Прошло ровно двадцать лет с тех пор, как в Риме праздновался триумф. За это время гордая когда-то столица величайшей в мире империи потеряла свое властное положение, сохранив не более чем пустую его оболочку — впрочем, не без некоторого подобия своей традиционной славы.
С приходом к власти Диоклетиана империя приобрела характер восточной монархии. И хотя август Запада делил свою власть с Диоклетианом, более или менее постоянно тревожная ситуация на рейнской границе и за проливом Фретум-Галликум в Британии заставила его перенести свой двор в Медиолан, чтобы находиться ближе к театру военных действий.
Теперь, хотя Рим и цеплялся отчаянно за свою бывшую славу и проводились регулярные заседания сената, его заявления и решения оказывались немногим более чем шумом и яростью — шумом слов, в основном уже потерявших смысл, и яростью высокомерных людей, с которыми больше не считался даже плебс, простой народ густонаселенных кварталов Субурры[43]. Верно, что, как и веками до этого, сенат продолжал ежегодно выбирать магистратов на высшие гражданские должности консула, претора, цензора и трибуна. Но когда они появлялись на публике, символически отправляя свои обязанности, и консул все еще возглавлял шествие сената, а впереди по-прежнему вышагивали ликторы с фасциями[44], их встречали, по мере продвижения процессии по улице, насмешливые крики толпы. Все знали, что настоящие законы и власть творятся в малозначительном в прошлом городе Никомедия, расположенном в заливе моря Мармара далеко на востоке, коренастым, круглоголовым, седеющим сыном иллирийского крестьянина, который, если бы не его военные успехи, позволившие армии в конце концов провозгласить Диоклетиана императором, вряд ли бы удостоился беглого взгляда даже самого ничтожного магистрата в консульской процессии.
Рим, по сути дела, стал очень похож на театр, где все еще разыгрывались мимы на темы древних сказаний, но реальности в этой игре было не больше, чем божественности в актере, читающем в греческих трагедиях роль бога, статую которого в подходящий момент по ходу пьесы опускали на сцену на конце длинного рычага, чтобы Зевс, Афина или Аполлон или кто там еще снова все исправил и привел в порядок. В Вечном городе[45], однако, ничто уже нельзя было исправить, и римляне, всегда отличающиеся своим реализмом и практичностью, знали это слишком хорошо.
Там, где республика защищала права каждого человека, теперь правила монархия — восточная если не по происхождению, то по пышности и великолепию. И, подобно восточному монарху, объезжающему второстепенные города своих владений, поздней осенью, на двадцатом году своего царствования, приехал Диоклетиан в Рим, чтобы отпраздновать блестящие победы, одержанные легионами во всех беспокойных уголках империи, которые, хоть ненадолго, напомнили о «римском мире» старых ушедших дней.
Триумфальное шествие Диоклетиана и Максимиана не выдерживало сравнения с прежними церемониалами, окружавшими вступление в Рим великих героев империи после одержанных ими блестящих побед. Аврелиан, например, заставил царицу — воительницу Зенобию из Пальмиры, чье восстание, прежде чем его подавили, успело распространиться, подобно лесному пожару, аж до самых границ Египта — прошествовать в золотых цепях перед своей колесницей. Не раз приходилось и гордым тевтонским вождям ползти запряженными, как рабочий скот, на четвереньках и тянуть за собой колесницы своих победителей. По сравнению с теми триумфальное шествие Диоклетиана и Максимиана фактически выглядело почти спартанским по своему характеру.
В традиционном наряде, в роскошных мантиях, оба августа ехали стоя в золотой колеснице Диоклетиана, запряженной шестеркой горячих белых лошадей. Длинная процессия двигалась через весь город от Марсова поля к храму бога-покровителя Рима Юпитера Капитолийского, где предстояло жертвою отблагодарить этого бога за его милость.
Константин и с ним шестеро самых рослых и сильных молодцов шествовали непосредственно за колесницей, окруженные по обеим сторонам марширующими шеренгами ликторов, непременно сопровождавшими высшее лицо государства в его поездках за пределы своих владений. Вслед за ними везли белого быка, уготованного в жертву, чьи рога были украшены позолотой, а на мощной тяжелой голове крепилась корона из цветов. Следом тянулась длинная цепочка магистратов. Но вместо обычной вереницы телег и повозок с добычей и шествующих за ними скованных пленников там двигался целый ряд платформ для изображений, имеющих целью наглядно продемонстрировать народу реальность победы над персами.
Первой в этом ряду была рельефная карта Персии, изображающая местность с горами, реками и даже городами в миниатюре: эта платформа оказалась так велика, что ее приходилось везти на трех сцепленных в тандеме повозках и направлять с помощью идущих внизу людей. Вслед за ней двигался ряд телег с удивительно похожими портретами жен и детей Нарсеха, хоть в результате последних переговоров они и были возвращены ему в обмен на часть территорий: восточная граница тем самым передвинулась к берегам Тигра. И только после них тянулся обоз с добычей, которую в честь двадцатого года своего правления Диоклетиан дарил народу города Рима. Замыкала шествие колонна преторианской гвардии, чья обязанность в более славные дни знаменитого города состояла в охране священной личности императора.
