ГОЛОДНЫЙ БУНТ И РАЗГРАБЛЕНИЕ МЕЛЬНИЦ НА КАЧАКЕ

Через живописные долины, через пестрые луга и леса, мимо скалистых откосов и холмов пробирается журчащая речка Качак.

На всем ее недлинном извилистом пути, от Качице до Унгошти, стоят десятки мельниц и мельничек. Трудно сосчитать их. Еще труднее запомнить, как они называются. Мельница Кольских, Отрганеков, Швицаров, Мостецкая, Вискита, Новая, Бездековская, Червеная, Дедеков, Роушмида, Потеплая, Кышицкая, Кржижеков, Сухая, Каливодов, Подкозья, Калоусеков, Злицкая, Сыровых и так далее.

Большая часть их совершенно оторвана от внешнего мира. Они прячутся в глухих долинах, на затерянных хуторах, у покрытых лесами склонов. Только некоторые из них стоят в самых деревнях. Многое можно было бы написать об их истории. Она овеяна преданиями и сказаниями. Качак так и кишел веселыми и жизнерадостными дядюшками-мельниками, как повествуют старинные рассказы.

Здешний край был истинным раем для бродячих мельничьих подмастерьев. Забрести на Качак — значило быть обеспеченным на долгое время. По течению и против течения можно было странствовать неделями и месяцами. На одной мельнице лишь переночевать, пообедать и отдохнуть. На другой развлечь побасенками работников да помольщиков и подстрелить несколько крейцеров на табак. На третьей удастся несколько дней и поработать. Тут коник поломался, там отказалось служить старое деревянное, поросшее зеленым мохом мельничное колесо. Иногда после жатвы странствующий подмастерье мог застрять на мельнице даже и на несколько недель, если скоплялось много зерна для помола.

Но времена простодушных дядюшек мельников и лукавых странствующих подмастерьев давно миновали. Канула в вечность на чешских мельницах патриархальная, общинная жизнь. Развитие капитализма не пощадило и ее. Он пробил себе дорогу и на Качак, к его старым, запрятанным в глуши мельницам.

Стародавняя чешская общительность и гостеприимство перевелись на мельницах. И здесь тоже люди разделились на классы. На господ работодателей и батраков. На эксплуататоров и эксплуатируемых. Там, где еще оставалось кое-что из старых патриархальных порядков, — преобразование довершила мировая война.

Тщетно искали бы вы сегодня на Качаке, на его мельницах, веселых добросердечных дядюшек-хозяев и приветливых тетушек-хозяек. Тщетно искали бы вы гостеприимно распахнутые двери и распростертые объятия. Ворота мельниц замкнулись, словно ворота крепостей. Щедрые руки сжались и зачерствели сердца. Место добросердечных дядюшек заняло расчетливое кулачье, алчущее нетрудовых доходов и быстрого обогащения, бесцеремонные спекулянты и спекулянтики военного времени. Перевелись и странствующие подмастерья. Развитие капиталистического общества навсегда и бесповоротно похоронило сказания о них, а также и их былую славу. Не бродят они нынче со своими веселыми песенками и вестями по долине Качака от мельницы к мельнице.

Ныне, в войну, оживляют долину Качака иные странники. Поглядите, как они изо дня в день тащатся по лесным дорогам и глухим тропинкам. Через Кожову гору, через Ноузов, Бражковский лес, через Брдце и Мракавы. Из Кладно, из Крочеглав и других рабочих поселков день за днем бредут на Качак, к его мельницам, попрошайки.

Да, попрошайки. Теперь на Качаке и его мельницах одни вымогают и лихоимствуют, а другие платят безбожные цены, да к тому же еще униженно просят и клянчат. На мельницах имеется продовольствие. В городах же и промышленных поселках, особенно в рабочих семьях, все возрастающая нужда. С нехватками растет нищета. Одновременно с нищетой растут вымогательство, спекуляция и нажива.

На Качак бредут с котомками за спиной, зачастую с детьми на руках, изголодавшиеся жены рабочих. Плывут сюда и заработанные тяжелым трудом деньги тружеников и переходившие из рода в род семейные реликвии: золотые крестики, унаследованные от бабушек, обручальные кольца, медальоны, серьги и прочие драгоценности. В котомках тащат сюда и наиболее ценные вещи домашнего обихода: все лучшее из одежды, обуви, постельного белья и тому подобное. Все, что хотя бы немного обещает заинтересовать скупых и ненасытных спекулянтов, расшевелить их бесчувственные сердца.

Истомившиеся матери до безумия ломают себе голову, глядя на лихорадочно горящие глаза голодных детей. Что еще можно найти в хозяйстве, взять и отнести на Качак? На что позарится бесчувственное сердце мельника? Что поможет отворить глухие ворота неприступных мельничных крепостей, за которыми скрыт клад — белая мука и желтая картошка? И вправду нельзя пересчитать, сколько уж всего оттащили на Качак жены, матери и дочери рабочих. Многие не поверят, что такие явления возможны в чешской деревне. Как вынуждены унижаться бедняки, чего им только ни приходилось терпеть и чем только ни жертвовать за кусок съестного.

В открытом письме, напечатанном в журнале «Розвой»[5], писатель инженер Индржих Флейшнер пишет аграрию, защитнику спекулянтов, писателю Ярославу Гильберту[6]:

«Я твердо убежден, что вы вполне сознаете ответственность, которая падет на всех, кто сегодня тенденциозными мистификациями со всей очевидностью старается отвлечь внимание нации от настоящих преступных торгашей мировой войны, от их преступного желания удерживать массы в повиновении, используя голод, разделивший нацию на два враждебных лагеря: умирающих от голода и утопающих в роскоши.

