Глава девятнадцатая

Солнце садилось в барханы. Верблюды на берегу с красными тряпками и колокольчиками, юрты, женщины, согнувшиеся над котлами, бегающие собаки и дети — все отбрасывало длинные, волнистые тени.

— Капитан, где ночлег? — спросил рулевой, ведя самоходную баржу по ленивым зеленым водам.

— Да хоть бы и тут, — отозвался Иван, скользнув взглядом по пескам и сухим саксаулам. — Вторая баржа приотстала. Не видать.

— Нагонит, — сказал рулевой. — Плов сготовит, нагонит.

— Ну валяй здесь чалься!

Судно погасило обороты. Мягко уткнулось в подушку песков. Вода у бортов забурлила. И от стука мотора ото дна сорвалась огромная рыба. Вырвала в фонтане белое жирное тело. Озарилась солнцем в скользких растопыренных плавниках. Глазищи ее провернулись в рыжих орбитах, оглядев нас всех на лету, и исчезли.

— Да у нее женское лицо! — воскликнула Людмила. — И голые плечи и грудь.

— Белокурые локоны и декольте. И маленький медальон.

— И вся она выскочила из золоченой рамы!

— Поясной портрет незнакомки.

— У них там, наверное, бал, а мы со своим железом.

— Примем участие в танцах.

Матрос, мы уже знали его имя, Бурхан, перепрыгнул на берег. Поймал конец, обмотал им корявый ствол саксаула.

По каналу подходила вторая баржа, выпахивая белый ворох пены. Замедлила ход, шумно ухая двигателем. Причалила бортом к нашей барже, запрудив канал.

— Эй, есть, нет плов? — крикнул Бурхан, подымаясь на цыпочки босыми ногами, облизывая свои лиловые губы.

— Есть, нет вино? — оскалился с палубы старый узбек в халате, разгибаясь над железной дымной жаровней, над тазом с горой готового плова.

В сумерках стекленела гора прозрачного маслянистого риса.

Иван, проходя, позвал нас:

— Айда плов кушать!

— Ходи, ходи сюда кушать! — замахал нам рукой узбек, раскачивая над жаровней белой повязкой.

По каналу, минуту назад пустынному, слетались лодки, моторки, наполненные загорелыми, громко вскрикивающими людьми. Обменивались приветствиями.

К жаровне сходились люди в чалмах, тюбетейках, выгоревших фуражках. Выгружали из сумок бутылки, конфеты, пачки печенья.

Узбек, обхватив полами халата таз, снял с огня пышный, с летучими струйками дыма плов, с коричневыми кусками мяса, темневшими на белом рисе. Оскалился, замотал головой, погрузил лицо в струящийся пар. И все потянулись, заулыбались, голодные, разношерстные, многоязыкие, посреди оранжевой вечерней пустыни.

— Садитесь ближе, — приглашал нас Иван. — Сейчас выпьем, закусим.

С приставшего буксира сошла женщина в просторном узбекском платье. И я поразился смуглой красоте ее молодого лица, огромности синеватых белков и бело-голубой и алой улыбке. Она расстелила перед Людмилой азиатский платок. Выложила на него сладости, плетеные пышки, прозрачные леденцы.

— Ну давай разливай! — скомандовал Иван.

Сразу несколько рук потянулось к бутылкам. Передавали друг другу граненые стаканы. Кланялись, нетерпеливо поглядывая.

— Пью за тебя, — сказала мне тихо Людмила. — И за все наше братство.

Она, торопясь, потянулась к плову, поддев его щепотью. И два зернышка прилипло к ее губам. Узбечка смотрела на нее, улыбалась, и обе они, красивые и разные, окружали меня смоляным и пшеничным цветом, и пахло от них легкими солнечными материями и сухими песками.

Вокруг жевали… Мерцали глаза, двигались жирные губы. Сильные шеи шевелились в ветхих, линялых одеждах. Маленькая серьга с розовато-зеленым камушком у виска узбечки. Капелька яшмы в ободке серебра на пальце у Людмилы.