По заполненным зеваками улицам города, многие жители которого еще никогда не видели августа Востока, процессия двигалась с величественно замедленной скоростью. Достигнув форума, Диоклетиан сошел с колесницы и вместе с Максимианом, следующим за ним с отставанием на шаг, вошел в храм Юпитера Капитолийского и приблизился к алтарю, где главный жрец уже стоял в ожидании. Пока император воскурял традиционный фимиам[46], виктимарии — Помощники жрецов, — чья работа состояла в действительном выполнении обряда жертвоприношения, ввели в другие двери белого жертвенного быка.
Схватив быка за одно ухо и за морду, один из виктимариев быстро пригнул его голову, тогда как другой нанес умелый удар топором, оглушив животное, с тем чтобы в дело мог вступить жрец и перерезать ему горло своим церемониальным ножом. Кровь хлынула на алтарь, и собравшиеся вокруг него подняли взоры к небесам, прося у Юпитера Капитолийского благословения для себя, для города и для империи.
Приезд Диоклетиана совпал с одним из праздников, обычно отмечаемых в Риме, на котором простой и знатный люд смешивались в уличных толпах, на многих балах и развлечениях, устраивавшихся по всему городу. Естественно, на них приглашали и Константина как любимчика Диоклетиана, особо отмечаемого им среди военных при дворе. Поскольку вечером в день праздника триумфа должен был состояться большой бал, он поручил Дацию выбрать наряд в караул на эту ночь и, одевшись в лучшую свою тунику, отправился на церемонию.
Одним из первых, кого он увидел там, оказался его бывший сокурсник по военному училищу в Никомедии Максенций. Сын августа Запада болтал с какими-то молодыми мужчинами и женщинами, но поскольку Константину они были незнакомы, он не стал вмешиваться в разговор. Вместо этого он подкрепился бокалом вина, закусив засахаренными фруктами с блюда в руках у раба, и стал разглядывать все прибывающую толпу роскошно одетых людей. Константин с удовлетворением заметил, что, несмотря на великолепие своего наряда, Максенций по рангу все еще стоял не выше трибуна. Константин решил пройти мимо, по возможности не обращая на себя внимания, но Максенций его увидел.
— Привет лакею императора, — насмешливо провозгласил он, поднимая высоко вверх бокал, — хранителю императорской спальни и, кто знает, может, и императорского ночного горшка.
По горстке его собеседников пробежал веселый смешок, но одну девушку, заметил Константин, эта шутка нисколько не рассмешила: стройная, изящная, она на светловолосой головке носила небольшую, украшенную жемчугом диадему, выдававшую ее высокое положение в обществе.
— Уж ты прости моего брата, трибун, за то, что он такой грубиян, — сказала она с ослепительной улыбкой. — До нас дошли слухи о том, как ты остановил всю армию Нарсеха перед Антиохией, так что, естественно, он завидует твоей славе.
Максенций покраснел.
— Знакомься, трибун Константин: Фауста, моя сестра. А это мои друзья, — проговорил он с насмешливо-притворной вежливостью.
Максенций не представил их поименно, и Константин был уверен, что эта неучтивость умышленная. Но девушка взяла его за руку и подошла к каждому по очереди, представляя его. На его общепринятые слова приветствия только несколько молоденьких женщин ответили с большой охотой, но Фауста дала всем ясно понять, что она лично берет его под свое крыло. Константин прикинул, что ей будет где-то около шестнадцати, и, несмотря на кажущуюся хрупкость, для своего возраста она уже созрела.
— Во время недавних беспорядков в Мавритании Максенцию пришлось гнаться за несколькими маврами в глубь пустыни, — проговорила Фауста с ехидной улыбкой, — С тех пор жить с ним стало невозможно — впрочем, и до этого было несладко.
— Чем вы там, в Александрии, так долго занимались с Диоклетианом, Константин? — громко спросил Максенций, и Константину стало ясно, что он здорово пьян. — Небось рыбу ловили?
Присутствующие засмеялись, и Константин вместе с ними, но не Фауста.
— Молчи, дурак! — прикрикнула она на брата. — Хочешь навлечь гнев Диоклетиана на свою голову?
— Есть два императора, дорогая сестричка, — отвечал Максенций, — А через несколько лет будет только один. Тогда мы снова вернем столицу в Рим, где и положено ей быть.
Фауста взяла Константина под руку и отвела в сторону, руководствуясь, как он подозревал, не только желанием Пообщаться с ним наедине, но и стремлением поскорей увести его от брата, прежде чем тот слишком разболтается о планах Максимиана на будущее.
— Мой братец вечно, когда напьется, болтает глупости, — призналась она ему. — Ты в первый раз в Риме?
— Да, в первый.
