Отлично. Поставь воду сюда… нет, поближе ко мне… спасибо. Знаешь, пожалуй, доктор был все-таки прав… наверное, мне надо отдохнуть. Что-то меня в сон клонит. Не надо? Хочешь, чтобы я продолжил? Ладно, Фишель. Вижу, мой рассказ тебе по душе. Ах да, понимаю… ты так и не заговорил. Слушаешь и молчишь, ведь так? Ну и ладно. Только помни: мама очень за тебя волнуется. С Хрустальной ночи прошло всего три недели. И вот еще что: когда меня забрали, я ведь уже был болен. Ну побрили мне голову, наставили синяков, — вот ты и потерял дар речи, ведь в этом причина? Но ничего, нас не убьешь. За тучами всегда светит солнце… что, не верится? Понимаю. Тебе есть над чем подумать. Когда придет время, заговоришь. Ну, за дело?
Однажды нам с Ежи Ингвером взбрело в голову оборвать все цветы перед школой. Нам было лет по восемь. Разумеется, нас поймали и отправили к директору. Мы стояли у двери его кабинета и ревели в голос, такой нас взял страх. Ну просто конец света.
И вот опять мы рядом, объятые ужасом. Только что прозвучал приказ лейтенанта Найдлейна: выдвинуться на передовые позиции. И как когда-то в детстве, мне захотелось к маме: пусть она утешит, скажет, что все будет хорошо.
Я прижал к губам письмо Лотты, вдохнул запах ее духов и спрятал листок в нагрудный карман рядом с фотографией, которую ты держишь в руках.
— Шевелись, Данецкий, — глумливо изрек Кирали на своем ломаном немецком. — Не годится заставлять смерть ждать.
Я подхватил винтовку и вместе со всеми двинулся к передовой.
Много раз берега Гнилой Липы приходили ко мне в кошмарах, Фишель. Я выискивал в книгах по истории упоминания про места моего первого боя. Мы были солдаты, мы исполняли приказ, мы дрались за кусок покрытой травой земли. Общая картина была от нас скрыта. Это теперь я знаю, что на пятидесяти километрах фронта к востоку от реки находилось почти полмиллиона русских. А нас, австрийцев, сражалось всего сто семьдесят пять тысяч.
Мы были обречены с самого начала.
Окопов как таковых у нас не имелось — так, траншейки по колено глубиной, в которых можно было укрыться, только если лечь. Наша часть находилась на опушке недалеко от реки, метрах в пятидесяти. Слева — густой лес, справа — открытое пространство. По ту сторону реки открывался похожий вид: перелески, луга, небольшие холмы.
Было душно и тихо. После бессонной ночи под веки мне словно песку насыпали.
Я сжал руку Ежи и чуть слышно сказал:
— Удачи тебе, дружище.
— Мы победим, Мориц, — ответил он. — Мы будем сражаться не за австрийцев. За Уланов.
Приказ о наступлении пришел на рассвете. Загрохотала артиллерия. Казалось, ее целью было поднять побольше пыли над позициями русских, никаких других последствий артподготовки заметно не было. Да и продолжалась она всего двадцать минут.
И сразу лейтенант Найдлейн скомандовал: «Вперед!»
У всех душа ушла в пятки.
— Вперед? — недоуменно заорал Кирали, повернувшись к лейтенанту. — А огоньку подбавить? Русским-то хоть бы хны!
— Это приказ, Кирали, — зло прошипел Найдлейн. — Смелее в бой, и да поможет вам Бог.
С винтовками наперевес мы выбрались из траншей и двинулись в сторону реки. За нашими спинами выбивали дробь барабанщики. Вражеские пушки почему-то молчали.
Мы цепью вышли из леса. Русские безмолвствовали. Что бы это значило? У них кончились боеприпасы? А может, они отступили?
Мы подошли к реке. Опять заработала наша артиллерия. В мелких местах за ночь был переброшен деревянный настил, но многие переправлялись вброд, подняв винтовки над головой.
Противоположный берег был высокий и крутой — недурная, но кратковременная защита. Вскарабкавшись наверх, мы двинулись дальше — по открытому лугу, там и сям усеянному купами кустов. Местами трава доходила до пояса, цеплялась за ноги, словно желая нас остановить. Наши ряды щетинились штыками. Еще сто метров, сто пятьдесят, двести… Русские упорно молчали. Но они никуда не отступили — на фоне красного рассветного неба я видел впереди темные фигуры. Русские поджидали нас, подобно хранителям ада.
