Собор созвали в июне, почти два года спустя после поражения Лициния, а местом его прохождения стала Никея — город в Вифинии. Константин выбрал этот прелестный городок на озере Аскания, надеясь, что красота окружающей обстановки подействует смягчающе на разгоряченные головы участников Собора. Из западной половины империи в Соборе принимало участие всего лишь несколько церковников, ибо, как заметил Хосий, там меньше заботились о догматической стороне вероучения, чем на Востоке. Епископ Сильвестр, занимавший престижное кресло епископа Рима, ввиду своего преклонного возраста не отважился проделать столь дальний путь, но зато прислал двух своих пресвитеров, Витона и Винсента; Хосий же из Кордубы присутствовал на Соборе как единственный представитель испанской Церкви.
Собрание стало поистине красочным: великолепно одетые прелаты из крупных богатых городов, таких как Эфес, Коринф, Антиохия, Кесария и Александрия, сидели бок о бок с облаченными в грубую домотканую одежду аскетами и монахами из монастырских центров египетской пустыни. Самыми почитаемыми среди них были Потаммон из Гераклиополя и Пафнутий Фивский из Египта; оба лишились глаза во время гонений на Церковь. Пафнутию к тому же подрезали подколенное сухожилие, что причиняло ему муки и делало калекой: он шел на свое место, страдальчески хромая на одну ногу.
На Соборе присутствовала и группа представителей самых отдаленных восточных окраин империи: Иоанн цз Персии, Иоаким из Нисибины, что в далекой Месопотамии, Ксилиаб из Эдессы и Павел из Новой Кесарии, у которого во время гонений раскаленным железом пережгли на запястьях сухожилия. Из Карфагена прибыл Кесилиан, из-за которого разгорелся спор с донатистами.
Когда в третий день июля 325 года Константин открыл собрание, в целом на нем присутствовало более трехсот глав христианской Церкви. Сам он подъехал к собранию во всем великолепии своего сана, но вошел во дворец один, без сопровождения охраны или военного эскорта, и, пройдя по галерее, поднялся на возвышение в конце зала. На трибуне не было тронного кресла, что подчеркивало желание как можно больше принизить роль земной власти в этом собрании, преследующем духовные цели. Вместо этого слуга принес ему табурет с мягким сиденьем. Все расселись, и Хосий из Кордубы открыл заседание молитвой за успех Собора.
Константин встал и обратился к прелатам с речью на латинском языке, знакомом многим лицам духовного звания. Тем, кто его не знал, речь тут же переводили на греческий. Он тепло приветствовал собравшихся, но с некоторой многозначительностью, напоминая им о том, что в Божьей Церкви нет места для внутренних раздоров, и призвал их забыть о причинах возникших разногласий и распустить узлы противоречий мирным путем.
Закончив речь, Константин подал знак секретарю, и двое рабов внесли в зал жаровню с тлеющими углями. За ними шел писарь и нес корзину со свитками И вощеными дощечками, какие широко использовались для переписки.
— Корзина, принесенная моим писарем, содержит жалобы, адресованные мне многими из вас и тех, кто не смог присутствовать на Соборе, — сказал Константин, обращаясь к собранию. — Когда мой секретарь прочел первые из них и сообщил мне, что многие из вас обвиняют других в ереси, интригах, пособничестве врагу в недавней войне и тому подобных преступлениях, я велел их больше не читать.
Голос его теперь звучал сурово, и всем стало ясно, что он недоволен.
— Осуждению кем бы то ни было своих собратьев, которые трудятся на винограднике Господа, нет места на Соборе, посвященном возвращению Церкви мира. Поэтому я предпочитаю открыто сжечь перед вами эти документы и заверяю вас, что мною они не прочитаны, а содержащиеся в них обвинения рассматриваться не будут. — С этими словами он бросил в жаровню первые свитки, а писарь стал собирать их в кучу над огнем.
— Христос велит тому, кто надеется на прощение, — прежде всего простить заблуждающегося брата, — сказал в заключение Константин. — Так как я прощаю теперь всякого из вас, кто прислал мне эти непристойные документы, то требую, чтобы и вы простили друг друга.
