ВОЙНА ПОШЛА НА УБЫЛЬ — СОЛДАТЫ ВОЗВРАЩАЮТСЯ

Наконец настало то, чего тщетно ожидали целых четыре года. Неподвижные военные фронты поддались. Пришли в движение. Прогнулись и разломились. Подтвердилось, что русская революция не укрепила положения немецкой и австрийской армий. Германия заключила с большевиками мир в Брест-Литовске, так что могла ликвидировать Восточный фронт. Но это не повысило ее боевой мощи. Случилось обратное. Австрийские и немецкие солдаты, эвакуированные с Украины и заново посланные на сербский, итальянский и западный фронт во Франции, занесли в армию дух разложения. И даже самые тупые солдаты начали размышлять. Видели развал Восточного фронта. Пережили братание в окопах австрийских солдат с русскими. И теперь каждый из них спрашивает себя: «Зачем меня опять гонят на другой фронт? В России война окончилась. Мир был заключен. Зачем же я вечно должен воевать и жертвовать жизнью? Кто же в конце концов мой противник?» Это вечное «зачем, зачем, зачем» заронили в солдатские головы большевистская революция и пропаганда. Ни австрийская, ни немецкая дисциплина уже не были в состоянии выбить это из солдатских голов. Тщетны были попытки офицеров. Изо дня в день, все чаще и чаще, раздавался при каждом случае, гудел в окопах и резервах призыв: «Долой войну!» И война, наконец, пошла на убыль. Раньше всего это началось на сербском фронте, где действующая австрийская армия развалилась еще летом 1918 года.

Она уже не удерживала позиций, не оборонялась, не отступала, а бежала. Осенью то же самое случилось в Италии, на Пияве. Это были уже не просто поражения, на фронтах происходил настоящий разгром. Австрийские и особенно немецкие империалисты, группировавшиеся вокруг кайзера Вильгельма, о мире и слушать не хотели. Они не желали заключать мир. Готовы были воевать до последней капли крови. Подразумевалась, понятно, не кровь представителей военной клики и не кровь тех, которые поддерживали эту военную клику и ее империалистические планы. Лилась и впредь должна была проливаться кровь солдат, в первую очередь кровь представителей трудового народа. Почему бы тем, которые сидели в тылу, спекулировали и наживались на войне, не призывать: «Надо держаться!» Выпускали военные займы и принудительно распространяли их. Сокращали год от года, месяц от месяца продовольственные пайки. Обрекали народы на страдания и голод. Все это ведь помогало умножать барыши, благосостояние и капиталы власть имущих. Если все это держалось четыре года, почему же оно не могло держаться и дольше? Конечно, могло бы держаться, можно было бы еще воевать: пушки, винтовки и боеприпасы были. Были и люди. Только эти люди уже не хотят воевать. Как же поджигателям войны не проклинать! Как же не проклинать им Ленина, большевиков и русскую революцию! Она опрокинула все их расчеты. Не будь Октябрьской революции, не дошло бы до военного краха.

Но теперь этот крах стал действительностью. Военные фронты повсюду трещат и рушатся. Солдаты покидают свои позиции. Бросают оружие, укладывают ранцы, откатываются назад. Только бы побыстрее прочь от передовой! «Домой, домой!» — неожиданно, словно эхо, разносится со всех концов. Домой, как можно скорее, как можно быстрее. Солдаты вскакивают на грузовики, повозки… Повисают на них, как рои встревоженных пчел. Устремляются к вокзалам, осаждают поезда. Забивают до отказа не только пассажирские вагоны, но и товарные, и открытые грузовые платформы. Теснятся на площадках, сидят на буферах, каждое местечко даже на крышах вагонов занято.

Тоска по родине и мирной жизни просто опьяняет солдат. Повергает в безумие. Никто не обращает внимания, что как раз из-за этой безумной тоски по родине десятки и сотни платят той самой жизнью, к которой так стремятся. Солдаты гибнут под колесами автомобилей и железнодорожных вагонов. При проезде железнодорожных туннелей их сбрасывает с крыш, срезает им головы. Сваливаются с буферов и площадок.

Но это только эпизоды. Никто не обращает на них особенного внимания. Никого они не отпугивают. Домой, домой, домой! Сладкая песенка тоски по родине заглушает все, все вытесняет на задний план… Быть дома… возле жены… в постели… ласкать детей… выйти в поле… стать к своему станку… сесть в трактире у своего столика… спешить в сумерки на свидание… сыграть партию в карты… кормить кабанчика, заколоть его и устроить домашний пир… весело повертеться с девушкой на гулянке… почитать свою газету… зайти в свой союз…

Кто может перечислить все желания, которые владеют человеком?

С войны по домам растекаются сотни, тысячи, десятки тысяч людей. У каждого свои желания и иллюзии. Каждый верит и дрожит от нетерпения как можно быстрее превратить свои мечты в самую реальную действительность. Отсюда такая поспешность и торопливость.

В первые ноябрьские дни едет из Вены в Прагу в переполненном поезде и кладненец Тонда. Бурное время развала фронтов и самовольного окончания войны застало его в Венгрии, в Дебрецене. Вокруг Дебрецена расстилаются венгерские степи. В степи, в нескольких километрах от города, одиноко стоят кирпичные заводы. Здесь по окончании войны с Россией и заключении мира были устроены военные лагери. Сюда были эвакуированы австрийские войсковые части с Украины и Румынии. Солдат здесь избавляют от вшей, дают отдых, приводят в порядок оружие; формируют новые маршевые роты и посылают их на сербский, итальянский и западный фронты.

Тонда вместе с другими товарищами тоже был эвакуирован в Дебрецен с Восточного фронта в начале 1918 года. Здесь он застрял. Познакомился с гауптвахтой и военно-полевым судом, перед которым предстал. Осенью в Дебрецене тоже все лопнуло. Толпы рабочих вышли на улицу. Фабрики прекратили работу. Трамваи остановились. Провозглашена всеобщая забастовка. Здесь тоже ни жандармерия, ни полиция не в силах удержать старый порядок. Солдаты отказались помочь в защите старого порядка. Все единодушны: будь это венгры, чехи, немцы или поляки. Пусть дебреценские люди рассчитаются с панами и начальством. Тех, кто до сей поры господствовал и правил, по справедливости надо прижать к стене. Сбить с них спесь, чтобы не поднимали высокомерно голову! В таком деле мы никому не будем мешать! Ведь у нас дома то же самое. Дома нас тоже ждет работа. Мы тоже не хотим, чтобы в наше дело впутывались посторонние, когда станем сводить счеты. А этих счетов у нас до чорта. Поэтому домой, домой!

Так думают и говорят солдаты. И едут домой.

Тонда тоже едет. Как едет? Говорить не стоит. Так же, как едут все. Как удается ехать: где пассажирским поездом, где в товарном, где на площадке или на крыше, если не повезло и другого места нет. Главное — ехать. Нет ничего нуднее, чем ждать на станциях целыми часами и днями. Порой этого не избежишь. За местечко в поезде нужно выдержать на каждой пересадочной станции тяжелый бой. Помимо трагических случаев, много и комических. Гляньте только на этого солдатика. Видите, как усердно он старается втиснуться в переполненный товарный вагон? Не в солдате дело. Сам он кое-как влез бы. Куда хуже с его необычным багажом. Это большой раскидистый колючий кактус. Солдат держит его в объятиях и изо всех сил старается втиснуть в вагон. Кактус вместе с деревянной кадкой наверняка весит несколько десятков килограммов.