Поджилки у меня затряслись: нас явно заманивали в ловушку. Инстинкт велел мне: «Падай, заройся в землю, слейся с корнями и червяками». Но я продолжал бежать вместе со всеми.
Сейчас начнут стрелять, понял я, бросив взгляд на восток. Наши солдаты тоже вскинули винтовки и прицелились.
И тут над головой у нас раздался свист.
Совсем рядом грохнуло. Земля под ногами качнулась.
Еще взрыв. И еще. И еще. Пушки били прямо по нам. Дым ел глаза, я задыхался.
Что-то с силой ударило меня по спине, и я рухнул на четвереньки.
Ранен? Убит? Неужели мне суждено погибнуть в этой высокой траве?
Вывернув руку, я пощупал спину. Вся ладонь в крови, но боли я не ощущал.
Рядом со мной вдруг обнаружился окровавленный ботинок. Ошметок оторванной ноги торчал из него.
Так вот чем меня ударило, понял я. А сам я не ранен, это не моя кровь.
Куда-то делся Ежи — его больше не было рядом со мной.
Наша самоубийственная атака продолжалась. Я мысленно попрощался с родными, с Лоттой и поднялся на ноги.
Рыжая дымка заволокла поле брани. Троих солдат передо мной разорвало на кусочки.
Я сделал несколько шагов и споткнулся о тело.
Это был Петр Борислав, точнее, то, что от него осталось. Он был разрезан вдоль пополам, левая часть отсутствовала. Сердце висело на ниточках ближе к ноге, одна рука валялась в нескольких метрах.
С ужасом и отвращением я отвернулся.
Вокруг рвалась шрапнель. Взрывы слились в один оглушительный рев.
Лейтенант Найдлейн припал к земле рядом со мной. Он весь трясся.
— Следуй за мной, — прохрипел он. — Здесь неподалеку их пушка на позиции. Надо ее захватить.
Он указал на купу деревьев в сотне метров от нас. Из-за мешков с песком торчал ствол.
— Нам надо подползти поближе и как следует все рассмотреть. С другой стороны тоже подойдут наши. Возьмем русских в клещи.
Мы поползли по-пластунски и в густой траве наткнулись на удобную канаву. Пули так и свистели над нами — обе стороны вели интенсивный огонь. Во встречное наступление русские не пошли, и кое-кто из наших ворвался к ним в окопы. Завязалась рукопашная.
Но большая часть наших войск оказалась рассеяна по лугу. Все основы тактики, которым нас учили в мирное время, забылись, приказы командиров не доходили до подчиненных, каждый был сам за себя.
За исключением меня. Мне офицер дышал прямо в ухо. С ужасом я услышал приказ: высунуть из травы голову и оценить положение.
Да он рехнулся! Зачем так искушать судьбу? Это же просто чудо, что нас до сих пор не убили! А стоит мне приподнять голову, как ее просто снесет.
— Выполнять приказ, Данецкий! Какие вы, евреи, трусы! Как бы нам из-за вас не проиграть войну!
Такого я вынести не мог.
— Это из-за вас, болванов австрийцев, мы все проиграем! — выкрикнул я в ответ. — Вы только и умеете, что танцевать вальс и штрудели жрать! Откуда вы взяли, что победите русских? А с виду вы такие храбрые!
Мы лежали, припав к земле, и прожигали друг друга взглядами. Слова мои крепко задели лейтенанта.
— Данецкий, ты будешь наказан.
— Жду не дождусь, — ответил я. — Если только останусь жив к концу дня.
— Выполнять, Данецкий!
— Да будет вам, лейтенант!
Найдлейн вытащил пистолет и приставил к моей голове.
Если перед человеком встает выбор, умереть прямо сейчас или хоть несколькими секундами позже, он обязательно ухватится за второе. Вот почему люди выбрасываются из окон горящих зданий: вдруг Бог успеет смилостивиться, пока летишь к земле, и ты останешься жить. Пусть покалеченный, пусть с переломанными костями. Надежда затемняет рассудок.
Я набрал в грудь воздуха и приподнялся. Шквал пуль тотчас срезал вокруг траву. Но ни одна в меня не попала. Бог решил повременить с моей смертью.
