Представь себе, что двери тюрем распахнулись и все убийцы и воры оказались на свободе. А теперь вообрази, что они одеты в форму и наделены властью… да тут и воображать нечего, правда, Фишель? По милости Гитлера все это творится сейчас у тебя на глазах. И примерно то же происходило в Иркутске, когда мы до него добрались. Вроде бы Керенский собирался пополнить ряды армии уголовниками. Если так, то затея не удалась: добрая половина преступников пошла за большевиками.
На некоторые улицы, особенно те, где стояли казармы, простому обывателю лучше было не соваться. Утром найдут в сточной канаве еще один труп с вывернутыми карманами, вот и весь разговор. Мы-то, конечно, об этом понятия не имели и, как оказалось, сунулись в самое пекло. Еще удивлялись, чего это хозяин постоялого двора так нам обрадовался. И согласился, что заплатим потом (денег у нас было негусто), и не стал приставать, почему Кирали говорит по-немецки… Постояльцев-то, кроме нас, не было, и, как видно, давненько.
Надо было чем-то платить за жилье. Вырежу из дерева фигурки и продам на базаре, предложил я. Кирали заявил, что есть занятия куда более прибыльные.
— Воровать, что ли? — спросил я. — Так ведь поймают и отправят обратно в Сретенск.
Мы поругались, и Кирали отправился на промысел один. Оружия при нем не было никакого. Разве что выструганные мною костыли.
Вечером с улицы донеслись жуткие крики. Я выглянул в окно. Во мраке сцепились двое. Узнав голос Кирали, я схватил топор и бросился к двери.
Дорогу мне заступил хозяин:
— Вам жизнь не дорога?
Я оттолкнул его и выскочил на улицу. Кирали лежал на земле. Над ним склонился солдат с ножом в руке. В свете луны сверкнуло лезвие — оно было в крови. Подняв топор над головой, я кинулся к солдату. Заслышав топот, тот повернулся ко мне лицом. Повезло мерзавцу: метил-то я в голову, а удар пришелся по руке. Он взвыл, схватил с дороги какой-то предмет и бросился наутек.
Тем временем Кирали, смачно ругаясь по-венгерски, поднялся на ноги и принялся шарить вокруг.
— Сволочь, спер мою сумочку, — донеслось до меня.
Тебе смешно, Фишель? Смеюсь вместе с тобой. Ха-ха… хотя мне нельзя. Больно. Ну а тогда мне и вовсе было не до смеха. Я ужасно разозлился на Кирали.
— Вечно ты во что-то вляпаешься, — заорал я. — Сволочь-то сволочь. Только откуда у тебя сумочка?
— Нашел.
— Где?
— Да так. Ну, висела у одной дамочки на плече, всеми забытая и заброшенная. Ты не расстраивайся. Я еще и кошельки нашел, нам в хозяйстве пригодятся. Отведи-ка лучше меня домой. Не видишь, мне больно.
В сенях керосиновая лампа высветила порез у Кирали на животе.
— Не обращай внимания, — сморщился он, — это только царапина. Нога — вот что меня убивает.
У него опять пошла кровь из отрубленных пальцев.
Хозяин бросился за тряпкой, попробуй потом отмыть пятна с половика.
— Нам нужен врач. Не знаете, к кому обратиться? — спросил я.
Хозяин почесал лысую голову, вздохнул и вымолвил:
— Только безумец сунется на эту улицу ночью. Да и днем ее обходят стороной. А доктор… никто сюда ночью не пойдет.
Завтра же духу моего здесь не будет, решил я.
— Вы бы нас хоть предупредили, — упрекнул я хозяина. — Переночуем у вас — и до свидания.
— С такой ногой он недалеко уйдет, — возразил тот. — Поживите, пока раны не затянулись. А к доктору я его завтра отвезу. Хороший человек, лишних вопросов не задаст.
— О чем это вы лопочете? — тоскливо осведомился Кирали.
Я промолчал.
Каково ему придется без меня?
В ту ночь мы сыграли нашу последнюю партию в шахматы. Кирали еще ведать не ведал, что я ухожу. Меня мучила совесть, и я не знал, как ему сказать.