Набившиеся в вагон солдаты не сочувствуют его усердию. Ноги, обутые в солдатские башмаки, ожесточенно пресекают каждую попытку втиснуть кактус в вагон. Солдатик напрасно просит, злится и ругается. Солдаты неумолимы.

Тонда сжалился над беднягой. Ему понравилось упорство солдатика.

— Ну что ж, ребята, впустим его сюда для потехи. Узнаем, откуда и зачем он эту уродину тащит.

Тонда знает, что для старых и зачастую бородатых военных ребят надежда на развлечение кое-что да значит. Вот они уже расступаются и освобождают место. Кактус втискивается в вагон, за ним влезает счастливый солдатик. Он снимает солдатскую фуражку и ее изнанкой вытирает вспотевшее лицо.

— Так откуда же, товарищ, ты тащишь свой цветочек? — начинает разговор Тонда. — Между тем поезд пошел, и солдаты кое-как разместились в вагоне.

— С Пиявы, товарищи, — охотно поясняет солдатик.

— Как же он к тебе попал? — любопытствуют солдаты.

— Целую неделю лежал я в укрытии в одной вилле. Кактус стоял прямо над укрытием. Итальянцы садили по нас из пушек. Виллу разбили. После каждого обстрела прежде всего я смотрел, не попало ли в кактус. А он выдержал. Когда война лопнула, я взял его с собой.

— Зачем? — слышится вопрос.

— А просто так, на память, — говорит солдатик.

— Что же ты с ним делать будешь? — спрашивают солдаты.

— Что с ним буду делать? — удивляется солдатик. — Поставлю дома, перед хатой в садике.

— И тебе охота такую уродину тащить чорт знает откуда и мучиться? На что она тебе? — спрашивает солдатика бородатый артиллерист.

— Как на что? — возражает солдатик. — Ни у кого во всей деревне ничего такого нет. Всякий остановится, будет рассматривать да расспрашивать. Я буду рассказывать… Вы только поглядите, какие у него листья толстые. А эти колючки. Говорят, через пять лет зацветет…

— А потом завянет, так, что ли? Чорт возьми, видали вы когда-нибудь такого дурака? Сам-то ты откуда и куда ты эту мерзость потащишь? — ополчается на солдатика артиллерист.

— До самого Пршелоуча, — раздается в ответ.

— Ну, я так и думал! — рассмеялся артиллерист. — Тогда неудивительно[19]. У вас на такие глупости всегда были горазды.

— Чего ты задираешь? — ершится солдатик. — Кто знает, откуда ты и на какие глупости у вас горазды?

— У нас, миленький, люди сообразительные. У нас советники вола на крышу ратуши не втаскивали, чтобы он там траву сожрал, — подтрунивает над пехотинцем артиллерист.

— У вас бы ее, наверно, они сами сожрали, — язвит солдатик.

— Не оскорбляй! — предостерегает артиллерист. — Раз не знаешь, о ком говоришь!

— А почему же тогда не признаешься, откуда ты сам? — не дает себя запугать пехотинец. — Стыдишься! Видно, не хочешь, чтобы мы узнали, какие у вас умники. Ты, верно, из какого-нибудь медвежьего угла, где дрова в лес возят.

— Ты, ополченская муха! Велварцам за свой край стыдиться не приходится. Мы — в сердце Чехии, прямо под Ржипом, — задается артиллерист.

— Вот как! Значит, это вы крутые яйца на постройку Карлова моста везли! Ну, вы и вправду умники. Крутые яйца! — смеется солдатик, а с ним весь вагон.

Артиллерист рассердился.

— Не выводи меня из терпения, парень, а то я тебя выброшу вместе с твоим…

Он не договорил. Вагон наскочил на плохо соединенные рельсы и стал шататься из стороны в сторону. Зашатались солдаты в вагоне. Кадка с кактусом, которой в пылу спора никто не уделял внимания, допрыгала до края вагона. Вполне возможно, какая-нибудь милосердная нога тоже немножко помогла — и при резком толчке кактус выпал. Упал возле рельсов. Разбился, и жалкие остатки кадки и сломанного кактуса покатились вниз по железнодорожной насыпи.

— Иисус-Мария, мой кактус! — в ужасе воскликнул солдатик. Не раздумывая, он выпрыгнул из вагона вслед за кактусом.

В вагоне затихли. Кое-кто из солдат высунулся и смотрит на выпрыгнувшего солдатика.

— Поднимается. Видно, плохо ему. Ну, шею не свернул, — констатируют с удовлетворением.

— Этак ему кактус дорого обошелся бы. С самой Пиявы тащит его, а перед Прагой остался бы из-за него без головы. — Не надо было тебе так его задирать, — упрекают некоторые артиллериста.

— А я тут при чем? Сразу видно, что он из Пршелоуча, велварский такую глупость не сделал бы, — защищается артиллерист.

Через минуту разговор переходит на другую тему. Приближается Прага. О кактусе, солдатике и его прыжке из вагона забыли. Появляются другие заботы.

Поезд въезжает в вокзал Франца-Иосифа. Солдаты радостно вываливаются из вагона. Наконец-то в Праге. Все равно, что дома, думают все. Думает так и Тонда.

Весело шагают к выходу. Однако что это? В минуту их окружили сокольские и военные патрули.

— Так, братья, оставаться вместе, не расходиться! Быстренько все за нами! — кричит стража, вооруженная винтовками с примкнутыми штыками.

— А куда идем? Что это значит? — удивляются солдаты.

— Без лишних разговоров. Подожди и увидишь! — отвечает решительно молодой офицерик в австрийском мундире, но с красно-белой повязкой на рукаве.

— Что мы, не в свободном отечестве? — удивляются солдаты.

— Вы в республике, братья! В республике должен быть порядок, никакой анархии не потерпим. А теперь пошли, живо, на проверку!

Солдат отводят в зал ожидания, где подвергают строгой проверке их ранцы, а у многих и карманы, в соответствии с тем, насколько ревностно относится к делу тот или иной проверяющий чиновник. Новое правительство республики издало распоряжение отбирать у возвращающихся с фронта солдат все казенное имущество. Начинаются споры, ссоры и крики. Солдаты не желают лишаться нескольких банок консервов, солдатского ремня, запасной гимнастерки и тому подобных мелочей. Они по справедливости считают эти вещи своей собственностью. Как-никак, они лишились на войне большего. Однако некоторые контролеры в сокольской форме тверды, как казенная пуговица. У Тонды скверное настроение, несмотря на то, что его почти не обыскивали. Он был объектом особого внимания и назойливых вопросов. Неприветливо встретила их Прага.

Тонда выходит с вокзала и направляется на Гибернскую улицу в Народный дом. Прежде всего нужно получить информацию у товарищей.

В воротах Народного дома Тонда встречается со знакомыми лидерами социал-демократической партии, редактором Немецем и доктором Соукупом. Останавливается с ними. Обмен несколькими формальными приветственными фразами. Товарищи спешат. Идут в центральный Национальный комитет. Дают понять, что у них нет времени на долгие разговоры. Пожимают Тонде руку, что должно означать конец разговора. Тонда снова останавливает их.

— Только один вопрос, товарищи: как с социализацией? — взволнованно и нетерпеливо спрашивает он.

— Социализация? Теперь? — поражается доктор Соукуп. — Вот и видно, Тоничек, что тебя не было здесь четыре года. Придется тебе здорово догонять. Как может разумный политик в пору послевоенной разрухи и нищеты говорить о социализации? Сейчас нужно думать о том, чтобы виновные в расстройстве нашей экономики вновь привели все в порядок. Запомни это!