Вы ужаснетесь, когда провинциальные летописцы смогут, наконец, рассказать о матерях, которые вынуждены были снимать с тела последнюю рубашку, да и самое тело предлагать чешскому зажиточному крестьянину за кружку молока для голодающих детей».

Войне, нужде, эксплуатации, надругательству над человеческим достоинством и самопожертвованию, казалось, не будет конца. Чем дольше длилась война, тем алчнее становились богатеи. Сначала вымогатели зарились только на деньги. Теперь уже стало трудно купить что-нибудь на них.

Аппетиты все растут и растут. Прибавь, прибавь — нагло требуют ненасытные и неумолимые спекулянты. Что деньги? Прибавь колечко с пальца! Прибавь шелковый платок с головы! Прибавь золотой крестик или медальон с шеи! Прибавь рубашку с тела! Прибавь, прибавь последнее, что у тебя есть, прибавь и тело!

Все знают об этих ужасах, но молчат и скрывают их. Женщины скрывают друг от друга, что им пришлось снести на Качак. Не хочется им ни думать, ни вспоминать о том, чем пожертвовали ради того, чтобы принести в котомке домой несколько картошек, немного муки или, может быть даже, кусок солонины и сала. Ревниво следят они одна за другой — перед кем из них раскроются засовы ворот мельничной крепости. Глядите на нее, стерву! Как это она сумела, одной из всех удалось! Вот счастливая, потащит домой еду! А за какую цену? Чорт с ней, с ценой! Жрать хочется…

Чему здесь удивляться? Кто осудит? Вы только поглядите, что происходит в Кладно и его окрестностях с весны 1918 года. Перелистайте кладненскую «Свободу». В середине апреля она сообщает:

«В начале этой недели в Кладно и его окрестностях был снижен паек муки и хлеба. Паек муки и хлеба снижен до 125 граммов — это одна восьмая килограмма на человека в неделю. В прошедшие недели паек составлял еще четверть килограмма в неделю, но и он был совершенно недостаточен. Упразднены все дополнительные пайки для занятых на тяжелых работах. Распоряжение это касается и шахтеров…»

В другом сообщении говорится:

«Уполномоченным Пражской металлургической компании дирекция завода сообщила, что начиная с субботы 20 апреля 1918 года прекращается выдача хлеба и муки вследствие того, что не имеется провизии».

Так отвечает на требования рабочих администрация заводов. Следует сказать, что на металлургических заводах и шахтах существует так называемое «специальное снабжение». Как же обстоит дело в семьях тех трудящихся, которые этого так называемого «специального снабжения» не имеют? Об этом и говорить тяжело, излишне это описывать.

То, что сообщают газеты, — не пустые слова. С 20 апреля мучных и хлебных пайков действительно не выдают. Это уже не нужда и не недостаток. Это настоящий голод. Нет муки, нет хлеба, нет сахара, нет молока, о мясе и жирах нечего и говорить. Нет даже кофейного суррогата и картошки. Люди охвачены отчаянием, отупели. Лишились способности отвечать за свои дела и поступки.

Поток бредущих на Качак отчаявшихся и голодных женщин растет. Растет, несмотря на то, что большая часть их совершает этот путь напрасно, безрезультатно. «Что, если сегодня!» — вспыхивает надежда в глубине отчаявшейся, истерзанной души. В который раз обманувшаяся мать берет котомку и идет! Идет осаждать знакомые глухие ворота мельниц и усадеб… Идет просить, идет предлагать последнее, что у нее есть, идет на жертвы…

— Поесть, поесть, поесть! — вопят и кричат изо всех углов.

— Слышишь, Ружа! Сколько же ты будешь так, ничего не делая, сидеть сиднем и зевать? Тебе меня не жаль? Разве ты не видишь, что я больна и не могу даже подняться с постели? Если бы я могла хотя бы до общественной кухни дойти. Этот клейстер немногого стоил, но, по крайней мере, хоть что-то теплое попадало в рот. Но это была адская работа. Стоять приходилось с утра до вечера на холодном кафельном полу. Не удивительно, что я свалилась. Ревматизм мне ноги подрезал. Встать на них не могу. А что толку было бы, если бы я даже и смогла? Ведь на кухне уже вторую неделю не готовят. Не из чего. Слышишь, Ружа! Не сиди, как чурбан! Ежели тебе уж своей матери не жаль, так хоть детей пожалей. Погляди на Карлика, Аничку и Тоника! Ведь нельзя же их так оставить! Ружа, ради бога, прошу тебя, пошевелись. Иди, иди же…

— Куда, мама? — едва слышно шепчут губы шестнадцатилетней дочки вдовы Веселой. Муж работал на паровой мельнице. Три года назад по мобилизации он ушел на фронт. Некоторое время приходили от него открытки. Но потом перестали приходить. И вот пришло извещение: «Солдат Франтишек Веселый пал в такой-то день в битве под Шабаце».

Теперь вдова Веселая лежит в постели. Ревматизм лишил ее возможности двигаться. Плачут голодные дети. Веселая тщетно напрягает ум. Раздумывает, взвешивает. Внезапно принимает и так же внезапно отвергает одно за другим решения и замыслы… Не находит выхода, не знает, как быть. В конце концов она видит лишь одно средство…

— Иди, Ружа, иди… Иди в Роушмиду.

— Мама, вы посылаете меня туда, в Роушмиду? — робея, с упреком, сдерживая слезы и рыдания, шепчет Ружа.