Через час я загнал себя на доске в безнадежную позицию.
Интересно, Кирали заметил, что выиграл?
Ну еще бы. Вон как улыбается. Хоть играл он вообще-то неважно, тут и болван бы заметил, что мне мат в два хода.
Я опрокинул своего короля, и шахматная фигура покатилась на пол.
Франц радостно заорал и, забыв про свою больную ногу, в восторге запрыгал по комнате.
И вдруг замер с мрачным лицом.
— Ты специально поддался?
— Нет, конечно.
— Врешь. Ты нарочно.
— Зачем мне врать? Думаешь, мне радостно смотреть, как ты прыгаешь по комнате, точно боров-производитель, которому только что поставили клеймо?
Кирали осекся. Видно было, что он колеблется, верить мне или нет? В следующую секунду он сидел на мне верхом, изрыгая венгерские ругательства и брызгая слюной.
— Зачем ты поддался мне, сволочь такая? Благодетель нашелся!
Я стряхнул его с себя.
— Надо же было чем-то тебя порадовать перед расставанием. Утром я ухожу.
Глаза Кирали наполнились слезами. То ли он был тронут моим отношением, то ли его огорчала предстоящая разлука? Не глядя на меня, Франц вышел из комнаты.
Я разделся и лег. Когда он вернулся, не знаю.
Поутру он молча наблюдал, как я собираю вещи. Руки он мне на прощанье не подал.
Больше мы с Францем Кирали не виделись.
После войны Франц частенько мне вспоминался. Какая судьба его постигла?
И я написал в Иркутск на адрес постоялого двора.
Как ни удивительно, он так там и осел.
Мы пару раз написали друг другу, но переписка наша скоро прекратилась. Очень уж мало общего было между нами.
Выяснилось, что Кирали работал у нескольких женщин и прижил с ними двоих детей, «двух маленьких мерзавцев», которых и видеть не желал. Когда мужья вернулись домой, Францу досталось на орехи, но ничего, до смерти не убили. Нога у него зажила, но ходит он до сих пор с палочкой. На мой вопрос, как он умудрился выжить, Кирали ответил, что надо уметь приспосабливаться. Кроме того, он научился говорить по-русски, записался в большевики и не гонялся за богатством. В чем я, отлично его зная, очень сомневаюсь.
И вот уже больше десяти лет о нем ни слуху ни духу.
На пути из Иркутска я вырезал из дерева фигурки и продавал в каждой деревне. Дядя Иосиф оказался прав, на распятия всегда находились покупатели, но торгашество отнимало кучу времени и сильно замедляло мое продвижение на запад. В отчаянии я как-то ночью украл с поля лошадь. Правда, хозяин с собаками вышли на мой след, но я сумел ускользнуть и гордым всадником перевалил через Саяны. Если бы кляча моя через пару месяцев не пала, я бы ой как далеко заехал. А так пришлось ее съесть. Набил брюхо от души и с собой взял, сколько смог. И зашагал дальше.
Стоял август месяц 1917 года. Я подходил к Абакану, когда случайно наткнулся в лесу на избушку. На лавке перед ней смирно сидел пожилой человек.
— Какой хороший денек, — окликнул он меня.
— И вправду, — вежливо ответил я, проходя мимо.
— Куда вы так торопитесь? Присядьте, отдохните. У меня и водочка есть.
Я огляделся. Домишко стоял на гребне холма, посреди цветущей поляны. Отсюда открывался чудесный вид на окрестные долины и на горы, густо поросшие лесом.
— Спасибо за приглашение. Выпью с вами по рюмочке — и в путь.
— По рюмочке? Почему так? Уж посидеть так посидеть.
Я присел на лавку рядом с ним, и он налил мне.
— Будем знакомы. Олег. А вас как величать?
Я помедлил. Все-таки безопаснее назваться русским именем. Хоть в этой огромной стране столько разных народов, осторожность не повредит.
— Сергей.
— Куда путь держите, Сережа?
— Домой.
Олег усмехнулся:
— Свой дом мы носим с собой. Что влечет вас туда, где вас нет?
— Любовь.
