— Откуда ты узнал про меня? — спросил старик.
— От одного не слишком довольного клиента, — Мэтт загадочно улыбнулся. Эта улыбка была призвана напустить туману, но Восьмерка О’Рурк ведь, кажется, был частным сыщиком?
Пусть погадает.
— Клиенты никогда не довольны, — парировал старик спокойно. — Они, видать, думают, что сыщик — это типа феи-крестной в плаще с поднятым воротником: махнет своей палкой, или чем там еще, и все, что он нарыл, моментально поможет начать развод, или остановить развод, или затырить выигранные в картишки денежки, или сховаться от алиментов. А вообще-то, большинство из них не сильно хотели бы знать то, что мы раскапываем. Вот ты, к примеру. Не похоже, чтоб тебе и вправду шибко хотелось найти этого своего «без вести пропавшего».
О’Рурк кинул взгляд в свой блокнот на пружинках, лежащий перед ним на столе размером с бильярдный. Линованные страницы были замусолены и загнуты на уголках, как будто блокнот валялся в ящике стола забытым последние лет тридцать. Возможно, так оно и было.
— Этот человек «пропал без вести» только для меня, — признал Мэтт.
Восьмерка обвел имя в блокноте прямоугольником.
— Все, что у тебя на него есть — только привычка мотаться в Вегас, чтобы поиграть. Миллионов шестнадцать мужиков подходят под это описание. Ты даже не знаешь, может, он приезжал сюда под другим именем. Если он когда-нибудь смывался, не заплатив проигрыш, могу поспорить: точно, под другим.
— Те, кто так поступает, должны быть известны в городе.
— Может и так, только персонал во всех казино меняется каждый год, а иногда и каждый сезон. Ты хоть знаешь, где он предпочитал играть?
— Нет, — сказал Мэтт.
— Может, друзей каких-нибудь тутошних, которые у него были, знаешь?
— Нет.
— Черт, за это время понаоткрывали столько новых мест, где можно поиграть, по всей Америке! Он сто раз мог послать Вегас подальше.
— Все может быть.
Шариковая ручка Восьмерки О’Рурка снова и снова обводила кружком прямоугольник с заключенным в него именем Клиффа Эффингера.
— Предки этого парня явно любили букву «ф», а?.. У него была какая-нибудь кличка?
Мэтт пожал плечами:
— Если и была, мне это неизвестно.
— Тебе вообще мало что известно, приятель. Короче, все, что у меня есть: мужик за шестьдесят, заядлый игрок из Чикаго.
— Это все, что я знаю.
Восьмерка потряс головой. Это не повредило его прическе, потому что те несколько седых волос, которые у него еще оставались, были пострижены почти под ноль. Он был больше похож на честный «биток», чем на черный шар, которому был обязан своей кличкой[21].
Старик был невысокий и очень жилистый, на вид семидесяти с чем-то, и его лицо было загорелым и обветренным, высушенным временем и — Мэтт знал это — долгими годами, проведенными в пустыне. Это означало, что все годы заключения в песках Восьмерка был изолирован от Вегаса, так что начинать свои поиски ему придется с нуля. Мэтта это устраивало. Ему для данной работы нужен был кто-то совсем незаметный, и трудно было найти человека менее заметного, чем Восьмерка О’Рурк.
— Еще одна вещь, — сказал Мэтт.
Восьмерка задрал свои седые брови, невероятно кустистые и лохматые. Очевидно, мать-природа решила компенсировать почти полное отсутствие волос. Иногда она шутит со стариками.
— Я не хочу, чтобы об этих поисках узнала Темпл Барр.
— Слышь, у меня работа конфиденциальная.
— Конечно. Но, если бы я не сказал про это условие, вы могли бы случайно упомянуть о своем задании при Темпл.
Восьмерка усмехнулся:
— Эта малютка чертовски хорошо умеет вытягивать из людей то, что они хотят скрыть, а?
— Аминь, — ответил Мэтт.
— Она напоминает мне мою внучку Джилл. Если столько всего умещается в такой маленькой упаковке — пиши пропало. Ты знаешь про меня и Джилли?