— Тогда тебе нужно получше его осмотреть. Медиолан как столица империи еще слишком новенький и неотделанный; я всегда с удовольствием возвращаюсь в Рим — тут есть что посмотреть в магазинах. Завтра иду за покупками. Может, и ты со мной?
— У императора Востока могут быть на меня другие виды. Я ведь солдат, ты знаешь.
— И любимчик Диоклетиана, это всем известно. Предоставь-ка это дело мне, — убедительно сказала она. — Уж я позабочусь о том, чтобы тебя завтра днем освободили. А там вечером театр и еще один бал. Дел у нас будет по горло.
— Не много ли ты на себя берешь?
— Ты что, не хочешь быть со мной? — Ее глаза засверкали огнем. — У меня в сопровождающих никогда не бывает недостатка, запомни.
— О, я в этом не сомневаюсь, — поспешил он заверить ее, ибо это странно возбуждающее существо уже начало завладевать его воображением. — Но и у меня есть свои дела.
— Тогда все решено, — весело сказала она, — Мне телохранитель нужен гораздо больше, чем Диоклетиану; не представляешь, сколько мужчин имеют на меня виды. Пока ты в Риме, тебя прикрепят ко мне, и тогда мы все время будем вместе.
Фауста привстала на цыпочки и заглянула ему в глаза, словно выискивая там что-то. Затем снова опустилась на каблучки, явно довольная тем, что увидела.
— Когда-нибудь, Константин, я выйду за тебя замуж, — заявила она, снова беря его под руку. — Так что мог бы уж начинать привыкать к моей компании.
От этой наглости он не мог не рассмеяться, но спохватился, вдруг поняв, что она говорит совершенно серьезно.
— Сколько тебе лет? — поинтересовался он.
— Пятнадцать, но я уже с двенадцати женщина. В моей семье девочки созревают рано. Разумеется, нам нельзя пожениться прямо сейчас, — продолжала Фауста. — Дочери августов не такие, как другие девушки. Их браки устраиваются ради государственного блага, как брак твоего отца на моей сводной сестре Феодоре. Скажи-ка, твоей матери было очень не по себе, когда твой отец с ней разводился?
Этот вопрос заставил Константина слегка напрячься, но на пикантном, вскинутом вверх личике он увидел только любопытство невозможно, некоторую озабоченность.
— Да, — признался, он. — Но она так любила отца, что не хотела мешать ему стать цезарем Запада.
— Уж я бы без борьбы от своих прав не отказалась, — заверила его Фауста. — Мне нужно все, что существует на свете, а может, и немного больше.
— Не сомневаюсь, что ты это получишь.
— Я видела твоего отца на свадьбе. Вы очень с ним похожи.
— Все это говорят, ну а раз и ты тоже, значит, это должно быть правдой.
— Не смейся надо мной, Константин, — предупредила она, и он увидел, что Фауста снова посерьезнела. — Тот, кто надо мной смеется, обычно жалеет об этом.
— Я не смеялся, — успокоил он ее, — Я уверен: ты говорила правду, когда утверждала, что всегда своего добиваешься.
— Теперь о нашем браке. Тебе нужно стать хотя бы цезарем, прежде чем отец отдаст меня тебе. Дочерьми августов пользуются для того, чтобы заключать важные союзы или договоры.
— Император Диоклетиан не намерен делать меня цезарем.
— Отчего же? Ведь Максенций надеется, что он им будет.
Константин быстро отвел взгляд, боясь, чтобы в нем она не прочла то, что с приездом в Рим у него развилось сильное подозрение, — а именно что август Запада, будучи моложе и здоровьем намного крепче Диоклетиана, вряд ли намерен расстаться со своим саном вскоре после Виценналии и передать пурпурную мантию Констанцию Хлору, пусть даже Диоклетиан в своих планах уже назначил на этот пост цезаря Запада.
— Ты мне не ответил. — Щеки Фаусты начинали заливаться румянцем гнева. — Ты что, боишься постоять за свои права как сын цезаря Констанция?
— Нет, конечно, не боюсь, — отвечал он. — Но император Диоклетиан считает, что это будет не в лучших интересах Рима, если каждый из августов выберет себе на смену цезаря из круга своей семьи.
— Фу! Это глупо. Какой человек, сколотив состояние или построив империю, потом не захочет, чтобы его сын их не унаследовал? Но поскольку тебя держат при дворе Диоклетиана как заложника…
— Кто тебе это сказал?
— Максенций. А ты этого не знал?
— Ну… знал.
— Тебя удерживают подальше от отца, потому что боятся, что, когда Диоклетиан отречется или умрет, вы с отцом можете захватить власть над империей, особенно теперь, когда всем легионам известно, как ты спас Галерия в Персии.
Константин понял: то, что он слышит, должно быть, обычная тема для разговоров при дворе Максимиана; и поневоле почувствовал себя слегка виноватым — ведь так получалось, что он словно бы подслушивал. Но Фаусту это не беспокоило.
