Глава 37

1

Была ранняя весна, когда Константин со своим окружением высадился в Кесарии и оттуда отправился в неторопливое путешествие в Иерусалим. Кесарийский епископ Евсевий, сопровождая императора по его просьбе, ехал рядом с запряженным возком, на котором восседал Константин. Как только они оказались за пределами береговой равнины и стали подниматься на высокую гряду холмов, среди которых лежал Иерусалим, местность быстро становилась все более голой и непривлекательной, однако тут и там возникали виды редкостной красоты, смягчая холодность сплошных каменистых масс.

Ниже на склонах в изобилии рос виноград, и каждый город лежал в окружении собственных древесных зарослей и оливковых рощ на поднимающихся уступами склонах. Местами терновник, покрывавший многие холмы одеялом темной сверкающей зелени, уже зацвел, забрызгав местность беспорядочными алыми узорами, а вблизи казался пугающими яркими каплями крови. То здесь, то там возникало еще какое-нибудь красочное пятно, заявляющее о раннем цветении желтых нарциссов, морского лука, имеющих форму звезды «Цветов Шарона» и горицвета, образующих изначальный белый фон для зарослей сирени.

— Трудно поверить, что вон из того куста с красными цветами сплели когда-то мучительный терновый венок и надели его на голову Спасителю перед тем, как распять, — сказал Евсевий. — Но если бы ты захотел взглянуть на него поближе, доминус, ты бы увидел за зелеными листьями и алыми цветами острые шипы.

— Я еще раньше заметил, что за внешней красотой часто скрывается внутренняя жестокость, — заметил Константин, и Евсевий понял, что он говорит о Фаусте.

— Может, таким образом Бог желает предостеречь нас: мол, не очаровывайтесь красотой настолько, чтобы забывать об ее источнике.

— Бог, сотворивший эти цветы и листья, Евсевий, — это тот же Бог, который создал и опасные колючки. Последнее время мне все кажется, что если я тяну руку, чтобы коснуться одного, то обязательно укалываюсь о другое.

— Вот подожди, доминус, скоро увидишь церковь Анастасия, которую ты построил на месте Святой Гробницы. Там может быть только красота — и никакой боли.

— И все же построена она в Иерусалиме, где Христос претерпел величайшие муки.

— А после было Его Воскресение, доминус — кульминация Его божественной миссии.

— Жаль, что мать не дожила и не может теперь посвятить ее, — грустно сказал Константин.

— Наверняка она умерла счастливой, зная, что скоро церковь будет готова.

— Хотелось бы так думать. В те последние дни перед смертью у нее было не много причин для счастья. Ты ведь знаешь, она мне так и не простила смерти Криспа.

— Но ты не был виноват.

— Я вовсе не прошу у тебя отпущения грехов. Его я получил давным-давно от епископа Никомедийского, но слова его не принесли мира моей душе. И вот теперь я еду в Келесирию и надеюсь на отпущение грехов от самого Бога, хотя как-то не верится, что это возможно в такой голой и непривлекательной стране.

— Ты принимаешь на себя слишком большое бремя вины, доминус, — возразил Евсевий. — Один из величайших царей Израиля увидел, как убили неподалеку отсюда его сына-мятежника. Велика была его печаль, столь же велика, как у тебя, однако Бог его простил, и другой его сын построил первый храм во славу Бога.

— Мне эту историю когда-то давно рассказал Даций, но я позабыл подробности.

— Это был царь Давид, основавший Иерусалим как Священный Город для своего народа. Сына нарекли Авессаломом. Он не мог дождаться, когда отец оставит ему трон, и поднял мятеж. Но во время сражения Авессалом зацепился длинными волосами за дерево, и его убили.

— А Давид, он оплакивал сына-предателя, который хотел его уничтожить?

— Оплакивал, доминус. В одном из самых трогательных мест Святого Писания еврейского народа он вскричал: «О сын мой Авессалом, сын мой, сын мой Авессалом! О, кто дал бы мне умереть вместо тебя, Авессалом, сын мой, сын мой!»

— Я тоже знаю боль, от которой можно вот так закричать. — Голос Константина на мгновение пресекся. — Крисп мог бы править империей, я знаю. Мне бы мудрость Диоклетиана, и я бы еще раньше объявил, что он заменит меня, когда истекут мои двадцать лет. Но эгоистическая жажда власти не позволяла мне расстаться с ней, так что только себя я могу считать ответственным за его смерть.

— Ты забываешь, что империя быстро распалась после отречения императора Диоклетиана, — напомнил ему Евсевий. — Если бы сильный человек, верящий в Бога — это ты сам, — не пришел, чтобы ее спасти, Римом, может быть, сейчас правили бы его враги, а христиане повсюду бы жили в рабстве — если бы Церковь вообще окончательно не уничтожили.