— Ах, любовь. — Он задумался. — Друг мой, если бы вы имели кое-какой опыт в любви, вы бы так не спешили. Смотрите, как хорошо вокруг. Любовь всегда пребудет с вами, за ней не надо гнаться. Она в шуме деревьев. Она в запахе цветов.
Красоты природы услаждали глаз, приятный ветерок щекотал кожу. Волшебное место, что и говорить.
— Может быть, — вздохнул я. — Но я буду счастлив, только когда обниму любимую.
Олег погладил бороду.
— А как вы узнаете, что счастливы? Разве сейчас вы не радуетесь жизни? Или что-то может доставить вам большую радость?
Вот ведь странный человек. Но так располагает к себе.
— А почему нет?
— Когда-то я жил в городе, полном честолюбцев. Стяжатели, они стремились обладать. Богатство и власть влекли их. Ваша цель, быть может, более благородная, но все равно надо четко осознавать разницу между «быть» и «иметь». Страсть съедает человека. Если твоя цель заработать определенную сумму денег, ты не остановишься даже после того, как эти деньги у тебя уже в кармане, тебе надо будет больше и больше. Если человек видит свое счастье в том, чтобы обладать конкретной женщиной, он вряд ли ограничится одной. Ему надо будет покорять еще и еще, все новых и новых. Я знаю, о чем говорю, сам был такой. Если в жизни твоей нет счастья, может, тебе его никогда и не добиться.
Да кто он такой? Я слышал, что в Сибири тьма сект и лжепророков. Но тогда его бы окружала толпа последователей. А тут никого.
— Намекаете, что мне следует прервать свой поход?
— Ни в коем случае. Как раз наоборот. Послушайте, что я вам скажу. Однажды человек, потрясенный зрелищем заката, решает, что его счастье там, где солнце касается земли. И этот человек подается на запад. Он идет, и идет, и идет, пока не попадает в свою деревню, откуда начал путь. Оказалось, он обошел вокруг света, и друзья просят рассказать о красотах, которые он повидал за время своего путешествия. Но ему нечего им сказать, ведь глаза ему постоянно слепило солнце. Поэтому старайтесь запомнить подробности своего странствия, оглядывайтесь вокруг, пусть поставленная цель не ослепляет вас своим блеском. Иначе вы не заметите ничего, и, когда доживете до моих лет, вам будет нечего вспомнить, кроме своих планов на будущее. Которое так никогда и не настало. Обретите свое счастье сейчас, и пусть любовь лишь приумножит его. Давайте выпьем еще и послушаем птиц. Только не живите завтрашним днем. Чем вам плох день сегодняшний, молодой человек?
Мы проговорили несколько часов и допили водку. Не без ее помощи (на пустой-то желудок!) я проникся к Олегу доверием и рассказал о себе. Я, мол, австриец, иудей и военнопленный.
— Значит, мы оба беглецы! — засмеялся Олег.
— А из вас-то какой беглец? — изумился я. — Не преступник же вы?
— Нет, конечно. Я бегу от своих врагов, от семьи, от жизни, которую вел… от себя самого.
Ну какие враги могут быть у такого человека? Седая борода, лучистые глаза — само воплощение доброты.
— Вы удивлены, друг мой? Вам интересно? Слова больше не скажу, пока не пообещаете погостить у меня пару деньков. Я вам много чего могу поведать. Из еды имеется борщ и пирог с мясом. Бельчатина, правда, ну да не беда. Соглашайтесь, право слово.
И я прожил у него целых четыре дня. Мы кололи дрова, складывали в поленницы, охотились и читали. Для человека небогатого у Олега была великолепная библиотека. Он наверстывал упущенное — в юности за делами читать приходилось урывками. По вечерам он потчевал меня народными сказками и песнями.
И только в последнюю мою ночь под его кровом он рассказал мне кое-что о себе.
— Большую часть своей жизни я прожил в бедности, друг мой. В твои годы я тоже мечтал о многом. О славе. О власти. Ради этого я работал как проклятый, ради этого подался из купцов в политики. Но большой известности не снискал. Жизнь меня научила: в России правда всегда на стороне сильного, бессовестный держит верх над благородным, рвач пользуется уважением у бедных и только продажного допустят до власти. Вот к ней-то я и рвался, правда, поклялся себе, что употреблю ее во благо других людей. Только путь к власти извилист и тернист. За каждодневной мелкой суетой идеалы забылись. Да, я подчинил себе местную думу, но тем только нажил непримиримых врагов. И я погряз в трусливых интригах, лишь бы защитить себя и свое положение. Ничье благо меня больше не заботило.