— А почему бы тебе не пойти? В Роушмиде работал отец. До того, как мы познакомились и поженились, я служила на Дедековой мельнице. Отца на мельнице еще помнят. Считался тружеником и хорошим рабочим. Хозяин очень сердился, когда отец женился и ушел на паровую мельницу в Кладно. Вспомнит наверняка, а если попросишь, сжалится.

— Мама, вы ведь знаете, что я уже была там и ничего не принесла, — напоминает матери Ружа. Но мать неумолима. Она решилась, перед нею только один выход, и она с верой отчаявшегося цепляется за него. Закрывает на все намеренно глаза и не слушает никаких возражений. Готова убедить и даже принудить дочь. Говорит с нею черство и бессердечно.

— А почему ты не принесла? Потому, что глупа. Я знаю, можешь ничего не объяснять. Я слышала это от тебя уже не один раз, — решительно прерывает Веселая возражения дочери. — Что за глупые мысли? Старик из Роушмиды как-то странно на нее глядел… Поэтому она убежала с пустыми руками. Ну и пускай себе смотрит. Он всегда был чудаком, ворчуном и грубияном. Знаю, бабы его боялись. Говорили даже, что у него не все дома. Да где там! Он всегда знал, чего хочет и что делает. Не дури, дочка! Не будь такой трусихой. Ты не ребенок, ты уже взрослая. Если на тебя мужик и посмотрел, это еще не значит, что он тут же хочет и жениться на тебе. Ну, что тебе сделают его взгляды? На меня тоже мужики глядели и кое-что себе позволяли. На меня все-таки посмотреть стоило, а ты в меня. Мне за тебя стыдиться нечего. Погоди, кончится эта проклятая война. Подыщу тебе женишка. А сейчас, дочка, нужно выдержать и с голоду не околеть. В Роушмиде жратвы всегда хватало, хватает ее и нынче. Вот и молодка Мудры рассказывала: «Что ж, в Роушмиде старик не жадный. Он чудак, странный, упрется глазищами, что сатана. Если баба знает, как с ним обойтись, он не устоит и даст. Руженка, дитятко золотое, не будь такой жестокосердной! Если бы я могла, сама пошла бы. Если надо, на колени стала бы, только бы детишки не голодали.

Ружа медленно встает: — Ладно, раз так, пойду. — Она берет заплечный мешок и подходит к сундуку. Склонившись, открывает его и вынимает стопки белоснежного белья. Кладет вещи в мешок.

Мать поднимается на постели и кричит:

— Боже мой! Что ты, дочка, делаешь?

— Беру накидки, — хмуро отвечает дочь.

— Не наказал бы тебя бог! Неужели ты хочешь отдать их этому живодеру? — ломает руки мать.

Ружа выпрямляется над сундуком и оборачивается к матери.

— А как же вы, маменька, думаете? По-вашему, мельник даст мне муку даром?

— У тебя, как-никак, есть деньги, — возражает мать. — И ты должна попросить, напомнить про отца.

— Несколько засаленных десятикронок? Вы это называете деньгами? Вам кажется, что эти бумажки сегодня на что-нибудь годятся? И просить? Вы верите, будто на эту старую роушмидскую свинью подействуют просьбы! Что ж, посмотрим. Я не так уж глупа, как вы думаете. Я не стану совать мельнику все сразу. Эх, мама, мама. Если бы он удовлетворился только этими накидками. Ну, да вы этого хотели! — словно про себя вздыхает Ружа.

У матери, следящей за каждым ее движением и словом, прорывается раздражение:

— Не греши, дочка! Такой товар! Еще бы ему не понравился! Я купила их перед войной у Голого. Старик Голый был честный торговец. Он торговал только хорошим товаром, а не какой-нибудь рванью или дрянью. Как-никак он себе поместья не купил еще, как этот вор Напрстек. Об этом писали недавно в «Свободе», — старуха Веселая было разговорилась, но Ружа уже закинула на спину мешок и молча пошла к двери.

Матери вдруг становится ее жаль. Но она все-таки боится, чтобы дочь в последнюю минуту не передумала. Поэтому она успокаивает и подбадривает ее.

— Ты, дочка, не сердись на меня! Поцелуй хоть! Понимаешь, если б могла, я тебя не послала. Сама пошла бы, да не подняться мне. Ну, да я сказала. Ты все-таки девушка. Не съест же тебя этот старый хрыч. Не бойся!

Ружа уже на крыльце, мать вдруг вспоминает и кричит.

— Слышь, дочка! Чтобы не забыть: пяток картошек нас не спасет. Не дай себя ограбить. Без муки домой не появляйся!

— Ладно, мама. Как хотите. Ну, я пошла, — машинально отвечает Ружа.

И вот она стоит здесь. Перед воротами Роушмидской мельницы. Рядом с ней толпа других женщин.

На мельничных желобах, широко расставив ноги, стоит мельник. Он исподлобья глядит на собравшихся перед воротами. На просьбы женщин отвечает отказом в грубых выражениях, резко отмахиваясь.

— Я уже сказал, ничего, сегодня ничего. Вы рады бы все у меня растащить. Я из-за вас под арест попадать не хочу. Без того жандармы постоянно вокруг рыщут. Еще недоставало за свою же доброту в тюрьму угодить. Нет, нет! Не ревите тут! Мне никакого театра здесь не надо! Слова своего я не изменю. Убирайтесь, голота! Не то спущу пса!

Чтобы подтвердить реальность своей угрозы мельник повернулся к конуре, где на массивной цепи привязан большой сторожевой пес.

— Султан, взять их, взять! — кричит мельник и указывает на ворота. Пес, ощетинившись, вскакивает и стремительно кидается вперед. Цепь натянулась, рванула пса назад, чуть конура не перевернулась.