Его панибратский тон явно требовал от Мэтта сказать «нет», чтобы старик мог пуститься в подробный рассказ.
— Знаю кое-что, — ответил Мэтт.
— Ну, так ты знаешь про меня и банду «Глори Хоул», и про наш клад серебряных долларов?
— Краденых серебряных долларов, не правда ли? — вежливо уточнил Мэтт.
— Да ну, мы тогда были молодые, я и все парни в банде. Это была отличная забава. Но мы провели всю жизнь в пустыне, а на фига?.. Вот этот домишко — все, что моя жена смогла купить для себя и нашей дочки.
Он оглядел непрезентабельную комнату с горизонтальными окнами стиля пятидесятых годов, прорезанными высоко под потолком. В его глазах было умиление, никак не связанное с красотой помещения — поскольку красоты в нем было мало.
— Когда жена умерла, дочка наша тоже была уже покойницей, и дом перешел к Джилл, поскольку я выпал из списка наследников и в расчет не принимался. Джилл меня приютила, когда вся эта бодяга с серебряными долларами закончилась. Потом Джилл вышла замуж за Джонни Даймонда — ну, ты знаешь этого чувака, поет песенки в «Хрустальном фениксе» и заколачивает на этом кучу бабок, — и этот дом, ясное дело, ей стал не нужен. — Восьмерка покачал головой. — Не знаю я, почему это в наши дни взрослый чувак ходит, как какой-то Самсон[22]. Ну, ладно. Короче, все наши парни из «Глори Хоул», кроме меня, теперь живут с туров по городу-призраку на девяносто пятом хайвее. Мой домишко стар, и все соседи тут гопники, но это единственный дом, который у меня есть. Мне тут нравится. Мне нравится жить в городе, где много народу. Мне нравится иметь работу после всех этих жестких лет в чертовой пустыне. Мне даже нравится искать людей, мистер Девайн, но я хотел бы знать, зачем?
— Может быть, я и сам не знаю, — ответил Мэтт осторожно. — Давайте просто посмотрим, что вам удастся разузнать, и будем тогда уже плясать оттуда.
Восьмерка взял со стола голубоватую бумажку — чек.
— Ну, смотри — деньги твои.
— И еще, — начал Мэтт.
Лицо старика сморщилось, как будто он увидел летящий в его сторону плевок. «Так я и знал, — говорил его вид. — что что-то тут не то!»
— Я кое-что расследую сам… Кое-что… кое о ком… и это еще более конфиденциально. Может быть, вы сможете мне что-то советовать время от времени?
— Да на здоровье. Еще один «пропавший без вести»?
— Нет, сам он не пропал… но, возможно, какая-то часть его прошлого…
— В библиотеке есть такие книжки, мистер Девайн. Ну, ты знаешь: называются «Как спрятать все, что угодно, и как найти все, что угодно о ком угодно».
— Нет, — сказал Мэтт, выпрямляясь на стуле. — Я не знал. А в каком отделе?
— Спроси у библиотекаря. Я такие книжки не читаю. Я их пишу.
Мэтт кивнул и решил все же наведаться в библиотеку. С чего-то нужно же было начинать.
— Этот мужик, которого ты ищешь, — Восьмерка О’Рурк, в полном соответствии со своей кличкой, любил безнадежные случаи. Это, впрочем, не мешало ему недовольно ворчать.
— Да? — отозвался Мэтт.
— Он малость помладше меня. Лет на десять или вроде того. Это может мне дать ниточку. Ну, типа, где он бывал и где он может быть сейчас. Ветераны Вегаса имеют свои привычки.
— Именно на это я и рассчитывал, — Мэтт встал и протянул на прощание руку.
Восьмерка О’Рурк стиснул ее так, что кожу зажгло.
— Удачи тебе в библиотеке, сынок.
Но Мэтт не сразу отправился в библиотеку. От Восьмерки он ушел в монастырь.
Ну и путь. Тюрьма. Трущоба. Обитель. А какие характеры — убийца, сыщик, монахиня.
«У меня был еще тот денек, — подумал Мэтт. — Приятно, что после него мне предстоит ночная смена».