Я решил заняться тремя своими сыновьями, воспитать их настоящими патриотами. И тоже не преуспел. Они не хотели мне подчиняться, презирали меня. Тут заболела моя жена. На смертном одре она призналась мне, что в ее глазах я уже давно низко пал, превратился в мелкого тирана. Так-то вот: мечта моя сбылась, кое-какая власть была в моих руках. И она принесла мне только горе.
Всего этого я вынести не мог. Никто меня не понимал, никому я был не нужен. Я удалился от дел, какое-то время колесил по стране, пока не осел здесь. В тишине, в уединении я стал прислушиваться к голосу сердца. И я понял, что мы властны только над самими собой. Распространять свою власть на других мы не вправе, как бы не был велик соблазн, иначе жизнь жестоко с нами посчитается. Так я очистил свою душу. Ведь мне немного осталось. Это у тебя все еще впереди.
Я долго смотрел на тлеющие угли костра. Увижу ли я когда-нибудь Лотту вновь? Ведь будто весь мир сговорился против нас. Хватит ли у меня сил дойти?
— Мне страшно, Олег. Еще пол-России лежит передо мной. Я так устал. — Вот и все, что я смог сказать.
Поутру Олег поднялся спозаранку. Меня разбудил аромат свежевыпеченного хлеба. На столе пыхтел самовар. Олег сунул мне в ранец три каравая хлеба и наполнил фляжку свежей водой.
Обильный завтрак — и мне пора в путь.
Мы обнялись.
— Вот тебе еще притча на дорожку, — произнес Олег. — Охотник отправился в лес, чтобы добыть оленя. Вскоре оказалось, что охотника по пятам преследует тигр. Охотник в ужасе пытается убежать и проваливается в яму-ловушку, которую сам и устроил. Он успевает ухватиться за корень, смотрит вниз и видит на дне ямы целый клубок ядовитых змей. Он смотрит вверх и видит тигра, тот караулит его у кромки. Корень, за который охотник ухватился, качается, трещит и вот-вот оборвется. И тут до его ушей доносится жужжание. Мимо пролетает пчела и роняет капельку меда на торчащую из стенки ямы травинку. И охотник, которого ждет неминуемая смерть, высовывает язык и слизывает тягучую каплю, полную сладости жизни. Как бы ни было тяжело, Мориц, толика меда найдется всегда. Удачи.
Дорога моя шла через Абакан в Кузнецк. Но я уже был немного другой — слова Олега запали мне в душу. Я уже не старался так торопиться, мне стали любопытны места, по которым я проходил, люди, что попадались на пути. И, как ни удивительно, странствие даже стало приносить радость.
Как выяснилось, недолгую: в грязном, продымленном Кузнецке не было ровно ничего хорошего.
Итак, я шел уже полгода — а вокруг меня по-прежнему простиралась Сибирь.
Чем дальше к западу, тем пестрее делались политические взгляды. Большевики отчаянно сражались за умы сибиряков, но особым расположением не пользовались. Зажиточным местным крестьянам не по сердцу были провозглашаемые радикальные перемены, не то что бедноте европейской части России. Но по иронии судьбы именно сельские богатеи, придерживая свой хлеб в амбарах в ожидании настоящей цены, способствовали приходу большевиков к власти. А хлеба с востока хватило бы на всю страну. Керенский издавал одно грозное распоряжение за другим — положение с зерном ни капельки не улучшалось. В городах начался голод — а деревня объедалась. Солдаты бежали с фронта толпами. В Москве и Петрограде популярность большевиков была чрезвычайно высока.
Я изнывал от безденежья, жить на подножном корму делалось все труднее, а просить милостыню не позволяла гордость. К тому же надвигалась зима — вряд ли я пережил бы ее под открытым небом. А работу найти было нетрудно, ведь все больше мужчин призывалось в армию, рук не хватало. Кузнецк — шахтерский город, и в конце концов я оказался в забое. За тяжелейшую опасную работу мы с товарищами в день получали пригоршню мелочи.