— Я бы тебе всего этого не рассказывала, если бы не собиралась за тебя замуж, — уверила она его. — Понимаешь, нам нужно заранее составлять свои планы, если ты хочешь быть цезарем, а потом и августом, а меня видеть своей августой.
— И что же это за планы? — поинтересовался он.
— Галерий тебя ненавидит, это ни для кого не тайна. — Сморщив нахмуренный лоб, она раздумывала над вопросом, и он заметил ее необычайную серьезность. — Наверное, он попытается тебя убрать после того, как Диоклетиан провозгласит его августом и отречется от трона, но твой отец очень силен и наверняка будет охранять свои собственные права на Западе. А теперь, когда ты знаешь, что может случиться, позаботься о самом себе. Вот так-то. — Лицо ее вдруг прояснилось. — Как только Диоклетиан отречется, ты должен бежать к своему отцу в Треверы. А там он может провозгласить тебя цезарем, и моей семье понадобится, чтобы я вышла за тебя — чтобы можно было привязать тебя к нам.
— Я начинаю думать, что это тебе следует быть августом.
— Да какой же мужчина признает, что женщина может править империей?
— Царица Зенобия правила. Она чуть не отхватила у нас восточную ее половину.
— А чем это кончилось? Провели напоказ по улицам Рима в цепях. Вот уж не хотела бы, чтобы кто-то видел меня в цепях, пусть даже в золотых.
— Ты бы ухитрилась, чтобы на тебе они выглядели знаком почета, — уверил он ее. — Если я не ошибаюсь, ты похожа на кошку, которая всегда умудряется падать на лапы.
— Женщинам не нравится, когда их называют кошками, — сказала она резко.
— Даже персидскими? В Персии водятся самые царственные кошки.
— В брачное путешествие мы отправимся в Персию. Вот тогда я и посмотрю, — решила Фауста, — Отец никуда меня не отпускает. Говорит, что я слишком молода для путешествий. Но ведь ты возьмешь меня с собой?
— Кому бы не захотелось, чтобы его подданные увидели такую прелестную императрицу? — сказал он и поспешил добавить: — Не то чтобы я когда-нибудь надеялся быть императором, нет.
— Вот ты и выдал себя! — возликовала она. — Разумеется, ты надеешься когда-нибудь стать императором Рима; я бы и не подумала влюбиться в тебя, если бы ты не был честолюбив. — Прежде чем он смог оправиться от этого поразительного заявления, она добавила: — А теперь мне пора, а то отец снова рассердится. Не забудь, что завтра ты идешь со мной в магазины.
— А ты не забудь, что у меня работа.
— Будешь освобожден, обещаю.
И его освободили — он понимал, что в известных пределах, — чтобы назавтра, после полудня, встретить ее портшез[47], как того требовала записка, доставленная ему в то утро рабом из императорского дворца. Фауста выглядела столь же прелестной и очаровательной в дневном свете, что и накануне вечером, и даже на характерно узких римских улицах люди уступали дорогу ее портшезу с эмблемой Максимиана-августа.
Чтобы добраться до лучших магазинов города, им пришлось пересечь кварталы Субурры. Константину еще не приходилось видеть подобных, зачастую в целых семь этажей домов, с обеих сторон наглухо запиравших узкие улицы. На каждом шагу встречались таверны, в которых не было отбоя от посетителей, а также всевозможные лавки — продуктовые, цирюльные; полные народу базары, где продавали поношенную одежду и почти все, что нужно покупателю; будки, откуда высовывались предсказатели и гадалки, денежные менялы и уличные торговцы. И конечно же, всюду попадались нищие попрошайки.
На Виа-Латина Фауста сошла с портшеза и под руку с Константином прошествовала через затененные аркады к лучшим магазинам Рима. Чудесный хрусталь из Александрии напомнил ему о том, в каком жалком состоянии он видел этот прекрасный город в последний раз, поэтому Константин поспешил дальше — туда, где слышались восторженные восклицания Фаусты, разглядывавшей ожерелья, сережки, гребни, украшенные драгоценными камнями, и зеркала на серебряных подставках, — все, что настойчиво предлагали ее вниманию торговцы, и, уж конечно, роскошные вышивки из Вавилона, изумруды из Египта и шелк из Китая.
Еще на одном прилавке покупателям предлагались безделушки из слоновой кости, привезенные из нубийских земель с далекого Юга Африки, изящные цветные мозаики из Сирии и финикийских городов, а также ткани всех цветов и оттенков. Тут было все, что женской душе угодно, ибо эти лавки угождали вкусу прекрасной половины человечества, тогда как в другом месте, привлекшем внимание Константина, у книготорговцев, продавались свитки на всех языках, карты далеких стран и подробные описания географа Страбона, работы которого охватывали весь мир.
Вскоре Фауста устала от ходьбы по лавкам. Они снова заняли свои места в портшезе, и девушка приказала рабам отнести их в парк отдыха, подаренный римлянам Агриппой в честь побед империи. Здесь портшез снова был остановлен, и его хозяйка со своим эскортом пошла по дорожкам, петляющим меж беседок из роз, аккуратно подстриженных кустов, под сенью нависающих деревьев. В галерее Европы они задержались возле большой карты мира, которую по приказу Агриппы высекли из мрамора с тем, чтобы римляне могли видеть все величие гигантской империи.