Найдлейн засмеялся.
— Ну что, еврейчик, жив? Что видел?
— Мы от них меньше чем в тридцати метрах, лейтенант. Только высокой травы дальше уже нет. Голая земля. Что будем делать?
Лейтенант задумчиво пощипал усы.
— Жди здесь, — сказал он наконец и уполз в траву.
Мне показалось, прошла вечность. Хотя на самом деле лейтенанта не было несколько минут.
— Отлично, — задыхаясь, произнес он. — Слева от нас Хаусман и Ковак, за ними Водецкий и Ролька. Когда у русских кончится боекомплект, мы на них кинемся. Застрелим их прямо в их логове. Захватим плацдарм. И будем палить по ним из их же орудия.
Мы подождали. Скоро лейтенант кивнул мне.
Мы вскочили на ноги и бросились вперед. Смутно помню, что и другие бежали рядом с нами. Но у вражеской позиции с нами оказался один Ковак.
Русских было трое. Они не ожидали нападения. Мы убили их. По выстрелу в голову — и мы уже карабкаемся через мешки с песком. Тут-то в Ковака и угодила пуля — на ту сторону свалилось уже его безжизненное тело.
Нам вдвоем позицию было не удержать никак, и Найдлейн превосходно это понимал. Несколько выстрелов в замок орудия — хоть из строя его вывести, — и мы мчимся к ивняку. И надо же, лейтенант споткнулся о корень. Стоило ему замешкаться, как его тут же ранило в ногу.
Мне бы полагалось ему помочь… но я несся во весь дух. Найдлейн хромал вслед за мной. Добежав до кустов, я рухнул на землю.
Вторая пуля попала лейтенанту в спину, но он не упал. Еще одна пуля пронзила его насквозь, из раны в животе хлынула кровь. Вот тут он свалился. И пополз.
До зарослей оставалось метров десять, когда ему пробило голову и он упал лицом в траву. Ноги и руки еще подергались, но скоро замерли.
Безжалостная бойня продолжалась битых два часа вдоль всей реки, в лесах и в полях. Целые полки были обескровлены, сотни храбрых офицеров отдали жизнь не за понюх табаку — приказ атаковать равнялся смертному приговору. Луг был усеян воронками и обрывками сине-серого обмундирования. Оторванные руки продолжали сжимать винтовки. Вокруг валялись куски человеческого мяса, к небесам неслись стоны раненых.
К десяти утра русская пехота перешла в наступление и прорвала линию обороны Двенадцатого корпуса слева от нас. Наконец мы получили приказ отходить.
Началось повальное бегство. Русская артиллерия не смолкала.
Я видел трупы шести наших барабанщиков, выложенные как по линейке, глаза и рты широко открыты, барабаны аккуратно поставлены рядом, словно ребенок играл с оловянными солдатиками. Не знаю, что их убило, что вдруг так ужасно состарило их лица.
Мы бежали несколько километров, будто стая обезумевших кур, пока за нас не взялись офицеры и не последовал приказ построиться. Тут я натолкнулся на Кирали. Форма на нем была чистая-чистая. Я спросил, где он прятался. Кирали лишь улыбнулся и подмигнул.
Вот и наша часть. Только тут мы узнали масштабы катастрофы. Поверка показала, что из двухсот шестидесяти человек осталась едва половина. А всего на берегах Гнилой Липы нас погибло в то утро двадцать тысяч.
Ежи Ингвера нигде не было. Где он, что с ним? Я стал спрашивать о нем однополчан, но никто его не видел.
Я был в отчаянии. Всего-то один день боев, и я потерял двух своих лучших друзей, Ингвера и Борислава, и видел смерть моего лейтенанта.
Но горе мое, как оказалось, было преждевременным. Часа через два из леса показалась сгорбленная фигура и медленно направилась к нам.
Это был Ежи. На спине он тащил Найдлейна. Я подбежал к нему и помог спустить лейтенанта на землю. Мы с Ингвером крепко обнялись. Мне трудно сейчас передать мою тогдашнюю радость.
Как ни удивительно, Найдлейн был еще жив. Его отправили в госпиталь, а Ежи наградили. Что до меня, то за всю войну никаких наград я не получал. Остался в живых — вот главная моя награда.