Немец, обращаясь к Тонде, указывает пальцем на его фуражку и спрашивает: — Это что такое, товарищ? Где ты это достал? Разреши дать тебе совет, сними это, теперь такие вещи носить опасно. — Он предостерегающе грозит пальцем и настойчиво повторяет: — Запомни, опасно.

Товарищи уходят. В одиночестве Тонда стоит в воротах Народного дома и снимает фуражку. Удивляется, что же так взволновало товарищей. На его фуражке вместо воинского значка укреплена красная кокарда. Он купил ее в Будапеште. Там все солдаты-социалисты, сорвав прежние австрийские эмблемы, прикрепили к фуражкам красные кокарды.

Тонда вспоминает, что еще на вокзале во время обыска его красная кокарда привлекала внимание. Офицер и начальник сокольского патруля о чем-то шушукались в стороне. Затем подошел «сокол» и стал расспрашивать: — Брат, не мог бы ты мне сказать, откуда ты и куда едешь?

Тонда называет Дебрецен и Кладно.

— Ты прости, что я любопытствую, может, ты скажешь, кто ты?

Тонда называет свою фамилию и профессию. «Сокол» отходит. О чем-то шепчется с офицером. Затем оба, безнадежно махнув руками, расходятся. Сейчас Тонда держит фуражку в руке и глядит на кокарду.

«Снять, не снять? — раздумывает Тонда. — Нет», — решает он и опять надевает фуражку с красной кокардой.

Тонда выходит из ворот Народного дома. «Смысла нет кого-нибудь еще искать, — думает он. — Поеду в Кладно».

По приезде в Кладно Тонда спешит по проселочной дороге от Выгибки через Смоугу прямо на Грушкову улицу. Суббота. Маржка моет пол. Она всплескивает руками, видя входящего мужа. Они обнимаются.

Детишки стоят в смущении у своих кроваток.

— Ну, Иржина, поцелуешь папу? — обращается мать к младшей дочке.

— Это не наш папа, — раздается ответ пятилетнего карапуза.

— Как так это не папа? — спрашивает мать.

— Наш папа такой, — показывает Иржинка, растопырив пальчики.

— Какой это такой?

— Ну, такой маленький, на карточке, я играю с ним и целую его.

— Ну, иди сюда, я тебя тоже поцелую и буду с тобой играть, — манит отец.

— Нет, не пойду, — упрямится девочка.

— Почему не пойдешь?

— Ты большой, и я тебя боюсь. Я тебя не люблю, — упорствует дочурка.

— А ты, Маня, что же? Ты тоже не подойдешь и не поцелуешь меня? — обращается отец к другой, старшей дочери.

— Я? Я не такая глупая, как Иржинка! Я просто жду, когда ты меня заметишь. — Она бросается к отцу. Тот берет дочку на руки. Манька обнимает его, целует и спрашивает:

— Папа, ты теперь от нас уже никуда не уйдешь?

— Нет, Маня, останусь с вами.

— Вот хорошо! Мама, значит, тебе уже не нужно ходить в «реалку», — обращается дочка к матери.

— А что маменьке делать в реальном училище? — спрашивает отец.

Дочка молчит.

— Ну, скажи папе, — понуждает мать.

— Нет, я не хочу, ты сама скажи, — отказывается Манька, пряча лицо.

— Ну, в таком случае, я скажу. Когда тебя не было дома, Манька постоянно упрекала, почему у нас нет папы. Я возражала, что он у нас есть, но теперь на войне. Понять это Манька не хотела. Зачем наш папа на войне, а другие нет. Напротив, в реальном училище, вон сколько папенек, твердила она все. А там расквартированы солдаты. Манька все заставляла меня пойти в «реалку», это они с Иржиной так реальное училище переименовали, и там выбрать какого-нибудь папу, — объясняет жена.

— Так, значит, ты хотела другого папу? — укоризненно обращается отец к дочери.

— Ну, раз ты не шел, а там их вон сколько, — защищается дочка.

— Тогда я опять уйду, — решает папа, — и можете с мамой идти в реальное училище и выбирать себе другого папу.

— А ты же обещал, что останешься дома. Только ты будешь рассказывать сказки. Ты их не забыл? — прижимается к отцу Манька.

— Не забыл. Ну, давай сядем, — решает папа. — Какую же тебе? — спрашивает он.

— Ирка на огурцах, — хлопает в ладоши дочка.

Иржина медленно, исподволь приближается от своей кроватки к отцу.

— Раз умеешь рассказывать сказки, то можешь быть моим папой. Я тоже хочу к тебе на колени.

Отец поднимает вторую дочку и тоже усаживает ее на колено. Она робко гладит его по щеке и просит:

— Ну так рассказывай!

Отец начинает:

Был Ирка парень хоть куда,

Ходил оборванный всегда…

Не дыша, со вниманием слушают дети. Между тем мать домыла пол.

— Ну, дети, а теперь слезайте с колен! И хватит сказок. Я тоже хочу с папой поговорить!

— А что нам делать? — возражают дети, слезая с папиных колен.

— Поиграйте! — решает мать.

— Во что? — спрашивают дети.

— Во что хотите. Хоть в куклы, — советует мать.

Дети с неохотой медленно отходят в угол.

— Так, Маня. Раньше всего скажи мне, какие тут дела.

— Какие дела? — спрашивает жена и тут же прибавляет: — Скверные! Известно, как после войны.

— А что национальный комитет? Кто председатель? — спрашивает Тонда.

— Доктор Гайн, кто же еще, — отвечает Маржка.

— Что? — в удивлении привстает Тонда. — Как это? Доктор Гайн? Значит, наши дали возможность отнять у них председательское место? Ведь мы имели в Кладно абсолютное большинство.

— Какое там большинство, — объясняет жена. — Говорят, будто теперь надо всей нации объединиться, а для этого надо, чтобы были представлены все. Необходимо, дескать, уничтожить все привилегии. Предоставить всем равное представительство. Для этого придумали паритет. Если взять аграриев, национальных демократов, чешских социалистов, народную партию и так далее, ну, понятно, что у наших большинства нет. Вот потому-то доктор Гайн и председатель. Хорошо еще, что так получилось. Аграрии всеми средствами того же добивались.

— Этого еще недоставало, — взрывается Тонда. — Чтобы в Кладно после крушения австрийской монархии, установления свободной демократической республики аграрий стал председателем национального комитета. Вот уж истинно большего позора не могло бы быть. Придется за это взяться! Когда заседание национального комитета?

— Как раз сегодня и заседают. С трех часов дня. Мне это сказала старая Соукупиха, когда я утром с ней в кооперативе разговаривала, — сообщает Маржка.

— Что же ты мне этого не сказала? Я должен тотчас же туда заглянуть. Может, еще застану, — говорит Тонда, поднимаясь и отыскивая фуражку.

— Постой, куда ж ты уходишь? Национальный комитет обождет. Успеешь еще, работы будет по горло. Никуда не ходи. Только пришел и уже опять убегаешь, — протестует жена.

— Нет, Маня, не годится. Нужно сходить туда посмотреть.

— Я думала, что ты вымоешься. Кто ж его знает, среди кого ты по дороге терся. И сам, небось, вымыться мечтаешь, — уговаривает жена.

— Сказать правду, меньше всего я мечтал о купании и меньше всего оно меня тянуло домой, — искренне признается Тонда.

— Это я знаю, но вымыться тебе надо, — настаивает жена.

— А может, до завтра подождать, до воскресенья, — торгуется Тонда.