— Когда-нибудь это будет нашим, — заверила его Фауста, проводя пальцем по мраморным границам государств и морей. — Вот это все, и даже больше.
— Откуда у тебя такая уверенность?
— Я себя знаю, Константин, и тебя начинаю уже понимать. Когда прошлым вечером я увидела тебя в первый раз, я поняла, что в тебе горит огромное честолюбие — как и во мне. Я должна быть августой, а поскольку женщине нельзя править Римом, я буду это делать как жена августа. Гордиться бы тебе надо, что я выбрала именно тебя.
— У меня все это никак не укладывается в голове.
— Только женщина может показать мужчине, на что он действительно способен. Вместе мы далеко пойдем.
Константин взглянул на огромные солнечные часы, простоявшие в этом месте уже почти триста лет. Солнце уже опустилось так низко, что отбрасываемая ими тень едва была отличима от мощенной мрамором площадки.
— Нам лучше вернуться к твоим носильщикам, — сказал он. — Через час мне предстоит сопровождать императора на большой пир, устроенный в его честь твоим отцом.
— Мы с тобой там увидимся, — пообещала она. — Только смотри, надень свою самую лучшую форму, ведь я буду очень гордиться тобой.
Всю следующую неделю Константин встречался с Фаустой почти ежедневно и каждый раз все больше очаровывался ею. Он быстро понял, что она вполне серьезна в своем стремлении стать августой, пользуясь им как средством, и эта перспектива совсем его не смущала. Но при этом Константин не был так уж ослеплен любовью, чтобы ничего не видеть и не слышать, а все, что он видел и слышал в Риме, не обещало ему быстрого и легкого осуществления его честолюбивых желаний. Влиятельные фракции, очевидно, уже втайне готовились к тому дню, когда император откажется от сана августа ради той роли, о которой Диоклетиан — а об этом он не раз доверительно признавался Константину — мечтал больше всего на свете, — роли садовника в прекрасном дворце в Салонах в Далмации[48] с видом на Адриатическое море. И Константин, был уверен, что в тайных планах заговорщиков в Риме места для него не найдется.
Явное желание Максенция снова сосредоточить всю власть в Риме и стремление сената и преторианской гвардии, — а в этом Константин не сомневался, — вернуть себе прежнюю силу, поддерживая его, можно было не принимать во внимание как пустое бахвальство, исходящее от хвастуна и пустобреха. Но он быстро понял, что отец Фаусты, соправитель Максимиан, задумал ни много ни мало как сесть на место Диоклетиана в качестве единственного августа Римской империи.
У Константина не было никакого основания подозревать, что Максимиан видит в нем не просто трибуна, возглавляющего личную охрану Диоклетиана, пока в начале второй недели их пребывания в Риме он не испытал некоторого замешательства, получив властный вызов от самого Максимиана. Его быстро провели в небольшой приемный зал дворца, где император Запада с семьей жил во время своего государственного визита в Рим, приглашенный на праздники триумфа и Виценналии, а также чтобы отметить начало официального годового пребывания Диоклетиана на посту консула.
Константин еще никогда не видел Максимиана вблизи, но знал, что он как воин пользуется значительной репутацией и отец его уважает. К своему удивлению, Константин заметил признаки дряблости на его лице, тучную дородность тела и даже пятно от вина на тунике, хотя еще было довольно рано. На салют Константина император даже не потрудился ответить.
— Значит, ты и есть приблудный отпрыск Констанция, — сказал он. — Да уж, никто бы не усомнился, что он твой отец — кто бы там ни была твоя мамаша.
— Мое рождение вполне законно, август, и ты это всегда можешь проверить. — Он уже так привык к тому, что законность его появления на свет то и дело подвергается неоправданным сомнениям, что научился держать себя в руках, — особенно когда обвинение исходило от человека, которого он не мог силой заставить взять его назад — Нужно только спросить импера…
— У Рима два императора, — оборвал его Максимиан. — Мы правим вместе, и ни один из нас не имеет власти над другим.
Константин не стал оспаривать это утверждение, хоть и самому последнему плебею в Субурре было известно, что приказам Диоклетиана подчинялись беспрекословно как Максимиан, так и оба цезаря.
— Максенций рассказывал мне, как ты завоевал расположение Диоклетиана, когда чуть не убил галльского вояку, который был мастером верховой езды в Никомедии, — продолжал Максимиан. — А от цезаря Галерия я слышал, как ты ловко присвоил себе победу над персами, когда, по сути, он уже обратил войска царя Нарсеха вспять.
Константин не дал себе труда оспаривать ложь: чего ради, коль Максимиан — и это вполне очевидно — уже убедил себя в том, во что ему хотелось верить.