Хоть и рассчитанный на то, чтобы отрезвить враждующих между собой епископов, драматический жест Константина — сжигание их взаимных обвинений — в некотором смысле явился символическим для последующего Собора. Он мало принимал в нем участия, но Хосий каждый вечер давал ему отчеты о происходящей полемике, и ежедневно они становились все более обескураживающими.
Сначала Арий выдвинул свой тезис о том, что Христос, сотворенный Богом Отцом, является поэтому «существом» и не равен Богу Отцу — в этом заключалась сущность доктрины, вызвавшей острый религиозный спор. Против арианской доктрины, признанной уже ересью одним церковным синодом, теперь возвысил голос один из самых красноречивых ораторов на этом Соборе. Это был голос Афанасия — секретаря и представителя епископа Александра, с самого начала выступавшего против Ария, и он пункт за пунктом доказывал несостоятельность арианской доктрины.
По мере того как медленно и с трудом тянулось это обсуждение, постепенно росла убежденность, что нужна промежуточная позиция между двумя крайностями. Одна группировка характеризовала положение Сына по отношению к Богу Отцу словом «единосущен», — тогда как ариане настаивали на том, что Сын «подобносущен».
— Почему все это так важно? — раз вечером раздраженно вскричал Константин после того, как Хосий закончил свой отчет о пустых пререканиях на Соборе в тот день.
— Если бы ты пошел туда, август, и послушал, как Афанасий критикует утверждения Ария, ты бы понял почему, — сказал греческий священник.
— А он настоящий борец, этот епископ. — Восхищенный, Константин на минуту забыл свое раздражение. — А ведь такой щуплый, что кажется, и сам когда-нибудь сгорит в огне своего возмущения, как в пламени щепка.
— Если такой человек, как Афанасий, готов ежедневно сражаться в прениях, хоть он и хрупкий, слабого здоровья, значит, он говорит дело, — предположил Хосий.
— Так ты с ним согласен?
— По всем основным вопросам — да. Видишь ли, август, если Церковь признает, что Христос «подобносущен» и, следовательно, менее значимое существо, то понятно, что Бог Отец мог бы создать и другие менее значимые существа, как сегодня говорил Афанасий. А это значит, что впоследствии могут найтись другие люди, которые станут утверждать, что они Сыны Божьи, и основывать свои собственные Церкви.
— Понимаю, что такое положение дел было бы скверно для Церкви — равно как и для империи, когда шестеро претендуют на титул августа, — согласился Константин. — Велика ли вероятность того, что Арий со своими теориями может возобладать?
— Думаю, что нет, — отвечал Хосий. — Огромная опасность, похоже, заключается в том, что Собор закончится, так и не решив вопроса, является ли Христос «единосущен» Богу Отцу или «подобносущен», то есть сотворен Богом Отцом для того, чтобы он служил мостом, посредством которого человек мог бы приобщиться Божественности и тем самым обрести вечную жизнь.
— Этот Собор должен составить письменный символ веры, под которым могли бы подписаться все христиане, — твердо сказал Константин. — Для христианской Церкви, как и для империи, жизненно важно иметь одного руководителя, а не шестерых.
— Но им, август, до этого еще далеко.
— Ты как-то говорил о сознании необходимости срединной позиции. Что-нибудь подобное обсуждалось?
— Только не с трибуны Собора. Но сегодня я слышал, что такое предложение обсуждается одной группировкой.
— Кто во главе этой фракции?
— Евсевий из Кесарии — среди прочих.
— Но ведь он сначала был на стороне Ария.
— Они учились вместе и дружили, — пояснил Хосий. — Но кесарийский епископ — человек ученый и, изучая историю, здорово поднаторел в спорных вопросах доктрины. Думаю, он теперь понимает необходимость компромисса, а также и то, что ни сторонникам Ария, ни тем; кто полностью поддерживает Афанасия и Александра, никогда его не достичь.
— Немедленно вызови ко мне Евсевия, — распорядился Константин. — Как ты думаешь, большинство епископов пойдет на компромисс?
— Сомневаюсь, август, что большинство из них хотя бы даже понимает, что поставлено на карту, — с иронией признался Хосий. — И знаю, что для людей почти совсем не важно, «единосущен» ли Христос или «подобносущен» по отношению к Богу Отцу.