Женщины испуганно отступают от ворот. Мельник, похлопывая себя по ляжкам, дико смеется.

— Молодец, Султан, взять, взять! — Пес с лаем и рычанием снова кидается вперед. Снова цепь отбрасывает его назад. Это ощущение собственного бессилия все больше и больше бесит его.

Женщины в страхе пятятся от ворот мельницы. Мельник продолжает науськивать пса, со злобным смехом обрушивая на головы отступающих женщин грубые ругательства.

Те, грозя кулаками и бранясь, одна за другой удаляются от мельницы.

Перед воротами остается одинокая Ружа. Она не уходит, она твердо решила, что не уйдет. «Будь, что будет! Я должна принести домой еду».

Мельник, который с издевкой следит за угрожающими и бранящимися женщинами, переводит взгляд на ворота. Он видит ожидающую Ружу. В нем закипает злоба. — Ты, шлюха! — снова кричит он. — Ты что, не слышала! К тебе это не относится? Что же, мне в самом деле спустить Султана? — Он сделал несколько шагов от желобов к воротам.

— Дяденька, бога ради, прошу вас. Я — Веселая из Кладно. Папенька работал у вас на мельнице. Меня послала маменька, чтобы я попросила вас. Вы, верно, помните еще папеньку, — моляще просит девушка.

Мельник медленно сходит с желобов и приближается к воротам. Он открывает калитку и останавливается. Плотоядно оглядывает стоящую перед воротами девушку.

— А, барышня! Это ты, недотрога? Мы ведь знакомы. Ты у нас уже была. Убежала, чуть глаза мне не выцарапала. А теперь пришла снова. Да еще на отца ссылаешься. Знаю я вас, кладненских невинных младенцев. Валяетесь на отвалах, в лесах и домах с венграми и со всякими парнями. А тут вдруг стесняетесь и сердитесь. Наш брат для них нахал, противный старикашка. Не так ли ты кричала? Уже не знаешь? Не помнишь? Говорить разучилась?

Мельник приближается к девушке. Берет за подбородок и поднимает кверху ее склоненную голову. Указательным пальцем другой руки тычет в грудь. Девушка не двигается. Стоит как вкопанная. Мельник снова напирает.

— Ну, говори, зачем пришла? Снова будешь беситься и ругаться? Чего торчишь тут?

— Дяденька, бога ради, прошу вас, не сердитесь! Мама больна. Отец убит на войне. Нас четверо детей. Не сердитесь, я была глупа. Маменька меня отругала.

Мельник подвигается к девушке все ближе, кладет обе руки ей на плечи и сжимает их грубыми пальцами, словно клещами.

— Так, значит, твоя мама. Это она тебя послала и научила. Знаю я! Эта всегда была хитра. Увела у меня работника. В город захотела, барыньку строить из себя. Качак был не по ней. А теперь? Теперь, стало быть, просит. Теперь для нее Роушмида оказалась хорошей. И тебя послала на мою шею, чтобы ты здесь у меня клянчила и ныла! — он отталкивает Ружу и начинает кричать. — Какое мне дело до чужих детей? Ишь, городские! Расфуфырится, надуется, будто примадонна. Ты для нее наглый и противный старикашка. Но жратвы от тебя желает, это ей не противно, так, что ли?..

Ружа снова умоляет.

— Дяденька, не сердитесь! Простите, я не так думала.

— А как ты думала? — пристает мельник.

Покраснев и склонив голову, девушка, запинаясь, растерянно бормочет:

— Ну, я не знаю, я испугалась. Я думала… я боялась… убежала… я не знаю, почему… Дяденька, бога ради прошу, будьте добры, дайте мне муки.

— А если дам, — спрашивает мельник, — барышня ее возьмет и убежит? Будет рассказывать мамаше да издеваться над глупым стариком, которого облапошила, так что ли? Ну, что ты не отвечаешь? — насмехаясь, пристает он к девушке.

— Нет, не говорите больше так! Простите меня, прошу вас. Маменька сказала, вы добрый. Вы дадите мне муки, правда?

Ружа просительно берет руку мельника и гладит ее.

— А что ты мне дашь? — сипло спрашивает мельник.

— Я заплачу, у меня есть деньги, не бойтесь, — поспешно заверяет девушка. Отвернувшись от мельника, расстегивает кнопочку блузки, вытаскивает из-за пазухи несколько десятикронных бумажек. Показывает их мельнику.

— Все? И больше ничего? Это и впрямь хитро! Кому же, девушка, нынче нужны эти дрянные австрийские бумажки? — хохочет мельник. — Видела, сколько баб тут стояло? Эх, милая! Каждая из них отдала бы за муку бог знает что. Дрянные бумажки… Нет уж, барышня! Из этого ничего не выйдет. Кто желает получить у меня муку, тот должен исправиться и кое-что прибавить.

С этими словами мельник снова подходит к девушке. Кладет ей руки на плечи, стискивает их и насмешливо глядит в глаза. Ружа хмурится, но не вырывается. Решившись однажды, она не отступит. Видит перед собой попрекающую мать и голодных братьев и сестру. Она покажет матери, что чего-нибудь да стоит. Знает, что берут теперь спекулянты. Ведь об этом каждый день рассказывают женщины в очередях у водопроводных колонок. Но она еще дома приготовилась. Думая поразить мельника, она обращается к нему:

— У меня есть накидки, — произносит девушка гордо.