— До завтра? — всплескивает руками жена. — Ты думаешь, что я тебя пущу в постель? Еще каких-нибудь насекомых с войны занесешь. Нет, нет, вымыться ты должен. Я поставлю воду на плиту и принесу корыто, — говорит она решительно.

— Ну, ладно, раз это нужно. Так приготовь, — сдается Тонда, — и я вымоюсь, но только когда приду из национального комитета. Забегу еще в Рабочий дом, в буфет. Там наверняка будут старый Ванек и другие товарищи.

— Неужели ты в первый же день пойдешь в трактир? — негодует жена.

— Нет, Маня, не в трактир. Только в Рабочий дом повидаться с товарищами. Готовь корыто, ставь воду на плиту, а как уложишь детей, приходи за мной в Рабочий дом. По крайней мере будешь уверена, что я не задержусь. Ну, а теперь будь здорова и до свидания.

Он обнимает жену, целует ее и идет к выходу…

— Папа, папа, — зовут дети, — и нас тоже поцелуй!

— Вот видите, о вас я чуть было не забыл, — смеется отец, целуя дочерей.

— Это не в первый и не в последний раз. К этому вам, дети, и мне придется привыкнуть. Про нас папа частенько будет забывать и убегать из дому, — вздыхает Маржка.

— Зато, когда он придет домой, он будет рассказывать сказки, правда, папа, — защищает отца маленькая Манька.

— Конечно, буду, — подтверждает отец.

— Тогда, папа, иди. Мама, ты его не задерживай. Папа придет и станет рассказывать сказки, — решают дети.

— Известно, вас папа всегда подкупит, — притворно сердится мать. — Ну, иди же. Я за тобой приду…

В буфете Рабочего дома оживленно. Собравшиеся шахтеры и металлурги обсуждают и спорят о современных проблемах и положении.

Первое слово, как всегда, имеет Гонза Ванек.

— Говорите, что угодно, товарищи, а мне эти новые порядки все-таки не по душе.

— Не кощунствуй, товарищ, — увещевает Ванека Дубец. — Я полагаю, мы должны радоваться тому, что у нас есть сегодня. Посмотрите только, товарищи, сколько перемен! Война кончилась. Австрия распалась. Мы создали свободную демократическую республику. Наши товарищи становятся министрами. Проклятые австрийские двуглавые орлы, которые столетиями вонзали нам когти в грудь, сорваны нами и выброшены. Нет уже королей, не будет и папы римского. Видите, сбывается все, что предсказывал несколько лет назад наш товарищ доктор Соукуп. А сын кузнеца, профессор Масарик, будет заседать теперь в Пражском Граде[20]. Первым президентом. Будем править сами. Уже не желает ли кто-нибудь, чтобы нами вновь управляли Габсбурги?

Повторяю вам. Будем же радоваться, что так получилось. Не надо кощунствовать. Было бы поистине национальным несчастьем, если бы у нас тотчас после победы начали поджигать собственный дом.

— Что ты подразумеваешь под собственным домом, товарищ Дубец? — обращается к нему Ванек. — Ведь никто не желает, чтоб вернулись старые времена. Никто не собирается воскрешать старую Австрию, и тем более никто из нас не хочет войны. Здесь все в порядке. Чего тут тратить слова. Но говорить о собственном доме? Я думаю, Дубец, что это, по меньшей мере, преувеличение. Ты утверждаешь, что мы сами правим? Погоди. Императорских двуглавых орлов мы сорвали повсюду, в том числе и с окружного управления. Но кто сидел в окружном управлении прежде? Старый австрийский императорско-королевский Hofrat[21] Россыпал. А кто там вершит и правит сегодня? Чехословацкий окружной начальник советник Россыпал. Тот самый, который объявлял осадное положение, который посылал жандармов арестовывать наших голодающих жен, вымогал платежи по военным займам, конфисковывал «Свободу», гнал нас на фронт. На заводах и на Полдовке кто правит? Правда, рабочие сразу же после переворота выбросили нескольких надсмотрщиков и немецких негодяев. Вывезли с позором на тачке за ворота и вывалили. Это были те, которые находились непосредственно на заводах и до которых рабочие могли добраться. А до настоящих эксплуататоров не добрались. Генеральный директор Кестранек, Мулатшек и другие остались до сей поры. Газеты сообщают, что Кестранек вложил первый миллион в выпущенный государственный Заем свободы. Что это значит? Отъявленный германизатор, тиран и живодер, директор «Прагер-Эйзенгезельшафт» Кестранек за миллион крон покупает себе звание новоиспеченного чешского патриота. То же самое и на шахтах. Режут нас без ножа. Где же социализация шахт? Мельники и кулаки снова начинают заниматься ростовщичеством и спекуляцией. Аграрии их защищают и оправдывают. Покрывают любой грабеж. Э, нет, Дубец. О собственном доме еще рано говорить. Главное еще не сделано, это сделать нам еще предстоит. Боюсь только, не поздно ли.

Дубец возражает.

— Не торопитесь, товарищи! Республика молода. Нельзя же требовать от нее всего сразу. Мы должны работать и работать.

— Не в работе дело, Дубец. Дело в том, кто за кого должен работать и на кого работать, — возражают металлурги и шахтеры. — Что толку надрываться на работе, если все доходы сгребают Кестранек, Мулатшек и немецкие акционеры. Почему не следует социализировать заводы и шахты, раз они принадлежат иностранным германским капиталистам? — раздаются новые возражения.

— Всему свое время, товарищи, — утихомиривает протестующих и ропщущих Дубец. — Наши руководящие товарищи все учитывают. Я тоже думал, что металлургические заводы можно тотчас социализировать. Но вот побывал у товарища Гампла в союзе металлистов. Он мне это разъяснил. «Дубец, Дубец, — говорил он, — что мы — глупцы, социализировать обанкротившиеся предприятия? Мы все-таки не так невежественны, как русские большевики. Не бойся, мы знаем, что делаем. Социализация Пражской металлургической компании от нас не убежит. Пусть только хозяева за свой счет приведут заводы и шахты в порядок. Они их довели до такого состояния, они и должны все исправить. А уж потом возьмем слово мы и заговорим о социализации». Потом, товарищи, — Дубец понижает голос. — Это между нами. Товарищ Гампл сообщил мне это по секрету. А, кроме того, наши союзники, главное Америка… Не следует ее раздражать. Не следует делать ничего такого, что дало бы основание заподозрить нас в большевизме. Нам нужно продовольствие, мука и сало, у нас этого нет, а у Америки есть. Она может нам помочь. Но она ничем не поможет нам, если у нее возникнет опасение, что от ее помощи не будет толку. Если она не будет уверена, что мы не поддадимся большевистской анархии. Хотите, чтобы у нас продолжались голод и нехватки? Тогда совершайте революцию. Социализируйте немедленно, бестолково и опрометчиво. Мы должны быть рады, что переворот произошел у нас так мирно и в пределах законности. Ни у кого волос с головы не упал. Даже выстрел нигде не раздался. Мы показали всему миру, как можно совершить революцию путем эволюции. Товарищ Гампл сказал, что мы можем этим гордиться. Весь мир, да и Америка, восхищается нами. Помните, как прекрасно сказано в первом воззвании нашего Национального комитета? «Весь мир следит за нашими шагами и вступлением в землю обетованную. Не обманем же ожидания всего культурного мира». — Дубец в возбуждении. Он продолжал бы до бесконечности. Но товарищи заставляют его замолчать.