— Только грек — и при этом ученый — стал бы ломать голову над таким различием, — согласился Константин, — Должен признаться, что для меня это имеет смысл не многим более, чем одна буква в слове, в которой, похоже, и заключается вся разница между враждующими группировками[63].
— Мне сказал Хосий, что ты подготовил черновой вариант символа веры, который помог бы решить разногласия с Арием, — такими словами приветствовал Константин Евсевия. — Я послал за тобой, чтобы услышать об этом.
— Никакого символа веры у меня нет, доминус, — возразил Евсевий. — Только исповедание веры, принятое в моем диоцезе. Я бы не стал предлагать его как ответ…
— Ты не возражаешь, если я попрошу тебя произнести его для меня?
— Разумеется, нет. Вот слушай: «Верую во единого Бога Отца Всемогущего, Творца всех вещей, видимых и невидимых, и во единого Господа Иисуса Христа, Слово от Бога, Бога от Бога, Свет от Света, Жизнь от Жизни, Единородного Сына, не сотворенного с первенца всякой твари, от Отца, рожденного прежде всех миров, кем также были сотворены все вещи, кто ради спасения нашего воплотился и жил среди людей, и пострадал, и воскрес на третий день, и вознесся к Отцу Небесному, и грядет со славой судить живых и мертвых. И я верую в Духа Святого, посланного Христом тем, кто идет за ним, чтобы отделить их от всех других».
— Ты согласен с символом веры? — спросил Константин Хосия.
— Согласен, август, — отвечал испанский прелат. — Но, думаю, некоторым на Соборе понадобятся более точные определения.
— Что касается меня, — сказал Константин, — то я не нахожу в нем ничего неправильного. Может, завтра, Евсевий, представишь его Собору как основу для формулировки окончательного символа веры?
— Если таково твое желание, доминус.
— Да, именно таково, — твердо сказал Константин. — Так и передай Собору.
Вот так и вышло, что на следующий день Никейский Собор получил строительные блоки, на которых можно было строить символ веры для всех христиан. Евсевий зачитал предлагаемый текст, а Хосий напомнил присутствовавшим, что сам Константин руководил принятием его чернового варианта и что до сих пор они пользовались императорским гостеприимством, мало что дав взамен.
Те епископы, которые стояли за простое определение Триединого Бога — как состоящего из Отца, Сына и Святого Духа, — сразу же заявили, что символ веры недостаточно точен в определении того, что явилось главной причиной конфликта: отношения между Отцом и Сыном. Полемика продолжалась еще один день, но постепенно спорящие стали отходить от двух крайних точек зрения, все больше склоняясь к промежуточной позиции — в пользу компромиссного варианта символа веры. К концу еще одного дня дискуссий Хосий из Кордубы смог наконец зачитать окончательно готовый и ждущий только одобрения Собора проект этого документа:
— «Мы веруем во единого Бога, Отца Всемогущего, Творца всех вещей, видимых и невидимых. И во единого Господа Иисуса Христа, Сына Божьего, от Отца рожденного, единородного, то есть от сущности Отца. Бога от Бога, Свет от Света, Бога истинного от Бога истинного, рожденного, несотворенного, единосущного Отцу, кем сотворены были все вещи на небе и на земле. Кто ради нас, людей, и спасения нашего ради сошел с небес и воплотился, и вочеловечился, и пострадал, и воскрес на третий день, и взошел на небеса и вновь грядет судить живых и мертвых. И веруем в Духа Святого».
Когда провели голосование, подавляющее большинство Собора одобрило символ веры. В сущности, они были так довольны, что наконец нашли формулировку веры, с которой могли согласиться все, кроме самых непримиримых, что сторонникам Афанасия и Александра не составляло большого труда добиться одобрения Собором приписки к основному тексту символа веры, по сути выносящей осуждение доктрине Ария:
«Но те, кто говорит: „когда-то Его не было“, и „до Его рождения Его не было“, и „Он появился из небытия“, или те, что открыто заявляют, что Сын Божий является лицом иного порядка или сущности, или что „Он был сотворен“, или „непостоянен“, или „изменчив“ — все эти люди должны предаваться анафеме».
