тем как уснуть, последняя мысль была: чтоб и в эту ночь сохранилась, дожила до утра, а я что угодно за это!

Однажды он видел, как мать и жена купают ее, омывают хрупкое, словно полое тело. И поразился — из этого тела вышли и мать, и он сам, и дети его во всем полнокровии сил. Вся разлитая, многоликая жизнь, — весь нынешний мир расцвел и качался на этом слабом, умирающем корне, готовый от него отделиться.

Когда дочь родилась и жена принесла ее в дом и стала пеленать на кровати, бабушка, опираясь на палку, с огромным трудом поднялась, медленно перешла через комнату и пристально, долго смотрела, как у глаз ее дышит крохотное тело правнучки. И все замерли, боялись ей помешать. Наблюдали встречу этих двух жизней, родовую бесконечную связь.

Николай испугался, представив, что бабушка сейчас умирает. И в страхе, в любви и в горе, в своем суеверье, он собрал воедино свою сильную жизнь, слил ее с ревущим движением состава и послал ей на помощь по медной электрической жиле, спасая ее, возвращая ее в этот мир.

Еще один локомотив с красной поперечной чертой накатился в мгновенном лязге. Мелькнули за стеклами лица машинистов. Загрохотали ребристые платформы, груженные калиброванным лесом. Пролетали розоватые распилы, морщинистые кругляки. Состав прошел, обдав сладковатым запахом древесины, унося в далекие забайкальские степи смоляное дыхание.

— Поезд прошел нормально. Хвост отсигнализирован, — доложил Степан, провожая взглядом улетающие брызги хвостового огня.

Колея ложилась на насыпь плавными полукружиями. Николай любил это лесистое место с желтыми цветущими ивами, с чуть заметными подъемами, спусками. Чувствовал напряжение гигантского, многотонного хвоста, сжатие и растяжение вагонов, гибкость стальных позвонков.

Вот, одолев бугорок, локомотив пошел под уклон, а плеть состава повисла по ту сторону горки, живая и гибкая, натянувшись хрящами и жилами. Он дал слабый тормоз, чтобы разгрузить автосцепку. И состав накатился в страшном давлении, передавая его волной от вагона к вагону. Волна дошла до его рук и груди, и он снял перегрузку, отпустил тормоза. Он чувствовал обороты моторов, биение вагонов, колыхание рельефа. Сливал все это в себе, сам превращаясь в движение.

Высокая, в березах, гора розовела впереди, как льняное домотканое полотенце. И ему показалось, что лицо его матери вышито на этой горе голубизной, сединой, тончайшей берестой. Он приближался к лицу. Оно молодело, свежело. Он видел свою мать молодой, давно позабытой. Тянулся к ней. Но гора прошумела мимо, и открылась туманная даль с мерцанием горных хребтов.

Его мать на глазах старела, от болезни к болезни. Недуги слетались к ней, били ее без устали. Она лежала без сил, и взгляд ее был беззащитен.

Она часто обижалась, особенно на него, Николая. В ней разом подымались все давние, скопившиеся за годы обиды. Все страхи и ужасы, когда муж погиб и она, неподготовленная, юная, приняла на себя все беды военной жизни, выкармливая и спасая его, Николая, и бабку.

Их маленький тесный союз — по любви, по несчастью. Он помнил ее в дровяном сарае с огромным колуном, бьющую мерзлые плахи. Помнил, как его, больного, кутала она в шерстяные одеяла и куда-то несла ночью. Помнил, как приносила с работы клубни картофеля. Бабушка их варила, и они втроем собирались вокруг горячих, окутанных паром картофелин, радуясь своей близости, при слабом свете коптилки.

Когда, с каких пор их доверие, возможность прижаться друг к другу, открыться в слезах или в радости стали превращаться в ожидание обид? Отчего их любовь, не исчезнув, наполнилась горечью?

Между ним и матерью за все эти годы скопилось столько невысказанного и уже позабытого, столько передуманного и решенного врозь, что не было уже понимания.