— Ладно, погоди! Хватит славословий. Важно посмотреть на все это и с другой стороны. Если мы будем все время ждать, мы ничего не дождемся. Даже и восьмичасового рабочего дня нам бы не дали, если бы мы его сами не взяли! Ведь, говорят, в Праге ругались, что Кладно, мол, самовольно это сделало. А вот теперь к нам прибавляются и другие. И в Пльзне не удержали наших. Хотя там товарищи Пик и Габрман отчаянно тормозят это. А вы знаете, что социал-демократический депутат товарищ Пик будет членом правления Шкодовки? Чорт его возьми. С социализацией шахт ждать нечего. Надо все это перевернуть до основания, как в России.

Из всех углов буфетного зала раздаются голоса.

— Я не против этого, не против, — заявляет Дубец. — Но нужно все сперва обдумать и обсудить в Национальном комитете совместно с другими партиями. Товарищи из руководства определенно дадут нам указания, когда установят, что наступила подходящая пора что-то предпринять. Вы же знаете, что в воззвании Национального комитета значится: свобода личности и неприкосновенность частной собственности. Это приказ Национального комитета, нашего нового правительства, и мы все обязаны безоговорочно подчиниться приказу.

— Кто этот Национальный комитет? Кто оно, это новое правительство? Кто это приказывает нам соблюдать неприкосновенность частной собственности? Это, значит, и заводов, и Пражской металлургической компании, и шахт, и поместий этих спекулянтов-аграриев! — нападают шахтеры и металлурги на Дубеца.

— Кто? — не сдается он. — Правительство — это все-таки и мы. В правительстве есть представители, наши товарищи. Ведь под воззванием есть подпись и товарища доктора Соукупа. Разве вы уже ему не верите? — сетует Дубец.

— Соукуп, а рядом с его подписью чьи еще? От капиталистов там Рашин, аграрий Швегла и другие. Этим мы тоже должны верить? — волнуется весь зал и гудит, как улей.

— Хоть бы уж Тонда приехал. Что-то долго его нет. Из Венгрии, где он был последнее время, давно бы мог поспеть, — вспоминает Ванек.

— Да его, однако, давно могли бы отпустить домой. Многих выборных членов местных управлений отпустили. А он, как-никак, член муниципального совета, — поддакивает Фейгл.

— А кто бы за него, скажи пожалуйста, ходатайствовал, чтобы его отпустили? — недоумевает Ванек. — Городской староста доктор Грушка? Уж он-то не станет. Помнишь, как часто Тонда с ним в муниципальном совете схватывался. Окружной начальник Россыпал? Тонда у него в печенках сидит. Сколько крови у него Тонда испортил! Окружной начальник часто плакался, что, пока не появился этот парень, Кладно было абсолютно спокойным городом, а кладненцы — хорошими людьми. Только этот парень, дескать, многое напортил. И господин судебный советник Длабач не может спокойно вспомнить его имени. За то, что он устроил штучку его супруге. — Многие с любопытством оборачиваются к Ванеку.

— А что устроил Тонда госпоже судебной советнице? Этого мы еще не слышали. Расскажи, Гонза! — пристают к Ванеку со всех сторон.

Ванек рассказывает:

— Вы помните, в 1911 году у нас в Кладно была рабочая выставка?

— Помним, — поддакивают многие.

— Вот тогда это и случилось. Началось с того, что мы их обозлили названием выставки.

— Как это вы обозлили, чем? — спрашивают слушатели помоложе.

— Ну, стал вопрос о названии выставки. Тонда предложил, чтобы кладненская областная выставка называлась «Рабочая областная выставка». Будто крыша над ними загорелась! Все буржуи от старосты вплоть до старшего священника рассвирепели. Поскольку мы на этом названии настаивали, они вышли из подготовительного комитета и все оставили на нашей шее. Мы не сдались. Когда буржуи ушли, мы назвали выставку просто «Рабочей выставкой». А слово «областная», выбросили. Из-за этого ни город, ни округ, ни край, ни государство не дали нам на выставку ни галера дотации. Кроме того, ни округ, ни город, ни заводы, ни шахты не дали на выставку своих экспонатов. Это был дьявольский удар. Но мы не отступили. Так как шахты отказались участвовать в выставке, мы, шахтеры, решили, что назло им сделаем на выставке настоящую шахту.

— И сделали? — нетерпеливо спрашивает кто-то из молодых.

— Сделали, да еще какую, — хвалится Ванек. — Подъемная клеть была, в шахту опускалась. Был ствол, штреки, крепления, перемычки. Ну, короче, все, что есть интересного в шахте. Все сделали кладненские шахтеры сами, добровольно, бесплатно, в свободное время после работы.

— Ты, Гонза, хотел рассказать про Тонду и госпожу советницу, — напоминает кто-то из слушателем Ванеку.

— Гляди-ка, я и вправду чуть не позабыл, — опомнился Ванек.

— Ну, ребята, выставка удалась. Писали о ней, что это одна из лучших областных выставок, которые когда-либо устраивались. Буржуи с ней, наконец, примирились и признали свою ошибку. В Кладно каждый год устраивались гуляния в пользу фонда Центрального общества содействия школе. Необходимо было собирать деньги на содержание чешских школ, которых австрийское правительство содержать не желало. Так как была открыта выставка, решили устроить и это гуляние на территории выставки. Так в организации гуляния в пользу общества содействия школе мы оказались вместе с буржуями. Тут только мы увидали, какие они жадные и как умеют на всем наживаться. Где нужно было поработать, туда мы не могли заполучить ни одного из буржуев. Где же можно было что-нибудь урвать, туда они все бросались. Был на гулянии и буфет. Продавали пирожные, кофе и так далее. Зашла речь о том, кто будет председателем буфетной комиссии.

«Этого нет надобности обсуждать, господа, — говорит судебный заседатель Галама. — Это место, как известно, всегда закрепляется за госпожой судебной советницей. Она нам не простит, если мы ей этого не предоставим».

«А почему она так держится за этот пост?», — любопытствует Тонда.

«Вы это, господин секретарь, увидите, — улыбается в усики Галама. — Поражаюсь тому, что вы об этом спрашиваете. В Кладно же это секрет полишинеля, о котором из приличия не говорят».

«В буфете, однако, куча работы, — говорит Тонда. — Сомневаюсь, что госпожа советница захочет работать до переутомления».

«Конечно, нет, — ухмыляется Галама. — Но она будет заниматься распределением».

«Зачем распределять?» — спрашивает Тонда.

«Чтобы самой прежде всего получить», — отвечает Галама.

«Что ж, ладно. В таком случае поручим госпоже советнице», — решили в комитете. «А в качестве заведующей и старшей буфетчицы назначим матушку Плециту», — предлагает Тонда, и это было принято.

И вот наступил день гуляния. Никогда оно не было в Кладно таким, как в 1911 году на территории кладненской рабочей выставки. Мы взяли его в свои руки. Решили показать буржуям, как организуются гуляния. Особенно буфет был богатый. Всяких пирожных, печений, конфет, бисквитов было не счесть.

Когда женщины все это как следует разложили и собрались разрезать торты, прикатила госпожа судебная советница. Насаживает пенсне на нос, осматривает все и приказывает:

«Вот этот пуншевый торт не резать, вот эту ванильную бабу тоже, это вот блюдо пончиков в сторону, тот пирог тоже…» Тотчас за госпожой советницей появляется служанка и собирается складывать все указанное барыней в корзину. Матушка Плецита молча глядела-глядела, а потом и спрашивает: «Что же вы с этими бабами и тортами будете делать?»