— Посмотрим, — удивляется мельник. — Где же ты их взяла? Это, верно, какая-нибудь дрянь! Еще с материной свадьбы, а? Одни дырки, заплаты и протерты, как решето. Это мы знаем. На такое меня, девушка, не поймаешь. Если хочешь, чтобы мы сговорились, начинай с другого. Мука есть, да только не за деньги. И не за старые тряпки. Я хочу получить кое-что другое, понимаешь? — Мельник не снимает рук с плеч девушки, сильнее сжимает ее и медленно привлекает к себе.

— Это не тряпки, — защищается Ружа. — Они совсем новые, маменька приготовила их для меня.

— Глянь, глянь, это, значит, приданое. Не выходишь ли замуж, девушка? Добываешь муку для свадебного каравая? Чорт побери, ты могла бы меня позвать на свадьбу. Вот видишь, это разговор. Собственно, я мог бы и вместо жениха поспать на твоих свадебных перинах. Ну, такая невеста стоила бы и свадебного подарка. Видишь, я знал, что ты не такая сердитая и что в конце концов можно будет с тобой поладить. — Мельник плотоядно усмехается и привлекает девушку еще ближе.

— Я не выхожу замуж, — сердито протестует она. — Не шутите так. Я хочу муки, а накидки взаправду новые. Посмотрите!

Она высвобождается из объятий. Отворачивается и хочет снять с плеч мешок. Мельник ее останавливает.

— Да подожди ты! Не злись! С тобой и пошутить нельзя. Не будем же мы перед воротами рассматривать накидки и торговаться. О том, что между нами, никто ничего знать не должен. Тут вечно какие-нибудь попрошайки околачиваются. Не могу же я раздавать муку и картошку всем. Но для тебя…

Он протягивает руку, чтобы погладить ее по лицу. Девушка уклоняется.

— Ну, ладно, я позабыл, что ты шуток не понимаешь. Ну, пойдем, — решает мельник, — не бойся, поглядим на эти накидки, а там будет видно. Если они чего-нибудь стоят и ты будешь разумна, договоримся.

Он запирает калитку и ведет Ружу через двор, в сад.

— На мельнице помольщики, — говорит он в свое оправдание, когда примечает, что девушка смущенно остановилась. — Не можем же мы при них торговаться. Я не хочу, чтобы об этом болтали. Да ты ведь тоже не хочешь, чтобы люди знали, какие у нас с тобой были дела. Что дома варится, дома должно быть и съедено. Когда будете готовить из моей муки кнедлики, не будешь же кричать на все Кладно, у кого и за что ты эту муку получила. Запомни, девушка, если нынче хочешь чего-нибудь добиться, что-нибудь получить, никому ни гу-гу! В этом главное. Люди — дрянь и из зависти напакостят тебе. Поэтому язык держи за зубами! Запомни это! А понравится, можешь еще приходить. От тебя только будет зависеть, насколько первое дельце нам понравится.

Ружа не реагирует на слова мельника. Она думает о накидках и о том, сколько муки за них запросить. Понимает, что мельник будет скаредничать. Поэтому обещает себе быть стойкой и не уступать. Через сад пришли к сараю. Не то дровянник, не то сушилка, что это — ее мало интересует. Мысли только о муке. «Вишь, старый лихоимец, не держит муку на мельнице. Прячет ее в саду, чтобы до нее не добрались», — размышляет она. Ржавый ключ заскрипел в замке. Заскрипели дверные петли. Ружа очнулась от раздумья.

— Входи, барышня, — зовет мельник.

— Там темно, вы ничего не увидите, — отвечает девушка, имея в виду накидки, которые мельник должен осмотреть и оценить.

— Не бойся, рассмотрим. Впрочем, добрый товар и впотьмах ощупаешь и узнаешь, — грубо смеется мельник. Он вдруг стискивает плечи девушки своими железными пальцами. Стремительно толкает ее в открытую дверь. Дверь захлопывается… Щелкает засов…

Засов щелкает снова. Дверь открылась. Ружа сидит на куче соломы. В двери стоит дюжая фигура хмурого мельника. Тишина. Тяжелая, страшная тишина. Мельник берется за дверь, которая скрипит в ржавых петлях. Девушка не шевелится. Мельник, нервничая, переступает с ноги на ногу.

— Ну, так, — обращается он к девушке. — Пойдем, — шепчет нетерпеливо. — Ну, что с тобой, что за комедию ломать собираешься! Возьми мешок, иди. Получай, что хотела. — Мельник говорит грубо, но понизив голос. Тщетно пытается скрыть раздражение. Он подходит к девушке и трясет ее. — Ну, слышишь? Не глупи! Тебе здесь оставаться нельзя!

Ружа поднимает, наконец, голову и обращается к мельнику.

— Где мука?

— Я наложил тебе в мешок картошки, — отвечает мельник.

— Давайте муки, — снова повторяет Ружа.

— Будь разумна, девушка, здесь ведь у меня муки нет, — уговаривает мельник.

— Давайте муки, вы обещали муку, — упорно настаивает на своем девушка, не поднимаясь с соломы.

— У тебя остались накидки. Их мне не надо. Не глупи! Не могу я сейчас идти на мельницу. Жена пришла, и люди там. Не хочешь же ты, чтобы о тебе болтали.

— Давайте муки, — повторяет Ружа.

— Не могу, вправду не могу. Придешь в другой раз. Я тебе ее приготовлю, — обещает мельник.

— Принесите муку, мерзавец! — цедит сквозь зубы девушка.

— Вот ты как, снова ругаться? Хочешь, чтобы я тут тебя запер? — грозит, обозлившись, мельник. Он подходит к двери и гремит ключом в замке.

— Без муки не двинусь, — с ожесточением отвечает девушка.