Конец октября 1917 года. В шахте оживление. Звучат возбужденные голоса:
— Большевики взяли Зимний дворец…
— Революция!
— Войне конец.
— Бога нет!
— Да здравствует Ленин!
— Свобода!
Только никакой свободы мы так и не увидели.
Местные думы не спешили передавать власть большевикам. Петроград был далеко. А забой и тяжкий труд, потемки и полный угольной пыли воздух, и боли в суставах, и тяжкий кашель, и жалкие копейки — вот они. Дни сливались в сплошную грязную полосу.
Промелькнули ноябрь и декабрь, а в жизни моей ничего не менялось. Я начал терять надежду, что когда-нибудь увижу Лотту К тому же никаких вестей от меня она не получала уже давно, в списках Красного Креста моя фамилия наверняка отсутствовала, и Лотта вправе была считать меня умершим. Писать было бесполезно — все равно почта не работала. Но я по-прежнему сочинял свои «письма без адреса», как окрестил их когда-то Кирали. Они были наполнены подробностями моей жизни, размышлениями, фантазиями — словом, всем тем, что помогало мне хоть как-то держаться.
Я был словно раб на галерах, словно каторжник. И никуда не денешься — зима. Зарабатывай деньги, пока есть силы.
А сил оставалось все меньше. Где-то к февралю 1918 года я стал скверно кашлять — и кашляю до сих пор. Почки у меня теперь болели постоянно, а в марте начались кровохаркание и обмороки.
Со дня моего побега минул ровно год.
Вот тогда-то я и подцепил чахотку, мальчик мой. Правда, в Сретенске во время болезни мне было не в пример хуже. Зато тут валила с ног усталость. Опять мне привиделись дети-ангелы, опять я услышал их голоса.
— Не сдавайся. Встань и иди. Вперед, вперед, вперед. Ради нас.
И я опять отправился в путь. Шаг за шагом. На закат. В ушах у меня звучали прощальные слова Олега: «Толика меда найдется всегда». И я старался обрести образ Лотты во всем, что меня окружало.
С апреля по октябрь 1918 года я прошел две тысячи километров. Позади остались степи Кулунды. Позади остались колышущиеся хлеба. Позади остались картофельные поля. Я ступал по черной земле, по усыпанным гравием шоссе, по проселочным дорогам и козьим тропам. Я шел через деревни и города, я утопал в цветах, я слушал пение птиц, я танцевал вместе с ветром, и земля уходила передо мной за горизонт, и солнце ласкало меня. Целый мир был зажат у меня в кулаке, и я нес его в дар Лотте. Ведь планета не вертится сама по себе, это мы вращаем ее своими шагами. В конечном счете миром движет любовь.
На пути мне попадались казахи, узбечки, закутанные в паранджу, таджики и евреи, туркмены и русские. И каждый имел свою точку зрения на происходящее. Безразличных не было — политика захватила всех. Эсеры и националисты, интеллигенты-кадеты и приверженцы старого режима, анархисты и социалисты — все промелькнули передо мной.
Дорога учила и просвещала меня, здесь я узнавал последние новости. Оборванный украинец сообщил, что в Брест-Литовске большевики подписали с немцами «похабный» мир, по которому Украина и Белоруссия отошли врагу. От рыдающей крестьянки я узнал, что царская семья расстреляна в Екатеринбурге. Заговорили о том, что какая-то эсерка стреляла в Ленина и ранила в шею. Раскручивался маховик гражданской войны — и кто только не выступил против большевиков! Временное Сибирское правительство и казаки, Комитет членов Учредительного собрания со своей Народной армией, Добровольческая армия, Дон и Кубань. О чехословацком корпусе рассказывали такое, что я отказывался верить. Если бы они действовали все заодно, новая власть недолго бы продержалась.
Чем ближе был Урал, тем обильнее и страшнее становились слухи. Пошли толки, что Ленин и Троцкий — немецкие шпионы, цель которых поставить Россию на колени, что немцы уже взяли Одессу, что большевизм — часть жидо-масонского заговора, что Польша получила независимость.