«Это для особых целей», — поясняет госпожа советница.

«Какие это особые цели? Мне никто ни о каких целях не говорил», — удивляется Плецита.

«Это не ваша забота. Я на то и председательница, чтобы знать, куда и что должно пойти. Барушка, складывайте все», — обращается барыня к служанке.

Плецита и другие наши женщины ничего слышать не хотели и позвали Тонду. Он был секретарем выставки и гуляния в пользу школ.

Является Тонда. «Что это здесь за недоразумение?» — спрашивает.

«А вот госпожа советница хочет унести бабы и торты для каких-то особых целей. Ты мне об этом ничего не говорил, товарищ. Поэтому я и не могу разрешить», — объясняет Плецита.

Тонда обращается к советнице. «Какие это особые цели?» — спрашивает.

«Я председательница буфетной комиссии или не я?» — холодно спрашивает барыня.

«Насколько я знаю, были избраны вы». «Следовательно, полагаю: куда что должно пойти — решаю я, и никто не имеет права вмешиваться и контролировать меня, — свысока говорит дамочка. — Так, по крайней мере, это было ежегодно, господин секретарь. Барушка, складывайте!» — приказывает она служанке.

«Извините, госпожа председательница, — делая ударение на титуле, говорит Тонда. — Мы не знаем, как бывало прежде на гуляниях в пользу школ. Мы исходим лишь из одного принципа: если кто-нибудь хочет унести то, на что не имеет права, он должен за это заплатить. Матушка Плецита подсчитайте, что госпоже председательнице будет угодно взять. Можете выдать ей это только за наличный расчет. Госпожа председательница нас простит, но на празднествах в кредит не отпускают». — Он низко кланяется госпоже советнице и уходит.

Если бы вы могли видеть госпожу советницу! Чуть в обморок не упала. Вылетела из буфета, как ведьма.

«Тьфу, тьфу! — плюется. — Такое хамство. Это вам дорого обойдется. Вот что получается, когда становишься на одну доску с таким сбродом. Барушка, берите корзину, идемте отсюда! Ты тоже, Аленка, — обращается она к дочери, — не будешь паясничать здесь перед ними в шелковом национальном костюме. С теми, кто не умеет ценить наше участие, мы не останемся, чтобы не унизиться».

Госпожа советница, Барушка с корзиной и барышня Аленка в крестьянском костюме вылетели из буфета и с территории выставки, как ракеты.

В Кладно долго вспоминали об этом. Люди радовались, что нашелся наконец человек, который сумел справиться с госпожой советницей. Было известно, что для того, чтобы в окружном суде выиграть дело, предварительно нужно было зайти на кухню госпожи судебной советницы. Многие этим возмущались, но выступить открыто ни у кого нехватало смелости. А Тонда это сделал, — заканчивает Ванек.

— Эх, чорт возьми, если бы он нынче был здесь, нашлась бы ему работа, — проронил один из слушателей.

— Почему ты так думаешь? — спрашивает Ванек и тотчас отвечает: — Теперь, когда у нас Чехословацкая республика, гуляний-то в пользу школ устраивать больше не будут. Нам не придется по крейцеру собирать на чешские школы. И госпожа судебная советница с самого 1911 года уж больше никогда не бывала председательницей буфетной комиссии.

— Дело не в буфете. Тут дела покрупнее. Речь идет о снабжении Кладненщины, о том разворовывании продовольствия, которое было во время войны и которое продолжается сейчас. Вот за что нужно было бы взяться, — замечает один из шахтеров.

— Да, товарищи, это будет трудно. Этого, наверно, и Тонда не сдвинул бы с места. Ведь все эти большие господа, которые руководили снабжением во время войны, остались большими господами и сегодня. Они попрежнему распределяют и сами же осуществляют над собой и своим воровством контроль, как та госпожа советница, — высказывает свое мнение другой.

— Ну, посмотрим, был бы только здесь Тонда, — вздыхает Ванек.

— Глядите. О волке речи, а волк навстречу, — раздается в буфетном зале, когда в дверях появляется Тонда.

В буфете Рабочего дома в Кладно все вскочили. Толпятся вокруг Тонды, здороваются с ним и пожимают ему руки. Когда первое волнение, вызванное его приходом, улеглось, Тонда садится на свое обычное место у столика в углу за стойкой против биллиарда.

— Ну, а теперь рассказывай! — пристают товарищи к Тонде. — Где ты был и что пережил.

— Товарищи, дорогие, — защищается Тонда. — Это очень долгая история. На это у нас еще хватит времени в другой раз.

— Скажи хотя бы, на каком фронте ты был, — настаивают товарищи.

— Почти на всех, товарищи. На сербском, на русском, на румынском и на итальянском. Бросали нас и туда и сюда.

— А как насчет девочек, знался? Как итальянки? Красивые? — спрашивает, щуря узенькие поросячьи глазки, кривоногий Мудра.

— Да брось ты, кто же мог при всех этих трудностях думать о девушках, — машет рукой Тонда.

— Рассказывай! Скажи еще, что ты все эти четыре года ни разу на бабу не взглянул, — сомневается Мудра.

— Знаешь, Пепик, запомни раз навсегда: о таких вещах не говорят. А если говорят, то только через тридцать лет; тогда можно, — наставляет Тонда Мудру.

— Ну, понятно, в этом моя Нанда тоже с тобой согласилась бы. Если о таких вещах нельзя спрашивать, ей это в самый раз. Тогда у меня не было бы права и спину ей измочалить!

Мудра при этом яростно вдавливает в свою трубку какую-то смесь загадочного происхождения. Это какой-то эрзац-табак. Мудра зажигает, потом снова тычет пальцем в трубку, снова зажигает, но чудовищная смесь никак не хочет загореться.

— Пепик, Пепик, — смеются вокруг него, — вечно бы тебе только о девушках говорить, а между тем у тебя ничего уже не получается. Даже трубка не загорается. Перегорел огонь, не так ли? Мы твою Нанду понимаем. Видно, не очень-то она от тебя загоралась.

— Известно. Опять норовите вы меня разыграть, — ворчит Мудра, продолжая возиться с трубкой. — Не обращай на них внимания, Тонда, рассказывай. Если не хочешь про войну и про девочек, так, по крайней мере, что ты скажешь о нашем новом порядке? Нравится он тебе?

— Сказать правду, товарищи, я еще мало что видал. Но из того, что пока повидал, многое мне не понравилось, — признается Тонда.

— Что же именно и где тебе не понравилось? — расспрашивают шахтеры и металлурги.

— Ну, к примеру, положение в кладненском национальном комитете, — слышится в ответ.

— Ты там уже был?

— Как раз иду оттуда.

— Стало быть, ты должен был увидеть, что многое изменилось. Эти перемены все-таки должны каждому бросаться в глаза и радовать. Вместо австрийского орла — наш чешский лев. Приметил ты это, небось, или нет? — подсказывает Дубец.

— Это несомненно. Вывески перекрасили! С этим все поторопились! Но что толку от перемены декорации, когда на сцене остаются старые актеры?

— Вот видите, товарищи, разве я не говорил? — обрадованно восклицает Гонза Ванек. — Тонда это тотчас раскусил и обратил на это внимание. Хозяев мы должны были в первую очередь сменить. Метлой вымести и окружное управление, и дирекцию шахт и заводов. Тряхнуть это до основания, как в России, — распаляется Ванек.

