Из лагеря меня освободили в августе 1919-го, как только закончилось мое перевоспитание. Контрпропагандисты старались изо всех сил. Теперь я мог с легкостью опровергнуть чуть ли не любое марксистское положение, если надо, даже призвав на помощь Библию. Мои четкие ответы убедили учителей, что в качестве разносчика коммунизма я более не опасен и могу идти на все четыре стороны.
С виду Уланов ничуть не изменился, те же дома, те же улицы. А вот люди стали другими, приуныли, постарели. На улицах не видно детей, из скверов пропали влюбленные, в глазах у прохожих сквозила печаль.
Или мне так казалось?
Я обогнал пожилого человека с буханкой хлеба под мышкой.
— Мориц? — окликнул он меня дрожащим голосом.
— Господин Каминский… — Комок в горле мешал мне говорить.
— Господи, ты жив… С возвращением… Как ты кашляешь! Ты болен?
А я и не замечал. Привык.
Каминский потрясенно смотрел на меня.
— На тебе хлебца… покушай… Как ты… возмужал. Расскажи, что с тобой приключилось? Где ты был все это время?
— В Сибири, — пробормотал я, впиваясь зубами в мякиш.
— В Сибири? Бедняга. Мы уж наслышаны о тамошних лагерях. Так тебя посадили в специальный эшелон и отправили со всеми прочими домой? Тут несколько ребят вернулось… Они добирались именно так.
— Нет… я не на поезде… я пешком шел.
— Из Минска? Боже мой…
— Не из Минска. От границы с Монголией.
Господин Каминский лишился дара речи.
От изумления у него отвисла челюсть.
— Ты кушай, кушай… можешь все съесть… — выговорил он немного погодя. — Родители твои в Берлине, месяца два назад уехали. Мы все думали, ты погиб.
— А как Лотта Штейнберг?
Во мне все трепетало.
— Они уехали еще в прошлом году. В Вену.
— Ах, вот как… значит, она жива…
Какое счастье!
— С ней все хорошо. К ней посватался один адвокат. Они обручились.
Ноги подо мной подогнулись. Страшный приступ кашля скрутил меня.
— Тебе нехорошо, мальчик мой? — Каминский положил мне руку на плечо.
— Ничего, ничего… не волнуйтесь. Это пустяки… небольшая слабость, вот и все.
— Давай-ка я отведу тебя к доктору.
— Не стоит, честное слово… Передайте ей от меня наилучшие пожелания. А когда свадьба?
— В феврале.
Должно быть, я потерял сознание. Не помню.
Очнулся лежа на земле. Мешок мой развязался, и сотни неотправленных писем высыпались на мостовую.
Надо мной склонился Каминский:
— Тебе срочно надо к доктору. Давай-ка я тебе помогу.
Он поднял стопку писем, принялся запихивать их в мешок и вдруг замер.
Сощурил глаза.
Недоверчиво покачал головой.
— И все они к Лотте? — В голосе его слышалось крайнее изумление.
Да, я сохранил их, все до последнего листочка. Каждый день мой запас пополнялся. Они вот в этом кофре, Фишель… приподними… видишь, какой тяжелый? Он теперь твой, Фишель… чтобы помнил.
Чем ближе я был к Лотте, тем сильнее сгибался под бременем своих чувств. И наконец не выдержал. Доктор сказал, у меня туберкулез. Но погибал я от несчастной любви.