Мельник выходит из сарая, нервно и раздраженно прохаживается перед дверью. Положение для него становится все более неприятным. Напряженно думая, он ищет выхода. На дороге близ мельницы затарахтела повозка. Мельник отступает в дверь сарая и выглядывает наружу. Перед воротами мельницы остановилась бричка. Из нее вылезает знакомый Франта Ветр из Либушина. Барышник, спекулянт, картежник, фат… Короче говоря, одна из тех личностей, которых взрастила война.

Подобная дрянь плодится словно паразиты, если представляются благоприятные условия. Разбухают, как пиявки, на нищете и несчастьях других. Чем больше трудящиеся страдают, тем больше возможностей для подобных деклассированных паразитов загребать деньги без всякого труда.

Качакские мельники с подобными гадами друзья-приятели. Друзья-приятели и Франта Ветр с роушмидским мельником. Знает мельник, что привело сюда Франту. Он приехал за двумя мешками муки. О спекулятивной сделке у них с мельником договорено. Он приехал кстати. Самый удобный случай выйти из неловкого положения. Мельник решается. «Ладно, девушка муку получит. Пусть говорит потом, что хочет! Разговорами она ничего не добьется. Франта человек опытный и такие дела обделывать умеет. Послать другого выпутываться всегда легче». Поэтому он обращается к девушке и делает последнюю попытку.

— Так что, пойдешь или нет?

— Муки давайте, не пойду.

— Ну, ладно. Ты ее получишь. Но мне нужно пойти за ней на мельницу. Принесу или пришлю тебе. Как ты хочешь?

— Лучше пришлите. Вас я и видеть не хочу, мерзавец, — облегчает себе душу девушка.

— Ты снова ругаться? Отошла? Минуту назад ты просила, — издевается мельник над девушкой.

— Убирайтесь уж, но запомните, без муки вы меня отсюда не выставите, — начинает кричать Ружа.

— Ну, ладно, а ругательства прибереги! Может быть, они тебе еще пригодятся, — зло бросает мельник. Захлопнув дверь, он уходит.

Ружа ждет. Старается не думать ни о чем. Усилием воли подавляет всякое раздумье и воспоминание… Лишь одна привязавшаяся мысль не покидает ее. «Я должна принести муку». Вскоре дверь сарая вновь со скрипом отворяется и затворяется. Засов щелкает. Крик и тишина…

Потом слышно, как дверь вновь открывается. На дворе уже смерклось. Ружа попрежнему сидит на соломе. Откуда-то издалека, словно из небытия, слышится чужой, насмешливый голос.

— Ну, до свидания, кошечка. Пять кило муки я принес. За нее беру накидки. Мы квиты. Я люблю, чтобы расчеты были в порядке. У меня все всегда идет только из рук в руки. Если ты когда-нибудь захочешь и дальше делать дела, можешь ко мне обратиться. У меня есть знакомства, я могу найти тебе хороших клиентов. Мельник просил, чтобы ты шла задами, через сад. Будь я на твоем месте, я бы с ним дела не имел. Он урод, не пойму, что ты в нем нашла. Ну, дело твое. Мы с тобой свое сделали, и до других нам дела нет. Мельник сказал, что вы так договорились…

Шаги удаляются и наступает тишина. Ружа встает. Кладет муку в мешок. Берет его на спину и выходит из сарая. Идет вдоль речки, через луг, обходя мельницу стороной.

За собой она слышит шаги и женские голоса.

— Посмотрите, это она! — Кто? — Та девчонка, которая осталась около Роушмиды. — Что она там до сих пор делала?

— Эта стерва рано начала и делишки обделывать умеет.

— А мешок у нее полный. Мы-то знаем, за что этот старый роушмидский хрыч дает муку. Вы это, милая, знать должны. Почему? Я раз видела, как вы тоже выходили с мельницы с полным мешком. А вы, дорогая, еще ниоткуда не выходили? — две женские фигуры останавливаются друг против друга на узкой лесной тропинке.

— Бросьте, бабы. Бесполезный разговор. И так уже от всего этого тошнит, — слышится примиряющий голос.

Ружа ускоряет шаг. Голоса затихают. Она выбежала на косогор. Бежит через высокий лес под Кожовой горой. Спотыкается о выступающие корни, которые извиваются и торчат на дороге. Вот она вышла из леса. Не чувствует тяжести мешка. Не чувствует утомления. Чувствует только огромную безнадежную пустоту. Даже слез у нее нет. Только время от времени бессильно сжимает кулаки.

Вот она дома. Мать встречает ее словами:

— Наконец-то, дочка, ты пришла. Сколько времени минуло. Я беспокоилась. Ты принесла?

— Принесла.

— Что?

— Муку и картошку.

— Ну, вот видишь, а какие церемонии разводила. А дяденька мельник отца все-таки вспомнил?

— Вспомнил.

— А как накидки? Взял их?

— Взял.

— Так, стало быть, взял? — разочарованно шепчет мать. Затем тотчас обращается с укоризной к дочери.

— Ну, да, с тобой вечно беда. Ты тотчас фр-фр. Не умеешь ты с людьми. Не могла попросить, подмазаться? Если бы я была на твоем месте! Какая жалость, накидки взял…

— Перестаньте, мама, — кричит Ружа, — вы можете своим нытьем с ума свести. Какая жалость, накидки взял… Ваш добрый дяденька. Взял не только накидки, взял и меня и другому меня… тоже дал…

— Ружа, ради бога, девочка… — приходит в ужас мать, сжимая руки.

Ружа между тем выбежала из комнаты и захлопнула за собой дверь.