Приписку приняли вопреки возражениям со стороны сторонников Евсевия из Кесарии, стараниям которого символ веры в основном обязан своей окончательной формулировкой. Серьезно озабоченный недобрыми предчувствиями по поводу анафемы, сам Евсевий целый день не решался поставить свою подпись. Зная, однако, что Константин требует от епископов выработать формулировку символа веры, которая могла бы считаться конкретным результатом данного Собора, он наконец подписался и под основным документом, и под припиской к нему.
Двое же епископов, Евсевий из Никомедии и старый друг Константина Феогнид, отказались подписываться под анафемой, хотя под символом они бы и подписались. А поскольку они ослушались его воли, Константину ничего не оставалось делать, как только лишить упрямцев их епископского престола и отправить в ссылку.
Константина связывала с Феогнидом долгая дружба, поэтому он вызвал к себе престарелого епископа, еще не решаясь подписать декрет о его высылке из прекрасных окрестностей Никеи. Феогнид был все так же прям и высок, как более двадцати лет назад, когда он сочетал браком Константина и Минервину. Да, подумал император, годы к церковнику были гораздо милосердней, чем к нему.
— Горько мне, Феогнид, что мы вдруг оказались в таком месте, где пути наши расходятся, — сказал Константин.
— Ты должен поступать так, как считаешь правильным в интересах империи, август.
— А в интересах Церкви?
— Кто знает? Пути Господни неисповедимы.
— А не судишь ли ты их по-своему, отказываясь под писать символ веры?
— Не символ веры, — строго поправил его Феогнид. — Пусть я и не совсем согласен с его формулировкой, но, я считаю, это отлично, когда человек может выразить в словах то, во что он верит. А подписаться мы отказались под анафемой.
— Но почему? Если Арий и его сторонники учат ложно, это может только привести к дальнейшим разногласиям в Церкви.
— Когда-то давно я говорил тебе, что большинство моих проблем происходит оттого, что я одновременно и священник, и философ. Как священник, я должен верить в решения Церкви, принимаемые ее Соборами. Но, будучи философом, я, как и все греки, имею страсть к логике. Ты ведь, наверное, помнишь, что когда-то братья священники сурово осуждали меня за то, что я сдал властям Святое Писание и остался в живых, чтобы не оставить свою паству во времена гонений.
— А теперь ты заставляешь меня лишить ее твоего присутствия.
Феогнид протестующе поднял руки:
— Теперь ответственность за нее можно переложить и на более молодые плечи.
Константин взял в руки эдикт об изгнании и повернул его так, чтобы Феогниду было видно еще не заполненное подписью место внизу.
— Поставь свое имя под тем, что ты называешь анафемой, и этот эдикт останется неподписанным.
— Извини меня, август, но это дело принципа.
— Какого принципа?
— Когда-то мои единомышленники признали меня виновным в страшном грехе: я сдал Святое Писание. Но, думаю, время доказало, что лучше всего я служил Божьему промыслу, поступая именно так. А будь тогда во главе Церкви люди вроде Доната, меня бы предали анафеме, как сейчас Ария и других.
— Так ты считаешь, что Арий прав?
— Не знаю, август. Но я уверен, что не следует изгонять его в темень захолустья за то, что он осмелился усомниться, какое число составляющих Бога принять за действительный факт. Мне ли, священнику, не верить, что в конце концов Божья воля откроется нам — даже через поступки людей, которым свойственно ошибаться. Но, надеюсь, во мне всегда будет достаточно от философа, чтобы непрестанно задаваться вопросами, пока я не смогу быть уверенным и, что еще важнее, стоять прямо и быть опорой для других, которые тоже задаются ими.
— Ты не оставляешь мне никакого выбора — надеюсь, ты это понимаешь?
— Я не прошу тебя, август, ни о каком снисхождении. Напротив, когда ты подпишешь этот приказ, я помолюсь, чтобы на это была воля Божья.
Константин вгляделся в мудрые стариковские глаза. Затем, словно в битве метая копье, поднял свое перо и расписался под эдиктом о ссылке.
— Простишь ли ты мне, если окажется, что я ошибаюсь? — спросил он Феогнида.
— Прощу? — улыбнулся Феогнид теплой, обволакивающей его, словно мантия, улыбкой. — Почему это, август, я должен прощать, когда я вовсе и не обвиняю?