— Вот, слышишь ты их, товарищ? — обращается Дубец к Тонде. — Вот так говорят все с утра до вечера. В России, в России! Никто не знает, как и что в этой России на самом деле. Но это им не мешает. Лишь бы неизменно подражать ей. Как будто мы нуждаемся в каком-либо чужом примере. Мы, которые в социалистическом и профсоюзном движении, а также в просвещении далеко опередили Россию. Только просвещение может привести к свободе. Какое может быть просвещение в стране, где большинство неграмотных? Скажи им, пожалуйста, пусть бросят разговоры о России и обратят внимание на положение в нашей стране.

— Ну, я думаю, товарищи, что необходимо и то и другое. Надо обращать внимание на положение и у нас, и в России. Надо знать, как все там в действительности обстоит, и если там что хорошее окажется и оправдает себя, то и у нас положение изменить: старое разрушить, новое завести.

— Что верно, то верно, — дружно отзываются собравшиеся.

— Что-то сделать нужно. Как думаешь, с чего надо начать? — донимают Тонду вопросами.

— С чего, товарищи? В первую очередь навести порядок в партии. Невозможно совершать революцию и делать перевороты, если нет революционного вождя, если в партии одни только фракции и группировки, если каждый тянет в свою сторону.

Необходимо навести порядок в партии, чтобы она встала во главе революционных сил, во главе борьбы за социализм. Чтобы ясно выразила свою солидарность с русской Октябрьской революцией и признала ее…

— Подожди, товарищ, — перебивает его Дубец. — Как так признать русскую революцию? Это все-таки дело нашего правительства, признавать Советы или не признавать. Этого же не может сделать только наша партия.

— Как раз наоборот, — возражает Тонда. — Я полагаю, что это в первую очередь наш долг. Это долг рабочих и рабочей партии, безоговорочно объявить себя сторонниками русской революции и поддерживать ее.

— Но ты ведь знаешь, все-таки, что некоторые влиятельные товарищи не одобряют революцию в России. Утверждают, что большевики повредили делу социализма и дискредитировали его. Отпугнули буржуазию и капиталистов и тем самым на целые десятилетия затормозили мирную эволюцию к социализму.

— Как же это? — удивляются Тонда и шахтеры. — Ну-ка, разъясни нам! — донимают они Дубеца.

— Ну, товарищ Гампл и товарищ Ауст объяснили мне, что, не будь большевиков и их революции, ни американцы, ни наши буржуи не мешали бы нам начать социализацию хотя бы немецких крупнокапиталистических предприятий. А большевики своими необдуманными действиями обратили внимание всего капиталистического мира на грозящую ему опасность, и капиталисты мобилизовали свои силы и не желают дать ныне согласия даже на частичную социализацию.

— А почему? — донимают собравшиеся оратора.

— А потому, что боятся, что если они допустят экспроприацию немецкой капиталистической собственности, то тогда не смогут нас удержать и дело дойдет до социализации и чешских капиталистических предприятий, — объясняет Дубец.

— И этого боятся наши руководящие товарищи? — удивляются шахтеры. — Это же само собой разумеется, что мы не можем ограничиться немецкими капиталистами и что надо добраться и до чешских, — шумят собравшиеся.

— Но, товарищи! Как же вы можете так говорить! Ведь такие действия разрушили бы наше национальное единство, которого мы с таким трудом добились во время войны. Ведь за чешское государство и его независимость вместе с нами боролись и чешские предприниматели и помещики. Было бы несправедливо теперь их обижать, — расстраивается Дубец.

— Как так обижать? — возражают шахтеры и металлурги. — Ты думаешь, что отнять у капиталистов возможность нас эксплуатировать и порабощать — это значит обижать их! Отнять у помещиков-аграриев возможность спекулировать и стаскивать последнюю рубашку с бедняков — это значит обижать их? Вот каково это национальное единство, за которое прячутся наши буржуи и аграрии. И этому мы должны способствовать? Мы боролись за национальную независимость и выступали за национальное единство ради того, чтобы уничтожить прежние несправедливости и преступления, совершавшиеся над бедным людом. Какой нам толк от национального единства, которое опять будет вводить новое порабощение и эксплуатацию трудящихся? Чорт побери, так, однако, нельзя. На такое национальное единство нам, извините, наплевать, — несутся раздраженные голоса со всех концов зала.

Шахтеры и металлурги поднимаются со стульев и стучат кулаками по столикам.

— Что ты на это скажешь, Ванек? Говори, выскажи то, что мы все думаем. Что у нас у всех на языке. Человек чувствует, да не знает, как выразить. Скажи за нас!

Старый Ванек встает.

— Раз товарищи желают, я тебе, Тоничек, расскажу. Видишь, мы во время этой революции опять дали себя облапошить. Мы должны были все это совсем по-другому повернуть, когда в октябре все здесь лопнуло. Сглупили. Мы должны учиться, мы, рабочие, обязаны больше интересоваться политикой. Этого мало — иметь только партию и организацию, уплатить с брюзжанием гривну взноса и считать, что этим ты уже исполнил свой долг. Воображать, что партия и организация сами позаботятся, чтобы мир изменился. Чорта с два изменится! Для того чтобы что-нибудь изменить, нужна сила. А какая, чорт возьми, сила в одной моей гривне? Какая сила в твоей, Фейгл, Мудра, Вацек и другие? Нет, товарищи, если мы не хотим быть битыми, мало просто давать гривну в организацию. Ей нужно отдавать и свои руки, голову, сердце и душу, короче, всего себя. А у нас прежде всего что угодно, только не организация. Про тех, кто в организации вообще не состоит и никогда не состоял, кому и гривны жалко было, кто работает до седьмого пота и пресмыкается перед господами, кто, в лучшем случае, ругается втихомолку и ждет, что однажды все как-нибудь само по себе перевернется и капитализм сгниет, про этих я не говорю. Только теперь я понял, мне все стало ясно. Чорта с два сгниет. Если мы его не уничтожим, он и дальше будет нас душить и высасывать кровь. Бывают такие моменты, когда есть возможность разом послать ко всем чертям все старое и прогнившее. Но такие моменты нужно использовать. Ты должен знать, когда момент настал. И должен знать, что в этот момент делать. Не только ты сам, все товарищи вокруг тебя должны понять и знать. Сам по себе никто не обучится. Кто-то должен научить. А чтобы людей научить, существует партия, организация и руководство. Чего вы разинули рты и выпучили гляделки? Ну, скажите. Если бы мы в октябре взяли все в руки, как следует, где была бы сегодня Пражская металлургическая компания? Где был бы Кестранек? Была бы у нас надобность вести тяжбу с хозяевами по вопросу об увеличении заработной платы и по другим вопросам? Мы должны были сделать это так же, как с восьмичасовым рабочим днем. Надо было сказать: «Мы это вводим — и баста. На то и революция». А мы? А вся наша партия? Что мы делали? Мы кричали на людей:

«Не смейте совершать ничего, что могло бы бросить тень на имя нации».

«Безоговорочно подчиняйтесь приказу Национального комитета!»

Чей это приказ? Капиталиста Рашина, агрария Швеглы, их прислужников Ирки Стршибрного и Франты Соукупа.

А мы это исполняли, товарищи, как волы, исполняли. Национальный комитет как единственный полномочный орган взял управление государством в свои руки. Издал первый закон свободной Чехословацкой республики: все действовавшие до настоящего времени земские и имперские законы остаются в силе.

Это значит: то, что имело силу во времена Австро-Венгрии, имеет силу и ныне. Те, кто господствовал и порабощал нас во времена Австро-Венгрии, имеют право порабощать нас и теперь.