Он стоял перед парадной дверью бестолкового дома в испанском стиле, зажав под мышкой коробку шоколада от «Этель М», сберегаемую от солнца, чтобы конфеты не растаяли. Лас-Вегас медленно двигался к прохладе осени и зимы, но солнце все еще было достаточно жарким, чтобы растопить шоколадки даже сквозь картонную упаковку.
— Кто там?
Мэтт нагнулся к морщинистому лицу монахини, выглядывающей из-за двери, как престарелое дитя. Сестре Мари Монике было девяносто лет, и она давно оглохла.
— Я хочу увидеть сестру Стефанию О’Доннел, — медленно и громко произнес он в бежевый пластик слухового аппарата у нее в ухе.
Прежде, чем старая монахиня сообразила, хорошо ли она расслышала его слова, из-за ее спины раздался голос:
— Сестра! — в голосе звучал ласковый упрек. — Вы не должны открывать дверь. Вдруг это кто-то, кого мы не желали бы видеть… — Дверь распахнулась шире, и сестра Стефания собственной персоной предстала перед Мэттом, готовая отразить поползновения злоумышленника, нацелившегося на церковную кружку для пожертвований. — О, Мэтт! — мгновенный переход от воинственности к гостеприимству мог бы насмешить Мэтта, если бы он был в более подходящем настроении. — Входи скорее!
Он ступил в вымощенную терракотовой плиткой прихожую, и полутемная прохлада окутала его, точно плащом.
Сестра Стефания быстро закрыла и заперла дверь за его спиной — молчаливый намек на полную опасностей улицу неблагополучного района, славного в наши дни своей подростковой преступностью.
Она отвела сестру Мари Монику в маленькую гостиную, где с экрана включенного телевизора неслись звуки мыльной оперы. Девяностолетние монахини уже не те, что были когда-то.
Большая гостиная, где принимали визитеров, была дальше по коридору — такое же чистенькое местечко с белыми оштукатуренными стенами, терракотовой плиткой на полу и классической резной черной мебелью в испанском стиле.
Проведенный в комнату Мэтт заметил одного из монастырских котов, то ли Питера, то ли Пауля, греющегося на солнце на подоконнике.
— Питер, — сказала Стефания за его спиной. Ее голос был умиротворенным: вся суета внешнего мира осталась за толстыми дверями. — Он замечательно поправляется. Даже не хромает. Похоже, у кошек действительно девять жизней.
— Сомневаюсь, что теологи одобрят вашу точку зрения, сестра, — поддразнил Мэтт, и сам удивился, как быстро к нему вернулись привычки прежних времен.
— Вся теология Питера заключается в твердой вере в чудо умножения хлебов и рыб — преимущественно рыб[23]. — Она уселась в одно из резных кресел, жестом указав ему на другое.
Сегодня тяжелый деревянный крест на груди, который она носила постоянно, был дополнен парой деревянных сережек. Мэтта до сих пор смущало то, что монахини в наши дни позволяют себе делать перманент, носить украшения и даже пользоваться румянами и блеском для губ. Он понимал, что его реакция выглядит весьма старомодной, учитывая сравнительно молодой возраст, но ничего не мог с собой поделать: архаические символы живучи, а монахини все же — одна из главных опор католичества.
Мэтт вспомнил про нарядную коробку, обернутую в белую бумагу, и протянул ее любимой учительнице, как Парис — яблоко[24]. Да, она когда-то была его любимой учительницей, хотя он и побаивался ее временами.
— О, Матфей! Не нужно было… но как мило с твоей стороны! Надо же, «Этель М», любимые конфеты сестры Розы! Ты всегда был таким внимательным юношей… — Она развернула коробку, поставила на стол и открыла крышку театральным жестом. — Прелесть. Хочешь?.. Ну, хорошо, я позже поделюсь со всеми сестрами.
Улыбки обоих медленно таяли, постепенно становясь вымученными. Прошедшие годы и настоящие обстоятельства росли между ними, как приливная волна, и никаких шоколадок не хватало, чтобы построить мост.
— Ну, как у вас тут дела? — спросил Мэтт.