Он чувствовал: что-то невозвратно уходит, забывается в суете, в толчее. Ее беззащитный взгляд, линялая в цветочках косынка. И хотелось кинуться к ней, покрыть поцелуями ее руки, ибо потом будет поздно, а теперь еще время есть, они могут поделиться своими тайными тревогами, он может ее воскресить своей сыновней заботой.

И такую высокую любовь и раскаяние испытал Николай, что в глазах у него стало горячо и туманно.

Воздух рвануло грохочущей встречной силой. Заухали размытые скоростями белые бруски морозильников. В них мчалась океанская рыба, осыпанная инеем, ледяная, вырванная из глубин.

— Дальневосточная на запад поплыла! — хохотнул Степан. — Ну, теперь там уха будет!

И вдруг будто открылся на ходу морозильник и ударило белым плавником. Из низкой тучи дунуло, осыпало кабину метелью, косо понесло над насыпью, по окрестным горам, затмевая небо и путь. Только вспыхивали сквозь пургу розовые кущи багульника и звезды цветущей ивы, вырывались на миг крутящиеся зрачки светофоров.

— От Байкала дует! Не пускает! — сказал Степан, вглядываясь в забросанное хлопьями стекло. — Входной зеленый!

— Вижу входной зеленый!

Николай включил снегоочиститель. Сквозь дуги открылся влажный хрусталь стекла. А за ним все та же мелькающая гуща, из которой остро, мокро вырывалась блестящая колея.

— Некстати снежок, — крутил головой Степан. — Перед самым подъемом. Еще ровно, а уже пробуксовка. Ты бы с Большим Лугом связался. Пусть подскажет проходы!

Николай включил фары. Пустил песок под колеса, увеличил сцепление с колеей. Загудел по рации:

— Большой Луг, я шестьсот двадцать второй! Подскажите проходы!

— Слышу вас хорошо, шестьсот двадцать второй! Проходите на первый путь! — отозвался женский голос.

— А Варька что, с Егором развелась? — сказал Степан, когда Николай выключил рацию. — Красивая Варька женщина, а все ей непутевые достаются. Егорка в Казахстан подался, на новую ветку. Так и носит его по дорогам, как подвижной состав!.. Вроде меньше буксует?

Николай ощущал сцепление колесных пар с колеей. Маслянистую пленку воды и сгоравший песок. Думал о том, что Транссибирская дорога будто большая деревня: все друг о друге знают. Машинисты, начальники станций, мастера и диспетчеры — все на виду. Разводы, награды, свадьбы. Повышения и понижения по службе. Уходы на пенсию. Люди оплели дорогу своими живыми судьбами, несут ее на себе, передавая с рук на руки тонны составов. И уже поджидают его в Слюдянке другие машинисты, держа наготове электровозы. Подхватят поезд и метнут дальше, до самого океана.

Николай думал об этом, пропуская навстречу масляные вереницы цистерн. Они грохотали, терлись о тающую метель своими черными сальными позвонками.

Тот стол деревенский с коричневым глазом сучка, с блужданием красноватых теней вокруг раскаленного стекла керосиновой лампы. Они сидят с женой, еще не женой, а невестой, разделенные пространством стола, и катают друг к другу ягоды мерзлой рябины. Из белых ее рук выкатываются с легким стуком красные бусины. Он ловит, пускает обратно. Они могут сидеть так бесконечно, не касаясь друг друга, без слов, через ягоды, через смуглое, старое дерево обмениваясь неясными, сладкими мыслями, среди этой ночи, петушиных сдавленных криков, вздохов коров и овец, освещенные желтоватыми отсветами керосиновой лампы.

Днем они мчались по полянам в цепочках лисьих следов.

Он смотрел, как от лыж ее остаются на насте легкие сухие надрезы, облачка серебряной пыли. Она оборачивалась счастливым лицом. А он, настигая ее, не думал, а чувствовал: эти лисьи следы и поляны, снежное солнце и кисти рябины входят навеки в ее лицо, чтоб гореть там, светить ему долгие, бесконечные годы.