На заводской отвал вылили шлак. Красное зарево поднялось над Кладно…

Словно лавина скатываются по склонам отвала раскаленные потоки. Покатились внезапно, неожиданно, без сигнала и предупреждения. Кто не хочет сгореть, не становись на пути.

Так же стремительно катится и людская лавина. Откуда она взялась, кто ее сдвинул и привел в движение?

Хотите узнать? Идите на шахты! Идите на заводы! Идите в шахтерские дома! В семьи рабочих из Кладно, Крочеглав, Розделова, Доброго и Либушина. Идите куда угодно! Всюду найдете ее источник и начало.

Люди — не скот. Не чурбаны, на которых можно дрова колоть. Не были и не будут. И напрасно На это рассчитываете.

Это отчетливо проявилось в Кладно 7 мая. Людская лавина разлилась. Выплеснулась из шахт и металлургических заводов. Вылилась из улиц городов и деревень. Выплеснулась из жилищ голодных, доведенных до нищеты, угнетенных и обесчещенных.

Она катилась по межам полей, лесным дорожкам, скатывалась с крутых склонов и разливалась по долине Качака. По верховью и низовью. От мельницы к мельнице.

— Не хотим голодать! Хотим жить и хотим есть! — дружно звучало из толп мужчин и женщин.

— Долой спекулянтов и ростовщиков! Долой спекулянтов и нищету трудящихся! Грабьте награбленное и припрятанное! Выгоняйте сусликов из нор! Берите штурмом мельницы! Раздайте голодным запасы сытых!

Тщетно закрывались тяжелые мельничные ворота. Не помогли ничем и спущенные с цепей рычащие псы. Не помогли ничем и дозоры жандармов, патрулирующие на шоссе, дорогах и перекрестках.

Людская лавина пробила себе новые пути. Окружила мельницы, не остановилась перед ними и взяла их приступом. Ворота неприступных мельниц-крепостей на Качаке рухнули перед бурлящим людским потоком. Спрятанные в них запасы перекочевали в семьи голодных. Радостно засияли глазки исхудавших детей. Во многие рабочие жилища, где целыми месяцами раздавались только плач, жалобы и вздохи, пришел праздник. Пришла радость. Пришла пища, пришло довольство.

На Качаке же, как говорили, разразилась буря. Разразилась и над Роушмидой, и сюда докатилась людская лавина. В ней были многие из тех, кто целыми часами напрасно выстаивал у ворот мельницы. Просили и умоляли. Были и многие из тех, кто вынужден был отдать мельнице за кусок добытой и выпрошенной жвачки тяжелую и грешную дань. Были здесь и Ружа, жена Мудры и другие женщины. Они сегодня не смотрели друг на друга завистливо, враждебно и подозрительно. Не оговаривали одна другую. Чувствовали себя связанными единым, общим стремлением. Покарать обидчика, отплатить за унижение. В одном ряду с женщинами и девушками были и мужчины и парни. Тяжелые ворота мельниц забаррикадированы. На них напирала снаружи масса людей. Изнутри бросался разъяренный, оскалившийся, спущенный с цепи пес. На пороге появился мельник с винтовкой в руке.

— Вот он! Вот он! — раздаются из толпы крики женщин. — Жадина бессовестная, живодер, насильник!

Ружа, судорожно стуча маленькими кулачками по воротам, истерически кричит:

— Противный, подлый старикашка! Сегодня ты меня не получишь! Мы сведем счеты. Ты дорого заплатишь за все, что ты у меня взял!

— Так, девушка, и тебя тоже? — сочувственно посмотрели на Ружу двое молодых парней, стоящих возле нее. — Ну, в таком случае, эй, ухнем!

Парни наваливаются на ворота. С ними толпа женщин и мужчин.

Ворота затрещали. Мельник приложил винтовку к щеке. Раздались два выстрела, словно дважды щелкнули бичом. Засовы поддались, и на падающие ворота повалились два окровавленных парня.

— Убийца! Убийца! Убийца! — зарычала толпа. Людская волна перекатилась через сорванные ворота. Залила двор, поглотила мельника. Винтовка отлетела. Свирепый пес, словно побитый, забился в конуру. На вывороченных воротах мельницы лежал убитый с простреленной грудью. Сила сорвавшейся лавины иссякла. Мельника и одного раненого парня увезли в кладненскую больницу.

Люди группами и в одиночку возвращались по тропинкам и дорогам домой.

Жандармские дозоры свирепствовали. Венгерские ополченцы и чешские полицейские ходили по домам. Шли обыски и аресты.

От кладненского окружного управления к станции Выгибка шли знакомые в Кладно процессии. Арестованные демонстранты. Скованные по рукам. Скованные вместе по два. Группы в десять, двенадцать человек соединялись затем общей цепью. Мужчины и женщины. Вокруг полицейские и штыки жандармов. Брань, ругань и удары.

В Кладно объявлено осадное положение. Режим на шахтах и металлургических заводах стал еще суровей.

К Энгерту на утреннюю смену идет группа шахтеров. В центре — Гонза Ванек. Идут в темноте, молчаливые, хмурые, не разговаривая. На заводской отвал вылили шлак. Красное зарево озарило окрестность. Пробило стену сурового молчания.

— Так что, Гонза? Что ты на это скажешь? Ну, что твои перевороты? — обращается к Ванеку Мудра. Не получив ответа, он продолжает.

— Моя жена тоже участвовала в перевороте. Вчера ее, бедняжку, отвезли в Прагу. Скованную, как преступницу. Сволочи подлые! Почему, почему же, чорт побери, у нас все так плохо кончается? Скажите, товарищи! Так хорошо началось. Сколько людей было. Грянуло, как гром. Жгло, как будто шлак вылили. А в конце концов? Убитые и раненые. Сколько людей в тюрьме, а мы? Опять идем на прежнюю каторгу, как волы. Жену у тебя уводят в тюрьму, потому что она не хотела, чтобы ты с голоду подох. А никто нигде не пошевелится.