— Известно всем и то, как ты пролез в доверие императрицы Приски и госпожи Валерии, потакая им в их христианской ереси, — продолжал Максимиан, — Но должен предупредить тебя, что ко мне в дом, пользуясь моей дочерью, ты не пролезешь. Фауста еще ребенок, и только негодяй может воспользоваться ее молодостью в надежде добиться от меня одобрения его честолюбивых желаний, какими бы они ни были.
— Мое единственное желание, август, — исполнять свой долг воина и римлянина, — не повышая тона, сказал Константин, — Я признаюсь, что проникся к ней большой симпатией и со временем намереваюсь просить твоего разрешения на наш брак.
— Брак! — Максимиан выпрямился, лицо его побагровело, и на мгновение Константин испугался, что августа хватит удар. Но усилием воли он овладел собой и, схватив с подноса на столе плетеную бутыль вина, сделал несколько больших глотков. Наконец он снова обмяк в своем кресле и вперился в Константина холодным, враждебным взглядом.
— До чего же докатился Рим, коль приблудный сын иллирийского крестьянина может возмечтать о женитьбе на дочери императора! — возмутился он.
Константин мог бы напомнить Максимиану, что и сам-то он был просто рядовым солдатом, вышедшим в высшие военачальники и в августы исключительно благодаря дружбе с Диоклетианом. Или что сам Константин — потомок императора. Но он сознавал, что, признавшись в своих чувствах к Фаусте, уже допустил грубейшую ошибку, и поэтому благоразумно решил хранить молчание, чтобы избежать еще одной.
— Если бы ты не был любимцем Диоклетиана, то, помяни мое слово, уже завтра дробил бы камни на дорогах, отбывая дисциплинарное наказание, или висел бы на кресте на Аппиевой дороге, — добавил Максимиан. — Но ты еще и солдат, и я тебе приказываю больше не вязаться к моей дочери.
Спором, понимал Константин, ничего бы он не добился, поэтому он просто отсалютовал. Максимиан машинально ответил, и Константин вышел из комнаты, все время ожидая, что в спину ему полетят проклятия.
В комнате, где он жил с Дацием, в казарме, временно переданной в распоряжение личной гвардии Диоклетиана, Константин снял с себя шлем и, погрузившись в кресло, уставился в пустую стену, размышляя над тем положением, в котором он оказался.
За ту неделю, которую Константин пробыл в Риме, они с Фаустой старались улучить любой возможный момент, чтобы побыть вместе, и его желание близости с ней достигло той степени остроты, когда он вряд ли мог думать о чем-то еще. Мысль о том, что больше он ее не увидит, омрачала его, как затмение, закрывающее от него вид солнца. Но он понимал, что если пойдет против приказа ее отца и встретится с ней снова, то какой бы невинной ни была эта встреча — а о любви друг к другу они еще толком не говорили, — Максимиан потребует, чтобы Диоклетиан уничтожил его. А император Востока был слишком солдат, чтобы прощать того, кто ослушался команды старшего по званию.
Вот таким, беспомощно уставившимся в стену, застал его Даций, вернувшийся со своей очереди несения службы. Центурион снял с головы шлем с гребнем, аккуратно повесил его на гвоздь, налил себе кубок вина и осушил его, прежде чем заговорить.
— У тебя такой вид, словно на тебя извергся Везувий, — промолвил он наконец, — Разве сегодня ты не встречаешься с Фаустой?
— Я только что побывал у императора Максимиана, Он приказал мне никогда больше с ней не встречаться.
— Я тут держал пари насчет того, когда над твоей головой занесется топор. Значит, сегодня и есть тот самый день?
— Но почему? Мы же любим друг друга.
— У любви мало общего с браками в царских семьях. Тебе бы следовало это знать.
— Я не из царской семьи и никогда в ней не буду.
— Если бы Максимиан был в этом уверен, тебя бы приняли в семью с распростертыми объятиями вместо того, чтобы низвергать — как это называется у христиан — в «тьму преисподнюю».
— Выходит, я что — пария? Или прокаженный, которого надо бояться?
— Ты сильный сын сильного отца и потомок великого императора, — напомнил ему Даций. — Какие тебе еще нужны верительные грамоты, чтобы стать правителем Римской империи?
Константин выдавил из себя кривую улыбку.
— Ладно, по крайней мере двое поддерживают мою кандидатуру — ты и Фауста.
— У этой девчонки больше здравого смысла, чем у ее папаши и Максенция, вместе взятых. Будь у них его хоть капля, они бы взяли тебя к себе в союзники, и после отречения Диоклетиана вы трое и Констанций могли бы разделить между собой империю, оставив с носом Галерия и его лакеев: Лициния, Дайю и Севера… Впрочем, нет, не Севера — он лишь честный солдат, подчиняющийся приказам.
— Ты уверен, что это снова не праздные мечты?