Неужели это были они? И слабый, чуть слышный стук ягод? И тень от ее волос на потолке и стене?

Между ними, ныне живущими, и теми, в ночной избе, пронеслись в голошении и громе, отсекая, отделяя, — рождение детей, громыхание составов, заботы о хлебе насущном.

Они были по-прежнему вместе, в тесном, повседневном касании. Но, глядя на ее похудевшее, бледное лицо с выражением неуходящей заботы, он пугался, что не мог отыскать прежних отсветов снега, солнца и ягод, что все это исчезло, покрылось плотным туманом.

Он думал об этом теперь, в кабине. Тянулся к жене, старался пробиться к ней, прежней, озаренной и легкой. Прошибал лобовой броней электровоза метель, зная, что есть же за этой завесой другие, прежние дали, и нужно сделать усилие, чтоб снова в них оказаться.

И как знак и надежда на это вспыхнул на насыпи куст багульника, цветущий в белоснежной пурге.


Они задержались на станции Большой Луг, ожидая, когда подцепят к хвосту толкач. Отсюда начинался подъем. И второй электровоз провожал состав к перевалу.

Николай связался по рации с машинистом, приветствуя его:

— Добрый день, шестьсот сорок третий! Кто вы? Как ваше имя?

— Здравствуйте, шестьсот двадцать второй. Рад вам. Я Зайцев!

— Кто это Зайцев? — спросил Николай, выключая рацию. — Переговариваюсь часто, а в лицо не помню!

— Да это Зайцев, седой! — отозвался Степан. — Который поседел, когда чуть ребенка не задавил. Говорит, вижу — заполз на пути. Тормознул, на него надвигаюсь, а он на ручках привстал и головкой беленькой на меня смотрит. Мне, говорит, эта головка ночами снилась. Не могу, говорит, составы водить! Только с хвоста, толкачом! Вот этот самый Зайцев!

Поезд, взятый в клещи двойной тягой, шел на подъем. Сырели тающим снегом откосы. Но небо, омытое, уже голубело. Вороны, черные, глянцевитые, перепархивали у путей, и Николай знал, что сейчас пройдет пассажирский. Вороны слетались, поджидая его приближение, готовясь расклевать объедки и сор. А ночью, к скорому, сюда выйдут лисицы…

Дорога, опоясав половину земли, объединяла несметные жизни. Пульсировала, как гигантская, напоенная энергией вена. И по ней, бессчетные, в разные концы шли сейчас поезда. Николай чувствовал необъятность земли и дороги. И отрезок стальной магистрали, по которому он водил составы. Он знал его до каждого стыка, до каждого бугорка и изгиба. Путь был одним и тем же, но мысли его менялись. И от этого в каждую поездку дорога казалась иной.

Рождение дочери, сына. Оба раза он проходил острейшие грани счастья. Через отцовство каждый раз мгновенно усваивал огромный, вливавшийся в него опыт и новое знание: о себе, о жене, о матери с бабкой, о погибшем в бою отце. Он испытывал подобие могущества, доброй власти над миром, когда жена отрывала от груди заснувшего сына и сидела с ним на свету среди горячих, живых ароматов.

В первое время дети бывали связаны только с матерью — уходом, кормлением, кропотливым взращиванием в великом терпении, которое вдруг открылось в жене. А он думал: время его еще придет, он передаст своим детям все лучшее, на что был способен. Но постепенно в ожидании этого времени его захватило нарастающее напряжение работы, и дети росли без него.

Менялись маршруты. Марки электровозов. Росло его умение, он становился сильнее. У него на глазах на дороге зарождались электронные ритмы. Билась сильнее и громче стальная транссибирская жила, и он испытывал на себе растущие нагрузки движения.