— Возвращаются к нормальному течению. Кот практически выздоровел, как ты сам видишь. Сестра Мари Моника совершенно забыла про звонки маньяка: это возрастное качество — благословенная забывчивость стариков. Блаженны нищие духом. Мы с Розой больше не волнуемся об отце Фернандесе. Он совершенно успокоился с тех пор, как Питер Бернс был изобличен как змея, пригретая на груди нашего прихода.
— Не пьет? — напрямую задал Мэтт неприятный вопрос.
— Я знаю, что ты волнуешься, Мэтт. Я понимаю, что ты чувствуешь ужасную ответственность за то, что застал отца Фернандеса… вне себя. Но — нет, Мэтт, он в последнее время не прикасается ни к чему такому, кроме вина для причастия. Поразительно. Я в жизни не встречала человека, который бы так быстро избавился от этого типа зависимости.
— Это же была недолгая зависимость.
Она потрясла седыми кудряшками:
— Все равно, когда бутылка поет свою русалочью песнь… Посмотри на сестру Розу и ее епископский чай! Я и не подозревала, что именно мы пьем, пока события не закончились.
— У нас у всех был шок. Даже лейтенант Молина ни слова не сказала.
— Да, совсем не похоже на нее.
— К тому же, сестра Роза не хотела ничего плохого. Она, должно быть, где-то услышала о пользе бренди.
— Но добавить в чай!.. Она явно услышала недостаточно. Ах, Мэтт, таких монахинь, как наше поколение, уже никогда не будет. Таких абсолютно целомудренных.
Он ничего не сказал, но подумал, что, возможно, следующего поколения монахинь уже никогда не будет вообще.
Они были вымирающим видом, так же, как священники в наши дни сделались дефектным видом. Его мысли вернулись к дням в семинарии. Он вспомнил целеустремленных, аскетичных девушек, составлявших в то время около десяти процентов аудитории. Эти девушки страстно мечтали стать священниками, именно потому, что эта роль была для них запретной. Сегодня, когда священство испортилось, возможно, эти честнейшие, подающие надежды теологини-феминистки могли бы спасти его — если бы церковь сумела побороть вековую традицию мужского превосходства и признать женщин в качестве служителей. Мотивы женщин были чище, конечно, и они готовы были стать первопроходцами… но это не означало, что они не попадутся в те же старые ловушки врага рода человеческого. Мэтт подумал, принимает ли сейчас кто-нибудь монашество по велению сердца и благодати Божией.
— Мэтт?.. Ты больше не волнуешься об отце Фернандесе, правда? С ним все в полном порядке, я гарантирую. Он чист, как родниковая вода.
«Вот только вряд ли в Лас-Вегасе имеются родники, сестра, — угрюмо подумал Мэтт. — И ты не знаешь всех обстоятельств, которые заставили отца Фернандеса схватиться за бутылку».
Итак, Мэтт Девайн, прими за данность: тебе требуется вытянуть из сестры Стефании О’Доннел нечто более деликатное, чем внезапная страсть отца Фернандеса к алкоголю, и вытянуть это нужно так, чтобы она ни о чем не догадалась.
Он подумал, что становится похож на Молину: выбивает информацию из ничего не подозревающего свидетеля. Бывший священник привык хранить чужие тайны, а не вытаскивать их на свет. Но Темпл точно сумела бы это сделать, Восьмерка О’Рурк прав. А значит, и Мэтт Девайн сумеет, особенно здесь и сейчас, потому что сестра Стефания ему доверяет. Она уверена, что они говорят на одном языке, и цель у них одна.
И это правда — у них одна цель: спасение. Спасение душ — их собственных и тех, кто рядом.
— Вы кое-что знаете об алкоголизме, сестра.
— Тебя это удивляет, Маттеас? После всех этих лет в школе? О, мы, монахини, конечно, должны быть невинными овечками, но мы замечаем больше, чем кажется окружающим. Мы знаем, почему некоторые отцы никогда не приходят на родительские собрания, почему некоторые матери вечно выглядят печальными, забитыми и усталыми — и их дети тоже. — Она покачала головой, ее губы скривились: — Особенно их дети.