— Это, все-таки, неверно, Гонза! Ты и сам так не думаешь! — кричит на Ванека Дубец.

— Нет? — все более горячится Ванек. — Дело не в том, что я действительно думаю. Хуже другое: уж что бы я там ни думал, что бы ни думали все мы на шахтах и заводах, от наших думок ничего не зависит. Правдой остается то, что господа нам приказали, а мы это проглотили. Что все учреждения — общественные, государственные и прочие — распоряжаются и действуют согласно прежним законам. Кто не верит, пусть прочтет наш первый закон Чехословацкой республики, изданный 28 октября 1918 года. Я его читал. Чуть не наизусть выучил. Но что этот закон сворачивает шею революции и рушит наши надежды на уничтожение капитализма и построение социалистической республики, этого я, олух, не понимал. Это я понимаю только сегодня, когда уже поздно!

Старый Ванек уныло опускается на стул. Зал затих. Каждый сидит и размышляет. Видно, что Ванек действительно выразил думы, которые мучили каждого.

Мертвую тишину нарушает Тонда:

— Ну, товарищи, я думаю, что никогда не бывает так плохо, чтобы не могло быть еще хуже. Если бы мы считали, что все потеряно, это действительно было бы хуже. А чтобы не стало хуже, об этом теперь должны позаботиться мы.

— Мы не против, — шумят все. — Ты только посоветуй, как?

— Мы должны подумать вместе. В первую очередь здесь, в Кладно. Наша партия и организация должны стать другими, чем они были доныне. Мы обязаны мобилизовать все свои силы. Мы не можем допустить, чтобы нами руководили другие. Сами должны руководить и решать — в окружном национальном комитете, и в ратуше, и на предприятиях, и всюду.

— А как с окружным управлением? — раздается голос. — И в окружном управлении, — отвечает Тонда.

— Все-таки окружного начальника ты не сможешь сместить. Вон, видишь, какие законы, — слышатся возражения.

— Законы, законы… Законы создает тот, у кого власть. Мы дали вырвать власть из рук, и поэтому нам диктуют сегодня те, которые власть захватили. Необходимо снова начать борьбу и добыть то, что у нас уже могло быть и на что мы имеем право.

— Хорошо, хорошо, возьмемся, стало быть, за это.

— Но одного Кладно недостаточно, товарищи! Мы должны постараться переделать всю партию.

— Товарищи, разрешите и мне кое-что сказать, — вмешивается в разговор учитель Фингергут. — Ситуацию нельзя оценивать только с узкоместной точки зрения. Необходимо рассматривать ее под углом зрения истории и вечности. Главное зло в Праге. Я был у товарища Габрмана. Я изложил ему следующее: если мы хотим создать социалистическую республику, необходимо начать с духовной революции. Школа и учителя — это главное, на чем должно заострить внимание. В Кладно в результате правления бургомистра доктора Грушки всюду распространились клерикализм и реакция. Я предложил Габрману, чтобы он немедленно назначил нового школьного инспектора, и заявил, что готов взять на себя эту должность. Но там, в Праге, к этим переменам относятся с неодобрением. Не удивительно. История нас учит, что пражане всегда были умеренны. Известно, какую роль они играли в гуситских войнах. А Габрман и вовсе из Пльзня. Пльзень был не только умеренным, но реакционным, католическим городом. В настоящее время в партии решающее слово принадлежит пражанам и пльзенцам. Они и в правительстве заняли наиболее важные посты. Стремиться изменить положение в партии — это борьба заведомо безнадежная. Нельзя упускать из виду рассмотрение вопроса под углом зрения вечности. В первую очередь это вопрос о школьном инспекторе в Кладно. Вот на этом вопросе нужно сосредоточиться. Итак, от имени прогрессивной интеллигенции я просил бы вас о поддержке.

Снова берет слово Дубец:

— Видите, товарищи, это правильная речь. Мы, рабочие, должны брать пример с нашей интеллигенции. Если мы хотим управлять, мы должны сначала этому научиться. Чтобы мы этому научились и не обанкротились, мы должны заранее воспитать людей для решающих должностей. Если у нас есть способный товарищ учитель, который может исполнять должность окружного инспектора, мы должны драться за это место. Будем добиваться этого, пошлем депутацию, вынесем резолюцию. Когда воспитаем подходящего товарища для руководства Пражской металлургической компанией, тогда будем драться за место директора. А пока не знаю, можем ли мы требовать представительства в правлении компании. Полагаю, что способного товарища для этого у нас еще нет. Представьте себе, как это повредило бы эволюционному пути к социализму, если бы наш представитель в правлении компании был поднят насмех. Экспроприировать и социализировать мы можем только тогда, когда рабочие будут способны управлять производством. Сегодня мы для этого еще не созрели. Не хотите же вы, чтобы у нас дошло дело до такого развала, как в России!

— Какой такой развал в России, товарищ Дубец? — обращается к нему Тонда. — Ведь факт остается фактом, что со времени Великой Октябрьской революции прошел уже целый год, а большевики держатся и не потерпели краха. Наоборот. Заключили мир и ускорили таким образом конец мировой войны вообще. Они сражаются против контрреволюции, отражают натиск империалистических армий и не думают о капитуляции. Я полагаю, что вместо того, чтобы на них клеветать, нам следует поддерживать их и учиться у них.

— Так и есть, ты прав, мы будем и у нас действовать по-большевистски.

— Говори, с чего начинать! — раздается снова в буфетной.

— Созовем общее собрание нашей организации. Обратимся в Прагу. Соберем совещания и конференцию. Будем требовать созыва съезда партии. Будем требовать изменения политики партии. Признания Советов. Посылки делегации в Россию. Предъявим требования предпринимателям. Будем бороться против новых спекуляций аграриев. Неуклонно настаивать на выполнении обещаний, которые были даны во время борьбы за национальное освобождение. Двинемся на борьбу за социалистическую республику. Как думаешь, Ванек, двинемся?

— Как ты можешь меня вообще спрашивать! — удивляется задетый Ванек. — Думаю, что мы с тобой знакомы достаточно, и ты должен знать, что шахтеры никогда не складывают оружие.

— Вот и хорошо. Возьмемся за это, товарищи! Но сейчас время по домам. Маржка уже сверкает на меня глазами. Уже за полночь, а мне предстоит еще здорово повозиться.

— Ну, это понятно, раз жена ждала столько времени. Ну, тогда и в самом деле мы не станем тебя больше задерживать. А ты на нас, Маржка, не гневайся. Завтра воскресенье, можете, стало быть, ночь продлить, — острят шахтеры.

— Э, чего только в голову вам не приходит, — защищается Тонда. — Меня ждет купанье. Я обещал Маржке, что нынче вымоюсь, она уже приготовила корыто и воду.

— Не сегодня, вчера обещал, — сердится Маржка. — Еще со вчерашнего дня корыто и вода на плите ожидают. Сегодня уже воскресенье. Ты думаешь, что из-за тебя я среди ночи снова буду затапливать?

— Ничего не поделаешь, Маня, разговоры бесполезны. Купанье намечено, я всей душой приготовился, а если вода остыла, придется затопить.

Мальчик-буфетчик собирает скатерти со столов, ставит стулья на столики, чтобы удобнее было подметать пол, опускает шторы на окнах, гасит свет, и товарищи расходятся.

Идут и Тонда с Маней.

На заводской отвал вылили шлак. Красное зарево залило Кладно и окрестности. Тонда на ходу прижимает Маржку к себе.

— Смотри, как красиво сияет наш красный Кладно!

Загрузка...