Последнее меня потрясло. К кому же теперь отошел Уланов? К Польше? К Австрии? А может, к Германии?
Поздняя осень. Холодно. С Южного Урала клочьями наползает туман. Я иду пустынным проселком из Орска в Оренбург.
Внезапно из густых кустов доносится стон.
Сбрасываю на землю свой тяжелый заплечный мешок и подхожу ближе. В луже крови лежит немолодой человек. На вопросы бормочет что-то невнятное.
Подхватываю его под мышки и усаживаю.
На нем солдатская шинель, но никакого оружия. Дезертир, похоже. Лоб рассечен, однако рана неглубокая. Крови натекло что-то уж очень много.
Перевязываю рану своим носовым платком. Человек постепенно приходит в себя.
— Кто это вас так? — спрашиваю.
— Казаки, — задыхается он. — Они меня ограбили. А что с меня взять? Я ведь не жид какой. Эти казаки — гроза здешних мест. Берегитесь, они где-то неподалеку.
Всматриваюсь во мглу — никого.
Интересуюсь, мол, куда путь держите.
— Подальше от них от всех. От немцев, от поляков, от жидов.
— Чем это они вам так досадили?
— Все они — поляки, жиды, большевики — одним миром мазаны. Вы что, не знаете? Настоящая фамилия Троцкого — Бронштейн! Какие они русские?
— Так Ленин — еврей?
— Очень на то похоже. Что это они с Троцким не разлей вода? Прямо голубки.
Раненый смеется, и я вслед за ним.
В юности частенько приходилось вот так притворяться. А на старости лет несолидно как-то стало.
— Когда свергли царя, мне казалось, туда ему и дорога. А ведь при царе-то лучше было. Согласны?
— Конечно, — вздыхаю я в ответ. — Какое же сравнение?
— Продовольствия было в изобилии. А сейчас кое-где уже голод. Лучшие пахотные земли большевики отдали немцам, да и себя не забывают, надо думать. Набивают карманы. Жидам ведь все мало. Только кричат, что все силы отдают народу. Курам на смех.
— Так что же вы дезертировали? Дрались бы с ними, — не выдерживаю я.
— Меня в армию силком загнали. Это я только прозываюсь «доброволец». Казаки окружили толпу, записали всех гуртом, и поди пикни. А ведь мне сорок пять, подготовки нет. Какой из меня солдат против красных? Под Оренбургом всех мобилизовывали. Не идешь — значит, враг. Большевик. А с врагами как поступают? Сам видел: болтается на телеграфном столбе труп молоденькой девушки. Голова обрита, груди отрезаны, кожа вся в ожогах. И дощечка на шее: «Так будет со всеми, кто сочувствует большевикам».
Меня охватывает ужас. Неужели все мои усилия зря, неужели зря я радовался, что самая трудная часть пути позади? Вот тебе непреодолимая преграда между тобой и Лоттой — красные части. И гражданская война со всеми ее жестокостями.
— А вы куда направляетесь? — спрашивает он.
— На фронт.
Все-таки наполовину правда.
— Молодчина. А повоевать довелось?
— Да. В Галиции.
А это истинная правда.
— Выговор-то у вас и вправду хохляцкий. Брусилов, значит, командовал. А по нынешним временам к кому подадитесь?
— К белым, — с запинкой отвечаю я.
— А к какому командиру? К Деникину на Кавказ или к Каппелю в Самару?
— К Каппелю, — говорю наугад. — Да, а что там болтают про чехов? Они-то где?
— Поганцы захватили Транссибирскую магистраль от Уфы до Владивостока. Без их разрешения мышь не проскочит. За свою независимость борются, только мы-то здесь при чем? Все они когда-то воевали в австрийской армии и добровольно сдались в плен. Говорят, их целых шестьдесят тысяч. С большевиками у них нелады, а пока Австрия сражается, путь домой заказан. Ненавижу сволочей, но они хоть на нашей стороне. Без них бы нам совсем каюк. У чехов все-таки какая-никакая дисциплина, и им есть за что драться. А что у нас творится, сами увидите, как попадете в Самару. Только поторопитесь, говорят, красные взяли Сызрань и вот-вот перейдут через Волгу. Как бы вам не угодить прямо к ним в лапы… Господи, что это?