Мэтт проглотил это признание.
— Конечно, сами дети знали, что происходит у них дома, но большинство из нас никогда не задумывались об этом, — сказал он осторожно. — Мы просто притихали при упоминании о некоторых конкретных родителях, как будто они были какими-то персонажами страшных сказок, но нам не приходило в голову интересоваться, почему это так. «Мистер Джонсон» был страшным — вот и все. Почему-то. Может быть, он злой, может быть, опасный — и уж точно его надо было избегать. Мы не использовали термины «алкоголизм» или «семейное насилие». Мы думали, что это просто жизнь, и она вот такая. Это было нормально.
— Вот в этом-то и беда! — Сестра Стефания хлопнула ладонью о резной деревянный поручень своего кресла. — В алкоголизме и насилии нет ничего нормального, и неважно, как сильно они были распространены тогда или стали сейчас. Дети принимают то, чего принять невозможно, потому что они не знают, что может быть по-другому. Все эти дети… Все эти годы… Если бы мы, все мы… да что там — если бы я!.. Если бы я тогда была умнее, честнее сама с собой и другими, если бы я была лучше информирована, больше знала о цене, которую приходится платить жертвам, я могла бы что-то сделать. Вмешаться.
Мэтт умел отличить настоящее раскаянье от поддельного. Он слышал достаточно неформальных исповедей, несмотря на затухающую практику этого таинства. Светлая, уютная гостиная точно сжалась до вызывающих клаустрофобию размеров старомодной исповедальни. Свет в комнате, кажется, померк от наплыва тяжелых самообличительных мыслей. Волнение Стефании наполнило воздух почти ощутимым запахом глубокого покаяния. Монахиня обвиняла себя во всех этих годах бездействия… Но теперь было поздно — она ничего не могла уже с этим поделать, только скорбеть о безвозвратно ушедшем времени и пожинать посеянное в те «добрые старые времена».
Мэтт почувствовал себя неоправданно жестоким. Он не собирался тревожить демонов застарелой вины, он слишком хорошо был с ними знаком по собственным бессонным ночам. «Святая невинность». Именно этого от них требовало служение — и от него, и от Стефании. Каждый из них обязан был быть этой святой невинностью, каждый в своем поколении. И каждый из них понял по прошествии лет, что не был ни святым, ни невинным.
— Говорят, что сейчас институт семьи разваливается, — сказала монахиня. — Нонсенс. Это было всегда. Мы просто отрицали это, игнорируя явные признаки тления.
— Как и проблемы священства, — добавил Мэтт.
Ее голос внезапно сделался резким, почти испуганным:
— Какие проблемы были у тебя со священством, Маттеас?
— Никаких, — он рассмеялся. — У меня были проблемы с самим собой, с моими причинами ухода в служение как попытки спрятаться. Я должен признаться, что был буквально одержим этой самой «святой невинностью», о которой вы упомянули. Я ее желал больше всего на свете. И я был еще более слепым, чем вы, не замечая семени зла, прорастающего в семинарии. Церковь так восхищалась идеалами пастырского служения, что никто не задумывался о том, что, возможно, некоторые молодые мужчины, выбравшие жизнь, лишенную секса, в наше светское время, могут иметь свои причины — натурального характера — не позволяющие им вести нормальную мужскую жизнь, с браком и детьми.
— Я никогда не разговаривала с бывшими священниками. Видишь, как я отгораживалась от жизни?.. Так что не оправдывайся, Мэтт. И… не сердись на мое любопытство. Что за гниль так тщательно скрывалась священством? Что вызвало все эти ужасные случаи, которые сейчас попали во все газеты?
— Не слишком святая невинность. В буквальном смысле — невинность. В семинарии акцент делался на подавление сексуального влечения, на десексуализации, даже на демонизации женщин. Никто не был достаточно утончен — или, скорее, достаточно честен — чтобы признать другие формы сексуальности… другие пути полового влечения. В некотором смысле, священники-педерасты… священники-геи, которые не блюли целибат, практически могли убедить себя, что они в каком-то смысле достойнее гетеросексуальных священников, нарушивших целибат.