Времени на передышку не было. Пополз слух, что приближается русская кавалерия. Одна мысль о казаках наполняла нас дрожью. В связи с небоеспособностью частей последовал приказ о дальнейшем отступлении.
Запруженные людьми дороги вели на запад, войска перемешивались с сельскими беженцами. С собой крестьяне везли пожитки, гнали скотину. Повозки, экипажи, телеги, конные платформы, полевые кухни, грузовики… каких только средств передвижения тут не было! Время от времени откуда-нибудь из хвоста колонны раздавался вопль: «Kosaken kommen!» — и солдаты в панике разбегались по окрестным полям.
К закату мы прошли километров тридцать и умирали от голода и усталости. Когда прозвучала команда «Привал!», я как был повалился на обочину и моментально заснул.
Две недели мы шагали днем и ночью. Ко всем прочим нашим бедам, разверзлись хляби небесные. Дождь лил и лил. Дороги раскисли, артиллерийские повозки по ступицу увязали в грязи, и кони надрывались и падали замертво. Колонны еле двигались, дороги стало не отличить от полей, сплошная трясина простиралась от горизонта до горизонта. Пришлось выпрячь лошадей и оставить грузы врагу.
Мы пересекли Днестр. Лемберг достался врагу. В каждой деревушке мы видели одно и то же: евреи бежали, а русины оставались. Они были внешне радушны, кормили нас, давали кров нашим офицерам, — но доверия к русинам не было никакого. Известно было, что они ждут не дождутся своих братьев русских, ходили слухи, что все они шпионят в пользу России.
Порой нам везло и удавалось переночевать в амбаре или на гумне, но чаще приходилось спать под открытым небом, и хорошо еще, если у костра. По полям сновали евреи — по большей части ужасные бедняки, чуть ли не нищие — и собирались толпами у деревьев на молитву под руководством своих рабби. Наибольшее внимание солдат привлекали хасиды со своими пейсами. Их называли «сбродом», а Кирали даже плевал в их сторону.
— Данецкий, почему ваши женщины бреют волосы? Гадость какая, — как-то спросил он у меня.
— Не все. Только хасидим.
— Ну хорошо, так почему?
— Потому что сотни лет казаки совершали набеги на еврейские селения и насиловали женщин. И те стали брить себе головы, чтобы обезобразить себя. А теперь это просто обычай. Напоминание о том, что всегда найдутся негодяи вроде тебя, которые захотят их оскорбить.
Но для Кирали мои слова были что о стенку горох. Он не унимался. В моих глазах он заслуживал презрения. Откуда в нем столько злобы, удивлялся я, слушая, в каких выражениях он жалуется на жизнь, обязательно сперва по-венгерски, а потом в переводе на ломаный немецкий, чтобы все, кто оказался рядом, ничего не упустили.
«Будь проклята корова, родившая теленка, из кожи которого сделали вот этот ранец, что весит тонну и стер мне спину до крови», — к примеру, говорил он. Или: «Будь проклята река, несущая свои воды в море, над которым рождаются тучи, дождем льющиеся мне на башку вот уже который день». В столь же изысканной манере он поносил людей за жадность и глупость. Война, лишения, так что его желчность вроде бы понятна, но, судя по всему, Кирали был таким всегда. Он жил ненавистью, как я жил любовью.
Двадцать дней я не мылся. Ноги у меня сопрели. Мне казалось, мучения мои ужасны. Но, как выяснилось, многодневный марш по грязи — это самое легкое испытание в череде уготованного мне Богом.
16 сентября 1914 года мы перешли Сан.
На мосту мы с Ежи на минуту остановились. Из глаз у нас хлынули слезы. Уланов сдан врагу! Мы смотрели на мутную реку, на ту самую воду, которая каких-то несколько часов назад текла через наш город. Увидимся ли мы когда-нибудь с близкими? Я бросил в Сан два камешка и поклялся во что бы то ни стало отыскать Лотту, куда бы ни занесла ее судьба.
Мы погрузили ноги в воды Сана — реки, омывающей наши мечты. Враг может забрать кусок территории, но забрать мечту он не в силах, мечта всегда пребудет со мной — лес, тихая заводь и солнце, играющее в волосах Лотты. И среди этого великолепия ты, Фишель, и Довид, и маленький Исаак будете бегать за бабочками среди деревьев.