Слышен стук копыт. Душа у меня проваливается в пятки. Мой новый знакомый срывается с места и, словно лис, юркает в кусты. Я подхватываю свой мешок и кидаюсь за ним.
Топот все ближе, но за туманом никого не видно.
А ведь это вернулись за ним, мелькает у меня в голове. Отыскать его по кровавому следу раз плюнуть.
Сворачиваю в сторону и бегу вниз по склону. Далеко тут не убежишь — времени нет. Пока меня не заметили, падаю в крапиву и прячусь за разросшимся кустом ежевики.
Вот они, мои всадники: грязные, бородатые, вид угрожающий. Их тринадцать человек, двоим — седым головам — уже за пятьдесят, одному — мальчишке — не дашь и шестнадцати, остальные — в расцвете сил.
Они осаживают коней у лужи крови и озираются.
— Живой, проныра! — кричит один. — Надо же, уполз.
— Далеко не уйдет. Позабавимся, ребятушки, — отвечает другой.
Вся компания оживляется.
— Ау! — орет третий. — Где ты, трус поганый? Кровь-то — вот она, а тебя и нету…
Затаиваю дыхание. Из-за кустов метрах в пятнадцати видны ноги. Они дрожат и подгибаются, словно у новорожденного ягненка.
— В прятки играешь, жидок?
Нет, это они не мне.
Голова у меня лихорадочно работает. Ведь при мне австрийские документы. Нашариваю их в нагрудном кармане.
Какая эта ежевика колючая!
— Тебя что, выкурить, проныра? Или ты будешь умничкой и сам выйдешь?
Дезертир не шевелится. Втискиваю свои документы под дерновину и присыпаю землей.
Один из казаков на лошади въезжает в заросли. Глаза у него жестокие, движения небрежные и надменные. Я догадываюсь: это, судя по всему, их атаман.
— Ах ты, большевичок беспечный, все кровью обляпал. Вот и еще лужица. Насквозь ты красный, видать.
Его товарищи хохочут. Двое спрыгивают с коней и направляются прямиком к месту, где прячется жертва.
Слышу их голоса:
— С поля брани сбежал, дезертир хренов?
— Только бежать-то тебе некуда. Трусам в России не место.
— Покажись, заячья душонка.
Дезертир внезапно выскакивает из своего укрытия — прямо на преследователей. Они выкручивают ему руки и выволакивают на дорогу. Хотя до них всего несколько метров, они меня не замечают.
Хоть бы пленник меня не выдал!
— Я же сказал, я не большевик и не еврей! — хнычет он.
— Так что ж ты с ними не сражаешься? Кто не с нами, тот против нас, — свирепо отзывается атаман. — Мы-то думали, ты помер. Сейчас исправим ошибку.
— Не убивайте меня. Я большевиков ненавижу всем сердцем. Дайте мне увидеться с женой и дочками. У меня их три. Ведь у вас у самих есть дети, правда? Как они будут без меня?
Атаман вроде бы смягчается.
— Дети, говоришь? Ты-то сам откуда, человечишко?
— Из Кувандика.
— Знаю. Хорошее село, — улыбается атаман. — Да ты уж почти дома. Чем на жизнь зарабатываешь?
— Я шапочник. Льва Борисовича у нас всякий знает, только спросите. — Пленник переводит дух. — Вам каждому подарю по шапке.
— Скучаешь по дочкам-то, Лев Борисович? У меня у самого две. Лет-то им сколько?
— Три месяца не виделись. Старшей двадцать один, средней девятнадцать и младшей пятнадцать. Одна краше другой.
— Вот уж мы к ним наведаемся после того, как ты помрешь.
Казаки гогочут.
Шапочник недоверчиво смотрит на атамана, взвизгивает и заливается слезами.
— Умоляю… не трогайте их… они ни в чем не виноваты…
Он падает на колени, колотит по земле руками.
И внезапно затихает. Смотрит в мою сторону.
Я весь содрогаюсь от ужаса. В глазах у него немой крик о помощи. А что я могу сделать?
Проходит минута, и он отворачивается.