Его увлекала работа. И в грохоте тяжеловесных составов утонули и стихли его прежние мысли о детях. А когда он являлся домой после ночного вождения, они криками своими мешали ему отдыхать, и он старался от них укрыться. «После, когда-нибудь после!» — думал он.

Но в дороге, у какого-нибудь разъезда или промелькнувшей горы, он вдруг остро и горько чувствовал, что в этот миг без него текут их улыбки, лепеты, мысли. Их шалости, их рисунки. Он торопился к ним, желал поскорей увидеть.

Он видел, как в дочери появляется загадочная, еще совсем детская, но уже и женская красота, когда хрупкой своей ногой в туфельке описывала она круги на полу, вела по воздуху маленькой гибкой рукой. Он предчувствовал в этих движениях знаки ее будущей женской судьбы, робел. Дочь кружилась, уже от него отделенная, независимая и таинственная, и он примирялся с этим.

Но сын был так близок ему, такое кровное родство и единство, понимание всех его движений, повадок испытывал он, когда сын сидел перед лампой, наклонив свою тонкую, стеблевидную шею, выводя на бумаге корабли, самолеты, то хмурясь, то озаряясь чистой мгновенной радостью. Ему казалось, в сыне живут его прежние состояния. Сын идет по его стопам, и ему предстоит шаг в шаг повторить его горести, падения и взлеты. И он не знал, как помочь ему в этих падениях.

Недавно, вернувшись домой, он увидел, что мальчишка разломал и испортил модель электровоза, выточенную им, Николаем, из меди, из ромбиков нержавеющей стали. Раздраженный, усталый, он закричал на него, замахнулся… И увидел, как детские глаза потемнели от страха, а вихор на макушке рассыпался, будто от ветра.

Маленький, хрупкий, испуганный, сын стоял перед ним, сжимая модель. А он, в прозрении, в любви и в слабости, чувствуя, как близятся слезы, махнул рукой и пошел, неся в себе свое отцовство, свою горечь, раскаяние.

И теперь, в кабине, он думал: что, если сыну его выпадет на долю бой, и вот его сын бежит по полю в атаку, и этот отцовский крик через много лет настигнет его и подломит, замедлит прыжок, подставит под пулю? И вот его сын лежит, беззащитный, и гибнет! Что, если будет такое?

Эта мысль показалась ему возможной, страшной и жаркой. Он двинул вперед контроллер. Громоносный состав рванулся вперед своей бронебойной мощью, устремляясь в прорыв, Николай торопился, вел его к сыну на помощь.

Они миновали перевал и начали спуск. Николай по рации передал толкачу:

— Шестьсот сорок третий, включай шунты!

Теперь они шли с торможением, удерживая мощью моторов скользящий под гору состав.

На разъезде обогнали застывший в тупике поезд — платформы с тяжелыми оранжевыми тракторами. Они были похожи на тяжелых мордастых зверей, идущих след в след, нацелив свои стальные головы на восток.

Степан прищелкнул пальцем.

— На Амур, по совхозам разгонят! Дальневосточников награждают, дай бог! Я думаю, не податься ли на БАМ? Списаться с ребятами, которые из локомотивщиков туда двинули. Тут я помощником, а там тепловоз дадут! — Он ухмыльнулся мечтательно, а потом, став серьезным, доложил: — Внимание, начало опасной зоны!

Поезд шел у подножия косой, изорванной взрывами кручи. Нависли высокие, зыбкие гроздья камней. Текли ручьи растревоженного, дробленого щебня. Подземные толчки и смещения трясли скалу. Она осыпалась на полотно, наваливала глыбы на колею. Ремонтники караулили гору, укрепляли, разбирали завалы. Ставили знаки опасности.

Николай положил руки на тормоз, слушая мягкий рокочущий гул проплывавшей скалы. Под электровозом, в глубоких недрах, горела и взрывалась неостывшая сердцевина земли. Скала опустила в нее глубокий оплавленный корень. А в размытых серебристых пространствах с чуть видной перистой тучей над электровозом неслись метеоры.