— Так ты считаешь, что Бог когда-нибудь простит меня?

— Простит, доминус, я знаю. Бог милостив, и никто никогда не заслуживал его милосердия больше, чем ты.

2

Торжественное открытие прекрасной новой церкви на святейшем для христианского мира месте, откуда из гроба своего Иисус из Назарета восстал из мертвых, явилось трогательной церемонией, производящей глубокое впечатление. Руководил ею епископ Иерусалимский с помощью Евсевия из Кесарии. Но когда она закончилась и стихло низкоголосое пение новообращенных в белых одеяниях, получивших наставления в отношении основ христианской веры, Константин не обрел еще чувства душевного успокоения и освобождения от греха, ради чего он и приехал в Иерусалим.

Охваченный бесконечной усталостью и в подавленном настроении оттого, что ему предстоит очень даже неблизкий путь в Зуру на берега Евфрата, представлявшийся ему теперь единственной его надеждой, он вернулся во дворец епископа Иерусалимского, где остановился на время пребывания в этом городе. Там, утомленный, беспокоимый болью в груди, вернувшейся к нему на дороге в Кесарию, он рано прилег на постель и тотчас погрузился в беспокойный сон, так мало приносящий ему бодрости. Проснувшись ни свет ни заря, он поднялся с постели и, не беспокоя слугу, вышел на балкон, прилегающий к его спальне, надеясь, что на открытом воздухе легче будет дышаться.

Здание располагалось на самой вершине каменистого холма, на котором был построен Иерусалим, и, поглядев на восток, он увидел первые лучи восходящего солнца, обрисовавшие ярким горящим контуром вершины темного горного кряжа за Иорданом. Казалось, миновали века с тех пор, как он с Дацием и пятьюстами всадников, отданных ему под начало императором Диоклетианом в Александрии, пробирались на север вдоль берегов Иордана у подножия этих же самых холмов для встречи с войсками Галерия в Августе Евфратене.

На тех же самых лесистых склонах восточнее реки Иордан, лежащих в глубоком ущелье, где всегда было лето, царь Давид оплакивал мятежного Авессалома более тысячи лет назад, согласно истории, рассказанной ему Евсевием.

Возвратись в помещение, он взял свиток с псалмами Давида, подаренный ему Евсевием, и снова пошел на балкон. И там, при слабом утреннем свете поднеся развернутый свиток к глазам, стал читать, и при этом вслух. Бессознательно голос его приобрел интонации страстного плача, в которые, он был уверен, облек свою просьбу Давид, моля Бога о снисхождении.

Боже мой! Боже мой! для чего Ты оставил меня?

Далеки от спасения моего слова вопля моего.

Боже мой! я вопию днем, — и

Ты не внемлешь мне, ночью, — и нет мне успокоения.

Не удаляйся от меня, ибо скорбь близка, а помощника нет.

Но Ты, Господи, не удаляйся от меня; сила моя!

Поспеши на помощь мне.

Уронив свиток на каменный пол балкона, Константин пал на колени, воздев глаза в смиренной мольбе к небесам, исповедуясь снова в грехах и моля о прощении. Когда его страстный вопль, обращенный к Богу, чьей славе он посвятил империю, исторгался из глубины его существа, мертвая тишина, казалось бы, опустилась на этот балкон, где стоял коленопреклоненный император. И, еще так стеная, услышал он в сердце своем знакомый голос:

«Придите ко Мне, все труждающиеся и обремененные, и Я успокою вас. Возьмите иго Мое на себя и научитесь от Меня, ибо Я кроток и смирен сердцем, и найдете покой душам вашим».

При этих утешительных словах от человека, который вел его с той далекой ночи в Зуре, когда он один, взяв с собой факел, пошел посмотреть на изображение галилейского Пастыря на разрушающихся стенах заброшенной церкви, Константин почувствовал, как с плеч его спало бремя вины и греха, которое нес он уже столько времени. Он еще немного постоял на коленях, и слезы радости струились по его лицу. Затем, поднявшись на ноги, Константин вернулся в опочивальню и впервые за многие месяцы, прошедшие с того трагического дня в Риме, он лег, погрузившись в сон освежающий, без сновидений.

Теперь душа Константина успокоилась, и он осознал и принял как Божью волю бремя (он понял это сейчас) смертельной его болезни. Боль и сжатие в груди на обратном пути из Иерусалима в Кесарию все возрастали, и император довольно охотно уступил увещеваньям Евсевия, умолявшего его остаться здесь на несколько дней и полечиться у личных врачей епископа перед тем, как сесть на галеру для возвращения в Новый Рим.