«Так и надо, — думал я. — Сжаться теснее в круг, передать соседу душистый пряник. И вот он, Бурхан, в нежности своей, захмелев, ухватил узкой щепотью рис, открыл на эмалевом дне рыжий цветок и тянет мне плов на ладони, улыбается маслеными губами. Что еще нужно, что?»

И вот уже один положил на колени крохотную азиатскую балалаечку. Тренькал заунывный, красивый, рождавшийся тут же мотив. Иван ухмылялся, тянул старику узбеку стакан с вином, и тот принимал благосклонно и важно.

Голова у меня кружилась. Небо подымалось синее, густое, в первых звездах. Людмила оперлась на свою тонкую, гибкую руку. Вытянулась под свободной тканью. Из-под узорчатого подола виднелась ее узкая, смуглая щиколотка. И я положил на нее руку, и Людмила замерла от моего прикосновения. Узбечка увидела, улыбнулась.

«Не грех, не грех, — думал я. — Ведь она мне жена. И все так таинственно — в ней, во мне, в пашем пребывании под этими звездами».

На свет прожектора летели насекомые. Толкались, вспыхивали слюдяными крыльями, опять улетали в пустыню. Она подняла руку в лучи. И рука ее мгновенно покрылась шелестящим ворохом стрекоз, мотыльков.

— Ты знаешь, мне кажется, у нас с тобой будет очень долгая, очень счастливая жизнь! — сказала она. — Ты это чувствуешь, веришь?

Я кивнул.

Осман выговаривал кому-то, кинувшему за борт жука:

— Зачем в реку кинул? На баржу надо! Зачем жук зря топил?

«Разве поймешь, постигнешь? — думал я. — И зачем постигать? Просто благоговеть перед этим, как Осман, как другие. Нести в себе ощущение бесконечной таинственной жизни среди этих мотыльков, среди нашего братства, рядом с ней, моей милой. Благословляю все навсегда!»

Я касался ее ноги, чувствовал ее тепло. И мне казалось, мы движемся с ней в едином, до звезд, механизме, вычерчивая тонкий гаснущий след.

Мы высадились в маленьком рыбхозе на Каракумском канале, где в прудах среди горячих волнистых песков выращивали рыбу.

Еще недавно канал, прогреваемый и высвечиваемый до дна пепрерывным солнцем, зарастал тростниками и водорослями. Корабельные винты увязали в зеленом болотном месиве. Тростниковые трубки выпаривали драгоценную воду, а хлопок в далеких оазисах, к которым стремился канал, начинал страдать от безводья.

Тогда с амурских притоков привезли самолетами банки с икрой и молокой и ленивых огромных рыбин, губастых толстолобиков и белых амуров и выпустили в канал. Рыбы размножились и, как речная скотина, паслись стадами на подводных травах или, высовывая мокрые головы, нежно хватали кончики свисавших тростниковых листьев, очищая канал, поедая мгновенно зелень.

Мне хотелось все это увидеть и еще побывать в окрестных песках, где проступили цепи солоноватых зелено-синих озер в рыжих горячих оправах. В них водились черные большие сомы, вили гнезда цапли и утки, а из пустыни забегали лисы и волки.


Я лежал в тени акаций между белым, ослепительно ярким домиком научной станции и круглой войлочной юртой, казавшейся пыльным коконом, подвешенным между высоких пустынных колючек.

Пруд, черный и солнечный, дергался ветром, проблесками мальков и стрекоз. Людмила стояла босая на деревянном помосте, ополаскивая мои рубашки и свои платья, шлепала ими гулко, отрывая от поверхности пруда, вытряхивая из них брызги и радуги. Развешивала их на острых чертополохах, и они высыхали, бледнели, становясь легкими, и ветер начинал шевелить их края.