— Конец опасной зоны! — доложил Степан.

Что-то ударилось о стекло. Расплющилось красным. Будто разбился наполненный кровью флакон. Это птица в своем полете встретилась с электровозом.

— Куда летела! — огорчился Степан, смывая дугой очистителя след от удара. Опять стекло было зеркально-прозрачным, лишь с легким розоватым оттенком.

Николай следил за гудящей стальной колеей. Чувствовал в груди этот мгновенный удар и смерть.

Его отношение к отцу, загадочному, едва уловимому образу. Память о целующих мягких губах. Влажных, темных глазах, все глядящих на него из огромной дали. Долгое течение всех этих лет после смерти отца было медленным приближением к нему. Постижение отца через собственный опыт мужания, женитьбы, рождения детей. Он медленно приближался к отцу, догоняя его в годах, пока не настал момент совпадения, полного слияния с ним. Он и отец ровесники, и год один — равновесия, полного стирания граней. А потом, как легчайший толчок, медленное от отца отделение. Он стал от отца удаляться, обгоняя его, взрослея, а тот, убитый, оставался навсегда молодым.

Разделенные смертью, они продолжали питать друг друга живыми соками. От одного, как от угасшей звезды, все еще шло тепло, тонкое излучение. А другой принимал его, отражал, усиливая эти сигналы.

Ему казалось, что отец существует помимо легких сухих костей, погребенных в степном кургане, оплетенных корнями трав, существует как теплая, мягкая сила в нем самом, здесь живущем, и там, на этом кургане, затерянном между Волгой и Доном.

Был один день в году, день смерти отца, когда его, Николая, время входило в связь, в зацепление с тем давним, исчезнувшим временем.

Он выводил из ночного депо на сумеречные пути электровоз под состав, проверял тормоза, смотрел, как мерцают рельсы и лиловые огни, разбегаясь, глядят, словно глаза любопытных животных. И знал из старых отцовских писем, из рассказов матери и еще бог весть из чего, что отец в этот брезжущий утренний час сидит в крестьянской хате, исписывая мелким, летающим почерком серый клочок бумаги. Его ноги — в вязаных домашних носках, шинель на плечах. А на стене, над его головой, намалеванный красный лев приподнялся на задние лапы.

Николай гнал электровоз на холодную зарю, в стылых розоватых снегах, связывался по рации с Большим Лугом. И знал: отец, стиснув винтовку, дует на руки и тоже глядит на зарю, на огромное льдистое поле, по которому предстоит ему побежать.

Он вел состав к перевалу, встречные поезда возникали, как взрывы, осыпали его метелью. Толкач надрывался сзади, вгоняя на подъем состав. И далекие пики Саян мерцали в заре. А отец в этот миг бежал через поле, огибая сухие травинки и ночные следы лисиц, все поле в бегущих фигурках и слабых перекатах «ура», и заря холодна и огромна.

Он достигал перевала и выносился к низкому, встающему над лесами солнцу. Электровоз бодал его сквозь ели, краснела медь проводов. Тонкий луч вырывался, попадал машинисту в зрачок, слепил его, вонзая в хрусталик иглу. Отец среди поля кружился, ударившись о невидимый острый огонь. Опускался и падал, разводил широко по снегу дрожащие руки.

Он вел состав под уклон, гася тормозами давление набегавших вагонов. Высокие, прямые дымы стояли над селом. Мелькали у домов льдистые травяные стожки. Корова у хлева топталась в букетах пара. А отец лежал, отдавая снегам последнее тепло, оплавляя продавленный наст. На лицо его налетело малое пернатое семечко, оторвавшееся от зимнего сухого цветка.

И когда от Слюдянки он гнал обратный состав, высвечивал фарами ночное мелькание насыпи, он знал: отец все лежит на том поле. В раскрытых глазах, полных замерзших слез, отражаются тусклые звезды.