— Но ты, по крайней мере, замечал геев-семинаристов?
— Нет. Мы были так молоды, так горячо стремились к благодати и служению, так решительно причисляли себя к среднему роду… Я ведь читал мемуары бывших священников. В некоторых были прямые намеки… но я даже не замечал этого! Мы могли подшучивать, и довольно зло, на тему целибата друг с другом, но настоящие свои сексуальные заморочки обсуждали только с духовником. А как с этим обстояли дела среди монахинь?
Сестра Стефания отшатнулась:
— Никто никогда не задавал мне подобных вопросов! А сейчас мы постарели, и с возрастом совершенно естественно перешли в статус бесполых существ… По крайней мере, мы — монахини. К тому же, женщины крайне редко растлевают детей, гораздо реже, чем мужчины… возможно, лишь потому, что мы по натуре более законопослушны, а не по причинам какого-то морального превосходства. Я думаю, в этом еще играет свою роль материнский инстинкт, который не позволяет совершать насилие в таких извращенных формах… Хотя что я или ты можем знать об этом? Возможно, я снова себя дурачу, глядя на мир сквозь розовые очки невинности. И все же, мне кажется, я бы знала. Монахини живут общинно, они воспитаны в послушании и не имеют таких искушений, как у священников — вроде свободы принятия собственных решений или хождения по церкви поодиночке.
— О, святые отцы могут выглядеть так, точно господствуют над своей паствой, но, поверьте мне, они совсем не так свободны, как вы думаете. Даже епископы. Даже Папа.
— Ты утратил веру, Мэтт?
Сестра Стефания задала этот вопрос робко, но проблема, стоявшая за ним, была настолько серьезной, что Мэтт некоторое время молчал, прежде чем ответить.
— Нет, не думаю. Я признаю, что религия была моим настоящим призванием, и понимаю, что найти его когда-то стало спасением для меня. Я никогда не перестану уважать многих по-настоящему посвященных людей, которых я знал, и неважно, что там написано в газетах. И я никогда не буду судить братьев или сестер, — Мэтт попытался выдавить улыбку. — Меня раздражают бюрократия, лицемерие, отсутствие терпимости, и иногда мне кажется, что церковные приделы переполнены всем этим под завязку. Я признаю главный конфликт сегодняшнего дня: церковь патриархальна, ее узаконенная сексофобия вызывает непреходящий кризис в жизнях как церковнослужителей, скованных целибатом, так и мирян, но я пока не разобрался во всех оттенках своей проблемы. Моя совесть может в конце концов поставить меня перед выбором, и я окажусь за дверью — если те, кто находится внутри, не примут меня таким, каким я стремлюсь быть. Я пока не знаю.
Стефания содрогнулась:
— Ну и… вопрос ты поднял! Я рада, что вышла на пенсию и теперь просто жду так смиренно, как могу, когда Господь призовет меня к себе. Там будут все ответы. И все равно я не понимаю, почему ты ушел из служения.
— Чтобы это понять, вам нужно сначала разобраться, почему я принял сан.
— И почему же? — ее седые брови встали домиком, как у престарелого терьера.
Мэтт никогда не видел сестру Стефанию в такой неподдельной растерянности. Она вдруг показалась ему совсем старой.
Он ответил торопливо, как семилетка на первой исповеди, и даже сам удивился, что его ответ звучит вполне связно и продуманно:
— Я принял сан, стремясь быть безупречным, как безупречен Отец наш Небесный. Я принял сан, желая быть идеальным пастырем. Я принял сан, желая избежать секса, брака и детей, потому что боялся всего этого. Уж конечно, я не нарушал священнических запретов — но не потому, что вера моя была так крепка, а дух так силен. Как могло послужить искушением для меня то, что меня больше всего пугало?.. Меня назвали в честь апостола, занявшего место Иуды после его предательства и смерти Христа — и вот он я, покинувший служение в возрасте Его распятия, в тридцать три года.