Врачом был грек, прекрасно знавший свое дело. Он порекомендовал кровопускание от полнокровия сосудов в лице и теле больного и даже затруднявшего дыхание. Кровопускание подействовало так сильно, что Константин почувствовал себя в состоянии взойти на галеру, чтобы немедленно отправиться в плавание. Правда, врач предупредил его, что у него только временное улучшение, и, задолго до появления на горизонте шпилей новой восточной столицы и боль, и разбухание сосудов вернулись к нему с умноженной яростью.

Его отнесли в великолепные новые термы, построенные им в Новом Риме, но и это не принесло страдающему императору облегчения. Теперь уже уверенный, что смерть возложила на него свою длань, он велел отвезти себя на галере через пролив в Дрепанум и доставить в дом своей матери, ставший со дня ее смерти местом поклонения христиан. Но несмотря на то что в церкви мученика Лукиана в Дрепануме за выздоровление тяжело больного императора непрестанно возносились молитвы, ему становилось все хуже и хуже, и тогда он призвал к себе епископа Евсевия из Никомедии.

— В Иерусалиме, пока я молился, со мной говорил Христос и взял на себя бремя моих грехов, — сообщил Константин церковнику. — Мне теперь остается только принять крещение — чтобы я с радостью мог уйти на свидание с Ним.

— Я сейчас же приготовлюсь, доминус.

— Нет, не здесь. Я желаю получить последнее отпущение грехов в церкви Святого Лукиана. Она стоит на земле, дорогой мне с прошлых времен.

По улицам носилки с Константином несли шестеро гвардейцев, многие годы самые приближенные к нему из его дворцовой охраны. Они внесли его в прекрасную новую церковь, построенную на месте того самого дома, где он впервые услышал проповедь Феогнида Никейского и где они с Минервиной вслух обменялись брачными обещаниями. Когда носилки поставили перед алтарем, он снял с себя свой пурпурный плащ императора. В белом одеянии новообращенного, смиренно прося посвятить его в таинства веры, он стал на колени, чтобы публично признаться в своих грехах, и крещен был епископом Евсевием в церковной купели.

— Теперь я истинно знаю, что я блажен! — вскричал Константин, поднимаясь с колен. — Теперь я уверен, что сопричастен Божественному свету!

Дорога в церковь и крещение истощили силы умирающего императора. По его просьбе носилки отнесли к колеснице, и она, проделав короткий путь, доставила Константина во дворец на окраине Никомедии. В тот день люди из всех слоев населения сплошным потоком прошли через комнату императора, прощаясь со своим правителем. К вечеру боль его стала невыносимой, и он позволил лекарю-греку, приехавшему с ним из Кесарии, приготовить ему сильное средство из опиума.

Вскоре он крепко заснул, но приблизительно через час пробудился и задал вопрос, не приехал ли кто-нибудь из его сыновей. Ему отвечали, что с часу на час должен подъехать Констанций II, и он снова заснул, не одолеваемый больше кошмарными снами, мучившими его уже долгие годы, пока в Иерусалиме тем утром, в бледном свете зари, не обрел наконец душевный покой.

Когда Константин спал, ему почудилось, что в окружавшей его темноте возникает знакомое лицо — лицо пастуха из Зуры, но вместо деревянного посоха он держит в руках лабарум, как в тот вечер у Красных Скал. И когда Христос простер свою руку так, словно звал Константина, умирающий вдруг ощутил, что опухшее тело его стало совсем невесомым. Радостно встал он тогда с постели и взял эту руку, направляющую его, когда они вместе преодолевали тьму, к далекому свету, за которым (и это Константин понял теперь, испытав прилив радости) уже не будет ни вины, ни печали, чтобы камнем лежать на душе, свободной от всякого горя и всяческой боли.

— Он улыбается! — воскликнул стоявший у ложа лекарь. — Мак подействовал, снял его боль.

Но ни врач, ни епископ, стоявшие возле постели, не могли, очевидно, знать, отчего в самом деле прошла его боль, что дало Константину неведомую доселе радость, неведомую даже как императору Рима. А он тем временем слушал спокойный и ласковый голос, тот голос, что когда-то давно говорил в своем обещании, священном для всех, кто верил и будет верить в него:

«Пусть не печалится сердце ваше: вы верите в Бога, верьте тогда и в меня. В доме Отца моего много есть места: если бы не было так, я бы сказал вам. Я ухожу, чтобы приготовить место для вас. И если уйду и приготовлю место для вас, то снова вернусь и приму вас в себя; чтобы там, где есть я, могли б пребывать и вы».

Загрузка...