Теперь, много лет спустя, Николай понимал, что эта смерть не уничтожила, а лишь изменила их единство с отцом, их общую судьбу и движение во времени. Он знал и предчувствовал, что у них еще будет встреча — встреча отца и сына, ждал ее и готовился. Чувствовал, что и отец ее ждет, наблюдает за ним любовно.

И, неся в себе это чувство, думая о далекой степной могиле, Николай нажал на гудок, посылая отцу через горы и великие реки высокое, ревущее эхо. И там, на степном холме, отозвалась ему свистом одинокая малая птица.

Каждый раз за этой скалой начиналось ожидание неизвестного, огромного и прекрасного, пока и названия не имеющего. Сопки высились одна над другой. Вниз убегали голые каменистые кручи. Глубоко мерцали тонкие слюдяные ручьи. На высях туманились кедры. Вот еще один поворот, еще одна сопка — и Байкал всей глубью своей и синью, всей тяжелой застывшей зеленью возникал в треугольнике гор. Будто наполнили драгоценной влагой гигантскую каменную чашу. Состав, стряхнув с себя кручи, вырвался на простор и пошел над Байкалом. Над скопищем тающих льдов, порхающих серебристых туманов, стреловидных мятущихся уток, мощью и свежестью рыб, переполненных икрой и молоками.

Николай испытал удар счастья в груди. Смотрел на выгнутую, уходящую за горизонт поверхность в легчайшей, хрупкой броне от высокого солнца. В кабину сквозь стекло прилетали бесчисленные голубые огни, кололись о приборы, о глаза, о губы. Казалось, еще усилие, напряжение моторов и воли — и состав оторвется от насыпи, змеей полетит над туманами, над прозрачной, с разводами дна толщей, над кричащими чайками.

— Оттаял! — облегченно, словно это касалось его судьбы, произнес Степан. — А в прошлый раз только трогался. Как на ледоколе плыли!

Взглянув на Степана, Николай испытал к нему благодарность, мгновенную близость и нежность. К его веснушчатым скулам, рыжим бачкам, дурацкому дешевому перстню. Две их жизни, такие разные, неслись теперь вместе, обнявшись, над синей громадой Байкала.

Они завершали спуск. В Слюдянке отдадут свой состав бригаде из Улан-Удэ. А те, пронеся его сквозь Бурятию, — читинской локомотивной бригаде. И так, меняя электровозы и тепловозы, состав подлетит к океану, где его разгрузят, и морские суда продолжат движение, унося свои флаги до самой Австралии.

А сейчас Николай проводил состав по последней, самой длинной кривой, так, что виден был хвост с толкачом.

Это было скольжение гигантских качелей. Равновесие грохочущих тонн, блестящей стальной колеи, высокого солнца и синей бездны. И он сам, со своими мыслями, был в этом ускользающем равновесии.

Все его милые, близкие были еще здесь, на земле. Он стремился к ним, чувствуя их жизни как продолжение своей. И они вошли вдруг к нему в кабину и сели вокруг, как на старинных семейных снимках.

Он держал руки на рычагах управления, бережно, мощно ведя состав. А бабушка, торжественная, в кружевном воротничке, с белой своей головой, сидела рядом, сложив на коленях пальцы с оловянным колечком. Мать, помолодевшая, принаряженная, прислонилась к нему плечом, и он чувствовал ее дыхание, запах синего любимого платья, которое надевала она по праздникам. Жена, белолицая, с расширенными зрачками, держала его под локоть, с бережением и гордостью, и в ее волосах качалась веточка красной рябины. Дети с обеих сторон обнимали его за шею, щекотали его своими маленькими жаркими лицами. И отец, молодой и высокий, в своей лейтенантской форме, чуть улыбался ему глазами, стоя у него за спиной.

Они были теперь все вместе. Окружали Николая. И он нес груженый состав, их драгоценные жизни. Они доверялись ему. И он окружал их всей силой своей любви, прижимал их к себе. Мчался в ревущие, размытые ветром пространства.

Загрузка...