После подписания символа веры и анафемы дела Собора в общем подошли к концу. Была установлена дата одного временного для всей Церкви празднования Пасхи, а для духовенства подготовлен свод правил под названием «Каноны Никеи». Перед тем как распустить Собор, Константин устроил церемониальный обед, на котором все участники получили подарки. После застолья он обратился к гостям с краткой речью, призывая каждого не судить сурово своих товарищей, а оставить все вопросы доктрины на суд Бога, чтобы они решались посредством молитвы и терпимости друг к другу.
— Как обратить вам мир в свою веру, если только не собственным примером? — вопрошал он их с вызовом.
Заканчивая свою речь, он выразил твердое убеждение в огромной важности принятых Собором решений в словах, позже повторенных им в послании Александрийским церквам, в чьих конгрегациях возникало большинство раздоров.
«То, что одобрено тремястами епископов, не может быть не чем иным, как доктриной Бога, — писал он в Письме, — учитывая, что Святой Дух, обитающий в умах стольких почтенных мужей, должно быть, как следует просветил их в отношении того, что есть Божья воля».
И действительно, Никейский Собор явился огромным успехом, хотя бы потому, что впервые в истории большинство руководителей восточной Церкви (для западной Церквк ту же роль, но в меньшей степени, сыграл Арелатский Собор) собрались вместе, чтобы в свете разума обсудить общие проблемы. И даже если, как сказал Константин в заключительном слове, обращенном к Собору, не верно, что «Церковь полностью очищена от всяческой ереси», то, по крайней мере, сделана искренняя попытка достигнуть единства мнений.
Довольный делами на Соборе, Константин, однако, был огорчен решением Хосия из Кордубы вернуться на родину. Испанский прелат не видел ее более десяти лет, будучи сперва духовником императрицы Феодоры и ее семьи, а потом советником по вопросам религии при самом Константине. Кроме того, Хосий принадлежал западному крылу Церкви, все больше и больше ищущей руководства епископа Рима, тогда как Константин под влиянием Евсевия из Кесарии и других все больше теперь склонялся к Востоку — это касалось не только его религиозных, но и политических пристрастий.
— Что я буду делать без крепкого стержня твоей веры и мудрости — на что мне опереться? — вопрошал Константин, когда испанский епископ изложил ему свою просьбу.
— Никакой пастырь не сравнится с тем, кто привел к единому решению триста епископов, — с улыбкой молвил Хосий. — Я старый человек, слишком старый для споров о доктрине, которые так по душе этим восточным церковникам. Вот в Испании никому бы и в голову не пришло сомневаться в истинности Троицы.
— Феогнид отправился в ссылку, защищая право каждого человека сомневаться во всем.
— Будь я греком, я бы, может, поступил так же, — допустил Хосий. — Но именно сейчас я благодарен судьбе за то, что я испанец, и доволен всем как оно есть.
— Передай от меня привет императрице Феодоре и ее детям. И попроси ее простить меня за то, что так нескладно получилось с браком ее дочерей.
— Она понимает, август, что ты действовал на благо империи, что на то Божья воля, — заверил его Хосий, но Константин покачал головой.
— Иногда я сам не знаю, чьей воле я подчиняюсь — Божьей или своей собственной, — признался он. — Здесь в Вифинии я провел одни из самых счастливых дней своей жизни: по утрам мы с соучениками занимались бегом, днем скакали верхом по окрестностям и боролись между собой; но теперь что-то мало нахожу я удовольствий. Как-то раз Даций процитировал мне вопрос, заданный Спасителем: «Какая будет польза человеку, если он приобретет весь мир, а душу свою потеряет?»
Он поднял глаза на смуглого епископа, в волосах которого, черных как вороново крыло, начинала пробиваться седина — как и в волосах Константина, хотя ему было едва за пятьдесят.
— Я приобрел мир, Хосий, но порой меня беспокоит мысль: а не потерял ли я свою душу.
— Ни один человек, сделавший так много для Божьей Церкви, не мог бы потерять свою душу, — возразил Хосий. — Продолжай идти тем же путем, и в один прекрасный день ты снова увидишь Господа — как тогда, перед битвой за Рим, когда он явился тебе с лабарумом.
— Все бы отдал, что у меня есть, лишь бы только верить в это, — молвил Константин, и теперь уже он не казался могущественнейшим в мире человеком — он был лишь просителем. — Молись Богу, чтобы это случилось, пока я еще жив.