Мимо нас к прудам прошла Фрося, работница рыбхоза, стареющая круглолицая женщина, большая, в резиновых сапогах, неся кули из рогожи. Тихо нам поклонилась. И мне, сквозь счастье мое, сквозь ослепление, почудилась в этом взгляде ее тайная боль и тревога, и что-то еще, потусторонне-задумчивое, промелькнувшее на ее увядающем круглом лице. Подобные крестьянские лица с неземной, потусторонней задумчивостью встречались мне в деревнях и селах от Смоленска до Белого моря. Мелькали в сенокос с зацепившимися за волосы цветочками. Прижимались к дышащему коровьему боку над подойником. Озарялись у полукружия печи. В них хотелось дольше смотреть, в их тихую кротость и увядание, в их гаснущий женский свет.

Фрося прошла поклонившись. И я тут же забыл о ней в моем счастье, в моей слепоте.

Из юрты поднялся казах Кандубай, рабочий рыбхоза. В носках, в шароварах, поглаживая стриженую круглую голову, ухмыляясь, щурясь на нас.

— Ходи к нам чай пить, — пригласил он. — Пока чай пьем, рыба ждет. Чай попьем, рыба брать будем. Икра брать будем, молока брать будем. Толстолоб чай не пьет, все время вода сидит!

Он засмеялся крепкими желтыми зубами. Поднял полог, пропуская нас в юрту.

Мы вошли в нее, словно в красный фонарь. Округлые ребристые стены изгибались, сходясь под купол, и казалось, вся юрта составлена из натянутых деревянных луков. С потолка свисали кисти и ленты. На стенах, тяжелые, черно-алые, висели ковры, серебрясь ворсинами. По углам горой лежали подушки и одеяла ярчайших шелков. Начищенный медный самовар стоял на войлоке, переливался, как слиток. Круглая шерстяная кошма с выложенными грубошерстными цветами застилала весь пол. На ней сидели казашки в складчатых красных одеждах. Одна, молодая, высвободив белую грудь, кормила ребенка. Старуха с золотыми зубами ополаскивала пиалки, ставила их в ряд у самовара. На жестяном совке слабо, сладко дымилась рассыпающаяся горсть углей.

— Да это как в «Князе Игоре»! — воскликнула Людмила. — А вы, Кандубай, как Кончак!

— Казахский юрта богатый! — говорил он, довольный ее удивлением. — Пять тысяч стоит. Зимой тепло. Летом поднял края, воздух идет. Хорошо. Сиди чай пей. Казахский юрта, ха!

Мы сидели на кошме и пили чай, принимая пиалы из рук хозяина.

Снаружи мимо юрты снова прошла Фрося, шумя о траву сапогами; Кандубай позвал:

— Эй, ходи чай пить!

Но та покачала головой и прошла.

— Один баба живет, — сказал он. — Мужика нет. Из России приехала. Там мужика не нашла, здесь казахский мужик находи, туркменский мужик находи! Так одна старый будешь, да? Так и помирай, да?

Опять чужая судьба просилась в меня с болью и тревогой. И я в своем счастье и в своей слепоте просил ее подождать. Не сейчас, не теперь! Мне так хорошо в этой моей слепоте, когда не вижу никого, ничего. А только милая моя с пиалой. Голова ее скользит в проеме юрты по далеким, синеющим в зное тополям. И в глазах моих, ослепленных краснотой от ковров и одежд. Ее тонкая рубашка светится насквозь, и я чувствую, как дышат ее плечи и грудь.

— Эгей, кончай чай пить! Айда рыба брать! — просунулся в юрту здоровенным телом Бектурган, в фартуке, резиновых сапогах, с ворохом рогож. — Рыбовод на пруд звал! Айда икру брать.

Пруды чернели, как зеркала, среди рыжих песчаных взгорий. На берегу грохотал оранжевый трактор с тележкой, на которой лежали жестяные, наполненные водой корыта с наброшенной мокрой рогожей.

Рыбовод, белобрысый и тонкий, с маленьким розовым носиком и большими очками, близоруко щурился, давал наставления работницам. Те, внимательные и серьезные, кивали в ответ, окружали его в одинаковых пестрых платках, в красных пышных одеждах, как хоровод, готовые взяться за руки и понестись, притопывая, вокруг рыбовода.