— Центурионы правят армией, а через нее — империей. Теперь-то ты уж должен это знать. У меня много друзей в расквартированных здесь когортах и среди тех, что пришли с Максимианом из Медиолана. По их словам, ни для кого уже не секрет, что он не собирается отрекаться — если, конечно, Диоклетиан не заставит его силой выполнить свое обещание; наоборот, Максимиан попытается стать единственным августом империи. Твой отец уже связал себя с этой семьей, женившись на падчерице Максимиана. Если бы ты женился на Фаусте, тогда двое очень сильных противостояли бы одному умеренно сильному сопернику — а уж такую оценку Максимиан вполне заслуживает — и хвастливому пьянице Максенцию. Можешь себе представить, долго ли они продержатся при таких обстоятельствах.
— Что же мне тогда делать?
— Подчиняться приказам, ты ведь солдат.
— Когда мы ехали на север, в персидские земли, все было намного проще, — с легкой грустью произнес Константин. — Война намного лучше политики.
— Что правда, то правда. Но успех в войне приводит к тому, что нужно заниматься политикой. — Даций пожал плечами. — Как это ни назови: судьбой, волей богов, — а результат всегда один и тот же. Мой тебе совет: найди себе другую девчонку, такую, что можно купить, ведь в Риме это проще простого. Я еще нигде не видел такого разнообразия рабынь, как здесь.
— Меня другие женщины не интересуют.
— Ты ей говорил, что овдовел и у тебя малолетний сын?
— А почему это должно иметь какое-то значение? Мальчик живет с моей матерью.
— Что ни говори, а Крисп — твой сын, точно так же, как ты — сын Констанция и камень преткновения для Максимиана в его мечтах править всей империей.
— Что ж, наверное, при таком перевесе сил против меня я никогда не смогу быть августом, — пожал плечами Константин. — Зато у моего сына не будет лишней головной боли.
— Ты ведь не попытаешься снова увидеться с ней, а?
— Нет. А что это ты спрашиваешь?
— Бьюсь об заклад, что Максимиан надеется, что ты все-таки попытаешься и дашь ему предлог уничтожить себя. А Максенцию, разумеется, только того и надо. Ладно, развеселись и давай чего-нибудь поедим.
Но ни Даций, ни Константин недооценили упрямства Фаусты и твердости ее воли. Только они вернулись с обеда, как дверь распахнулась, и девушка, с горящими щеками и часто дыша, сама вбежала в комнату. Константину сперва показалось, что она плачет, но, услышав поток гневных слов, он понял, что ярость, а не печаль по поводу его ухода толкнула ее на такой беспрецедентный шаг, как посещение его жилища.
Даций коротко взглянул на нее и потянулся за своим шлемом.
— Я подежурю снаружи, — сказал он. — Во имя Юпитера, поторопитесь, или слухи об этом разойдутся по всему Риму.
— Зачем тебе понадобилось все разрушить? — сердито упрекнула Константина Фауста.
— О чем ты говоришь? — Терпение Константина в этот день подверглось уж более чем достаточному испытанию, и это был последний удар.
— Просил у отца разрешения жениться на мне. Должен бы знать, что время еще не пришло. Еще многое нужно устроить.
— Да ведь это твой отец послал за мной. Он обвинил меня, что я хитростью, благодаря тебе, хочу пролезть в вашу семью.
— Хитростью, благодаря мне?
— Это он так сказал, а не я. Он еще предупредил меня, что незаконнорожденному сыну цезаря никогда не добиться руки дочери августа.
— Незаконнорожденный сын цезаря? Это все вранье Максенция.
— Похоже, твой отец поверил.
— Он только подстрекал тебя, старался вынудить сделать что-нибудь такое, за что он мог бы погубить тебя. Неужели ты не видишь, что они тебя боятся, Константин? — Теперь ее ярость заметно поубавилась.
— Начинаю в это верить.
— В первый раз, когда Максенций сказал мне эту неправду о твоем рождении, я пошла к писцу в Никомедии, и он составил мне копию с брачного свидетельства.
— Зачем? — Теперь уж и Константину пришла пора онеметь от удивления.
— Решила выйти за тебя, зачем же еще?
— Когда же ты это решила?
— О, очень давно, когда еще была совсем девчонкой — может, лет в тринадцать. Это случилось в Никомедии, когда вы с Максенцием оканчивали свое военное обучение, и я увидела, как ты скакал верхом и дрался с этим галлом, мастером верховой езды.
— Кроком?
— Не помню, как его звали.
— Он теперь царствует в одной из земель на рейнской границе. Отец писал мне об этом, когда я был еще в Сирии.
Похоже, она вдруг вспомнила о том, что привело ее в эту казарму, и снова ее глаза наполнились гневом.
— Как ты мог свалять такого дурака — просить у отца моей руки?
— Это после того, как он обвинил меня, будто я использую тебя, чтобы добиться его расположения.
— И как честный человек ты сказал ему правду?
— Разумеется, — жестко сказал он. — Я люблю тебя и хочу на тебе жениться. Что тут позорного?
— Ты мне этого еще не говорил. — Лицо ее снова смягчилось.