Мудра харкает и плюет.

Шахтеры идут молча, задумавшись. Одни и те же мысли беспокоят их головы. Не их одних. Беспокоят и товарищей с Шёлерки, Максовки, Прагодолов, и с металлургических заводов, и с Полдинки:

— Почему это у нас не получается так, как в России? Чего нам нехватает, товарищи?

— Такого, как Ленин! — неожиданно раздается из среды рабочих. Все останавливаются. Смотрят удивленно один на другого. Кто это сказал? Зачем спрашивать — кто, если чувствуешь, что это у тебя, как говорится, изо рта выхватили. Ведь это мог и должен был сказать и ты, и другой, с тобою рядом.

Долго длится тишина. Каждый обдумывает то, что было сказано. Наконец заговорил Гонза Ванек.

— Это правда, товарищи. Только шуметь мало. Недостаточно бунтовать. Недостаточно даже свершить революцию. Революция должна иметь вождя. В России, кажется, этот вождь уже есть. Потому там и получается. А у нас…

— А разве у нас его нет? — раздаются голоса из толпы. — Разве у нас нет социал-демократической партии? Нет депутатов? А наш Соукуп? Разве он не революционер и не вождь?

— Знаете, товарищи, — размышляя говорит Гонза Ванек, — я не хочу высказываться против нашей партии. Ведь я в ней смолоду вырос. Но мне кажется, что тут что-то не то. Я был у Людвика Ауста, нашего депутата. Спрашивал его насчет того, что будет делать партия. Не следует ли и у нас подготовить что-нибудь, как в России. Он ко мне подскочил и заткнул мне глотку. «Ни слова больше, Ванек, — говорит. — Я не хочу слушать подобных речей, призывающих к государственной измене!» «Но мы все-таки революционная партия или нет? — спрашиваю я. — Когда-нибудь и у нас это произойдет. Не хочу, чтобы делалось что-то опрометчивое, но приготовиться мы должны. Для чего же у нас есть партия и организация?» «Нет, — отвечает он. — Сейчас война. Мы должны ждать. А когда война кончится, времени хватит, чтобы обдумать, что можно сделать. Больше ко мне с такими провокационными разговорами не ходи! Я должен бы об этом сообщить». Так мы, значит, и расстались. Слышите, товарищи? Я и провокационные разговоры, — а он должен бы об этом сообщить. Вот теперь и разберитесь. Нет, здесь что-то не так.

Ванек качает головой, видно, что он напряженно размышляет, философствует.

После минутной тишины Гонза снова обращается к товарищам.

— Был я в редакции, у Карела Киндла. Когда на Качаке так худо кончилось, я спросил его насчет «Свободы». Почему там ничего не пишут? Карел мне показал «Свободу». «Разве мы не писали, Гонза? Ты только посмотри», — говорит. Смотрю и вижу на первой странице надпись огромными буквами, в палец толщиной:

«Осадное положение

7 мая издано было императорско-королевским окружным управлением в Кладно следующее

Оповещение

По соглашению с председателем императорско-королевского суда и императорско-королевским государственным прокурором провозглашается, на основании параграфа 429 уголовного судебного уложения, о с а д н о е п о л о ж е н и е на территории Кладненско-Унгоштьского судебного округа, по причине преступления, означенного в параграфе 73 уголовного кодекса: восстания.

Сим объявляется и приказывается, чтобы каждый остерегался всяческих скоплений, имеющих целью бунт, всевозможных подстрекательств к нему и какого бы то ни было участия в нем и подчинялся распоряжениям властей, которые во пресечение вышеуказанного преступления будут изданы; в противном случае каждый, кто допустит подобное преступление по объявлении этих распоряжений, будет согласно осадного положения судим и с м е р т ь ю н а к а з а н.

Дано сие императорско-королевским окружным управлением в Кладно, дня 7 мая 1918.

Императорско-королевский окружной начальник».

Да все вы это и сами хорошо знаете. Это вывешено на каждом углу. Я смотрю на Карела и ничего не понимаю. «Это все-таки не то, — говорю. — Нужно написать, что произошло. Оповестить людей и общественность о том безбожном произволе, который у нас творится».

— Ну, а что редактор? Что он тебе ответил? — нетерпеливо спрашивают шахтеры.

— Что он ответил? Чтобы я, дескать, не сходил с ума. Не может, мол, он рисковать конфискацией газеты. Могут в конце концов «Свободу» и вообще закрыть. Впрочем, дескать, говорит, в «Свободе» и о Качаке пишется. Знаете, что там есть? Посмотрите. Вот вам.

Гонза Ванек останавливается на дороге. Вынимает из кармана «Свободу». Показывает газету так, чтобы на нее падало зарево, и читает:

«Застрелен у мельницы.

Во вторник утром на этой неделе был застрелен мельником на Роушмидской мельнице на Качаке рабочий Голечек. Брат убитого ранен».

— Так, товарищи. Вот вам. Голечек был застрелен. Сколько же таких Голечеков из нашей среды застрелили! Сколько их еще застрелят! Чорт возьми! А мы… Говорить о подготовке — провокация, нужно бы об этом сообщить. «Свобода» может быть конфискована. Нет, товарищи, тут решительно что-то не то. В России, должно быть, не так делали.

Остальные, входя в проходную шахты, покачивают головами и ворчат себе в усы:

— Нет, в России-то, должно быть, не так делали.

Загрузка...