— Вы их осторожненько вынимайте! Но крепче, крепче держите. За хвост и за голову, и к себе, к животу, вот так! Боже упаси, чтоб не упали! Они все переполнены, одни икрой, а другие — молокой. Боже упаси вас пролить!

Бектурган, встав на одно колено, держась за деревянное древко, бережно разматывал бредень, набрасывая ячею на песок, на колючие тонкие травы. Казалось, он кончит разматывать, подымет этот желто-зеленый стяг и помчится своими большими шагами по пустыне.

— Хочешь, берись! — сказал он мне, кивая на шест. — Давай вдвоем неводить!

Мы понесли с ним шесты, поддерживая распущенную кисею. Я сбросил башмаки, обжег о песок подошвы. Моя тень легла на поверхность пруда. И зеркало вдруг дрогнуло, выгнулось во многих местах. Выпучилось кругами и дугами. Невидимые тяжелые рыбы уходили от нас, тыкаясь мордами в противоположный берег.

— Айда! — сказал Бектурган.

Осторожно, без брызг, я окунул ногу в прохладную воду. Ввел бредень. И пруд пошатнулся, будто его приподняли. И опять опустили с глухим ударом. Рыбы шли веером, неглубоко от поверхности, рассекая ее розовыми плавниками. Не дойдя до нас, развернулись, отпрянули. И одна перевернулась жирным литым боком, послав мне в глаза медный отсвет.

Бектурган двигался плавно. Охватывал пруд полукругом. Отталкивался от илистого дна. Выпрямлялся, сгибался в поклонах. Я чувствовал сквозь прохладную замутненную воду близкое колыхание рыб. Гладкое, сильное тело скользнуло мне по бедру. Другое тупо и сильно ударило в голень.

Девушки в красных одеждах медленно сходились к воде, мне казалось, что в руках у них бубны и они идут пританцовывая, Людмила среди них и рыбовод в очках, и они двигались все вместе, танцуя, позванивая, и большая круглолицая Фрося, держа у груди рогожу, шла в их хороводе.

— Иди на меня, — сказал Бектурган, — по дну, по дну волоки.

Грохотали бубны. Воду рыли тупые большеротые морды. Сталкивались головами со звоном. Плюхали гулко боками. Все мы двигались словно в ритуальном танце, выкликали кого-то и славили.

— Сжимай! — кричал Бектурган, задыхаясь.

Казалось, рыбы впряглись вместе с нами в бредень и рвали постромки. Выпучивали на мгновение солнечные глазищи. Перевертывались, показывая отливающие синевой животы.

Они терлись одна о другую, и от их трения вскипала вода. Перед лицом моим взорвался столб черной грязи. Из него вырвался золоченый мордастый идол. Треснул всеми растопыренными плавниками. И снова осел в черноту.

Рыбы скакали, словно сбрасывали с себя водяные одежды. Вылетали, обнаженные, к солнцу, блестя наготой, белогрудые и прекрасные.

Я был весь мокрый, весь избит, исцелован рыбами. Ликовал и славил того, кто слал нам с неба тяжелые золотые удары.

Работницы вынимали из бредня рыб. Стискивали им головы и хвосты, прижимали к животам и несли, как грудных детей. Клали в корыта, как в водяные купели. Закрывали рогожами.

Людмила стояла в потемнелой рубахе по колено в воде. Влага вылепила ей под рубахой крепкие полушария, набухшие от прохлады соски. Она пробиралась ко мне сквозь серебряный бой и плеск.

Я придерживал за хвост огромную рыбину. Людмила наклонилась, поддела ее на ладони, подняла.

— Ну вот, дарю тебе рыбу, запомни! — сказал я.

Все уходили наверх. Я стоял у взбаламученного, опустелого пруда, смотрел, как она уносит драгоценную рыбу и знал, как дороги и бесценны для нас эти минуты.

Мы отвезли рыб к садкам, маленьким водоемам в тени кустов. Рыбовод шприцем вводил под плавники стимулятор роста, чтоб скорей доспела икра и молока. Рыб выпускали в садки, где они будут зреть до утра.

Пустыня расстилалась кругом, полная жизни, людских усилий и судеб.

Загрузка...