— Но почему, Мэтт?.. Ты был образцовым учеником, даже в детстве исключительно набожным… идеальный алтарник! Это совершенство казалось таким… или?.. — ее зрачки внезапно расширились от страшного подозрения: — Мэтт! Когда ты был алтарником… тебя… к тебе… приставал священник?
Мэтт покачал головой:
— Это, пожалуй, легче было бы пережить.
— Легче!.. Господи Боже, Мэтт, что?.. Меня просто парализует моя тогдашняя невнимательность! Я была твоей учительницей. Я так гордилась, когда узнала, что ты принял сан. И теперь ты мне говоришь, что это решение было бегством от чего-то ужасного, которое сформировалось еще тогда, когда ты был ребенком. Чего я не заметила?
— Не обвиняйте себя. Католики вечно обвиняют себя слишком исступленно. Я же говорю, никто из нас тогда даже не понимал своей собственной ситуации. Помните Мэри-Лу Зыковски?
— А, эта невероятная рыжая девочка… Жутко упрямая. Всегда мрачная. Она так плохо училась!..
— Я встретился с ней некоторое время назад на групповой терапии. Все ее школьные годы ее насиловали старшие двоюродные братья.
Сестра Стефания остолбенела. Она нашла в себе силы только покачать головой.
— Никто не знал — ни школьники, ни учителя, — сказал Мэтт. — Она тогда и сама не понимала, что с ней делают. Думала, так у всех.
— Мы ведь тогда даже предположить не могли, что в семье могут происходить кошмарные вещи. Семья — это было святое. Никто не смеет вмешиваться в семейные отношения…
— До сих пор слишком многие думают так же… Между прочим, она очень тепло о вас вспоминала.
— Обо мне?.. Как разговор на групповой терапии мог зайти обо мне?
— Вы буквально силой заставили ее ходить летом на дополнительные занятия английским после шестого класса, помните? Она упиралась и отбрыкивалась тогда, но сейчас уверена, что, если бы вы не занимались с нею английским дополнительно, она бы не смогла окончить школу. Просто провалила бы экзамен.
— Ну, да, мы старались. Иногда уделяли особое внимание детям из многодетных семей, которым не доставалось достаточно родительской заботы, или доставалась одна ругань. Я думаю, мы, несмотря на нашу оторванность от реальности, все же интуитивно подозревали некую отвратительную правду за семейным фасадом. Некоторые дети… они были как-то особенно склонны к несчастным случаям… вечно в синяках… вечно сами себя ранили. Поневоле призадумаешься и начнешь относиться к ним со всей возможной добротой…
— А как насчет детей, которые никогда ничего такого не показывали? — перебил Мэтт. — Тех, чьи родители были слишком хитрыми, чтобы их можно было уличить? Тех, кто чувствовал себя обязанным защитить своих родителей от физических свидетельств того, что мама и папа не умеют любить свое дитя?.. И, когда дети, наконец, осознавали, что над ними издеваются, они все равно не верили. И начинали обвинять самих себя.
— Дети могут жить в ужасных условиях и молчать. И выглядеть просто образцом послушания и воспитанности, — сказала Стефания, кивая головой. — Или не выглядеть. Кто бы мог подумать, что Мэри-Лу Зыковски будет с благодарностью вспоминать уроки, от которых она отбрыкивалась изо всех сил, плакала и злилась?.. А другие дети, наоборот, стараются изображать идеально безоблачную жизнь. Просто ангелы. Кто-то может даже подумать…
Она замолчала и уставилась на Мэтта так, будто видела его впервые.
Он пришел сюда, чтобы вытянуть из сестры Стефании то, чего она не знала. Вместо этого, она обнаружила то, что знала всегда, но никогда по-настоящему не осознавала. Ее рука взметнулась к лицу и захлопнула ладонью рот, как будто монахиня боялась сказать что-нибудь вслух, как будто надеялась этим жестом отменить внезапное осознание, пришедшее к ней слишком поздно.
— О, Господи… О, Господи, Господи… теперь я вижу то, чего никогда не замечала…
Да уж, — подумал Мэтт с каким-то странным облегчением, которое возникает в моменты абсолютной честности между друзьями.
Он был хорошим священником, но, как выяснилось, плохим детективом.