— Ну да, ведь это ты все говорила, что хочешь выйти за меня замуж и стать августой, а мне и рта не давала раскрыть, — отпарировал он, — А теперь чего ты от меня хочешь? Сказать твоему отцу, что я передумал?
— Конечно же нет. — Она подошла к нему, привстала на цыпочках и поцеловала. — Вот так — мы обручены. Но никому больше не рассказывай — пока я сама тебе не разрешу.
— И когда же это будет?
— Немножко попозже. — Внезапно ее лицо расцвело улыбкой, на щеках появились прелестные ямочки — это было одно из тех выражений, которое делало ее такой обворожительной. — Я уже столько ждала, что могу подождать и еще.
— Но смогу ли я? — хрипло промолвил Константин. — Иногда ты мне так желанна — просто невыносимо. А я тебе?
— Разумеется, и ты мне. Но и это должно подождать.
— Почему?
— У нас, дорогой, не может быть так, как у обычных людей. — Она стала похожей на учителя, читающего наставления ребенку. — Нам приходится думать об империи и о нашей собственной в ней роли.
— Я лучше разбираюсь в войнах, чем в политике, — с сомнением проговорил Константин. — Может, мне следует остаться только солдатом.
— Узнаешь, как это делается, — заверила она его. — Отец после отречения Диоклетиана хочет остаться императором, но уверена — ему не позволят, если все мы не будем действовать дружно.
— Мы? Кто «мы»?
— Твой отец через Феодору уже связан с моей семьей, — напомнила она. — Когда мы с тобой поженимся, то сможем объединиться общим фронтом против Галерия: он-то уж никак не заслуживает звания августа после этого позорного поражения в Персии. В восточной армии иллирийцы пойдут за тобой и твоим отцом, а если они поддержат нас, мы сможем сделать отца императором Востока — и хранить это все как семейную тайну.
— А Максенций?
— Может стать цезарем или отправиться в Африку, — весело прощебетала она.
— У тебя, я вижу, все разложено по полочкам. Уж, верно, не сразу все это получилось?
— Конечно, не сразу. Я стала обдумывать этот план еще до возвращения из Никомедии — как только решила выйти за тебя замуж. Ну, пока, милый. — Она быстро поцеловала его в губы и была такова, прежде чем он успел заключить ее в более пылкие объятия.
Когда за ней закрылась дверь, Константин постоял, глядя на нее: ему не верилось, что столь очаровательное существо могло бы составить такой план, и более того — уже приступить к его осуществлению. Но тем не менее он не мог отделаться от странного ощущения, что все выйдет точно так, как она и запланировала, и вдруг слегка испугался, как испугался бы любой, обнаружив, что ему уготована судьба марионетки — наподобие тех раскрашенных кукол, которых он нередко видел на уличных представлениях с тех пор, как приехал в Рим, — все движения которой будут подчинены женщине.
Даций вошел и вытер пот со лба, хотя на улице было не жарко.
— Фу, пронесло, — сказал он. — Но больше в такое не влезай, если тебе дорога жизнь.
— Я не имел к этому никакого отношения, — напомнил ему Константин. — Когда, по-твоему, она решила, что выйдет за меня замуж?
— В первый же раз, как увидела тебя, разумеется. Примерно неделю назад.
— Она и впрямь решила это в первый же раз, как увидела меня, — согласился Константин. — Но было это в тот день, когда я чуть не убил Крока в Никомедии.
— Клянусь кровью священного быка! — воскликнул Даций. — Теперь я припоминаю, что там были Максимиан со своей семьей — из-за Максенция. Но ведь тогда Фауста была еще совсем ребенком.
— Не думаю, чтобы Фауста когда-нибудь являлась совсем ребенком, — проговорил Константин с ноткой благоговейного страха в голосе, — Она уже твердо решила, Даций, что я стану императором.
— И что же ты?
— Не нравится мне мысль, что меня будут водить за нос.
— Ни одному женатому это не нравится, но все равно получается одно и то же.
— Со мной не получится, — сказал Константин с внезапно возросшей уверенностью. — Я возьму дела в собственные руки.
— Каким же образом?
— Я хочу Фаусту, и нам с нею нет нужды чего-то ждать. Если я попрошу императора Диоклетиана, чтобы он потребовал у Максимиана отдать мне ее в жены, я уверен, он это сделает.
— В другой раз Диоклетиан мог бы, — согласился Даций, — но не сейчас.
— Почему?
— Я только что видел одного из слуг императора. У Диоклетиана лихорадка, и лекарь советует ему уехать из Рима. Ты знаешь, какие скверные тут лихорадки.
— Куда же мы теперь?
— В Салоны. Это на обратном пути в Никомедию. Мы выезжаем утром, и сейчас не время говорить с ним о личных делах.
— Тогда все остается нерешенным, — запротестовал Константин, но Даций покачал головой.
— Ты остаешься точно там, где и был. Фауста решила сделать тебя императором, — значит, ты им и будешь. И, надеюсь, я не из тех, кто вечно будет стоять у нее на пути.