Господи, укрепи дух этого человека, хоть он и антисемит!
— Что сделаем с ним, ребята? — интересуется атаман.
— Накажем по-казацки! — восклицает мальчишка.
— Ура! — кричат остальные и подъезжают ближе.
Шапочника выволакивают на середину дороги и ставят на колени. Двое спешившихся обнажают шашки и становятся по обе стороны от него.
— Пошевелишься — голову срубим.
Подросток пускает свою лошадь вскачь. Прямо на коленопреклоненного дезертира. В глазах у молодого парня восторг. Товарищи подбадривают его. Конь перепрыгивает через согбенную фигуру Льва Борисовича и задевает его копытом по лицу. Обливаясь кровью, шапочник опрокидывается на спину.
Казаки покатываются со смеху. Лев Борисович с трудом поднимается на ноги и стоит-качается. Его взгляд снова устремлен в мою сторону. Он шевелит губами, словно собираясь что-то сказать, но не произносит ни звука.
Его поворачивают лицом к следующему всаднику и опять заставляют опуститься на колени.
— Ох и позабавимся же мы с твоими девчонками, — кричит на скаку казак.
Удар копытом приходится в грудь. Лев Борисович дергается и валится навзничь. Его поднимают. Шапочник судорожно кашляет, отплевывается. Но голос его на этот раз звучит отчетливо.
— Я… не большевик.
— Для нас ты большевик. На колени, мы еще только начали.
— Я… не большевик. — Он мотает головой в мою сторону: — Вон хоть его спросите.
— Кого спросить?
— Да вот человек… в кустах.
Спешившиеся смотрят на меня — и не видят. Лицо мое пылает.
— Где в кустах?
— Вот я. — Выпрямляюсь и продираюсь сквозь кустарник вниз по склону.
— Так вас двое? — осведомляется атаман. — Что же ты раньше молчал?
— Он знает… я не большевик и не еврей, — задыхается Лев Борисович.
— Так вы ж оба дезертиры.
— Он — нет. Он на фронт пробирается.
— Я направляюсь к полковнику Каппелю, — вступаю я, стараясь, чтобы голос мой звучал убедительно.
— Это так, — поддакивает шапочник.
— А откуда вы друг друга знаете?
— Односельчане. — Лев Борисович умоляюще смотрит мне в глаза.
Это с моим-то выговором?
— Это не так. Я шел по дороге, смотрю — в канаве человек лежит. Я привел его в чувство, мы поговорили. Я уверен: он — не большевик.
— А ты-то сам откуда, фронтовик?
— С Украины.
— Да ну? Ой, не похож ты на хохла. — Атаман задумчиво поглаживает бороду. — Звать-то тебя как?
— Сергей.
— А дальше?
Из русских фамилий у меня в голове почему-то вертятся только Пушкин, Толстой и Лермонтов, их книги я читал в лагере.
А, была не была, на начитанных казаки тоже не больно-то похожи.
— Сергей Лермонтов, — объявляю я. — Сергей Александрович Лермонтов.
Атаман и бровью не ведет.
— Значит, Cepera, ты с Украины. А как тебя на Урал-то занесло?
— Мать у меня казачка, а отец украинец. Мы жили на Украине, но материна сестра тяжко захворала, и мы решили перебраться сюда, чтобы было кому ходить за больной.
История подлинная, я услышал ее от какого-то попутчика. Но в моих устах она звучит фальшиво.
Поверили мне или нет, не пойму.
— Скажи-ка мне, Cepera, казак с Украины, как поступают с предателями?
— Расстреливают.
— Как по-твоему, Лев Борисович предатель?
— Какой с него был бы толк на фронте? Он старый, военного дела не знает.
— Немолодой, твоя правда. А что скажешь про этих двух? — он показывает на седобородых.
— Они же сызмальства в седле и с шашкой. Они опытные бойцы.
— Ага. А теперь ты, Лев Борисович. По-твоему, Cepera патриот?
— Да.
— Брешете вы оба. Дезертир всегда предатель. А патриот обязан покарать дезертира, иначе он сам предатель. Разве не так?
Какой вкрадчивый у атамана голос!
Нам нечего ему сказать. Ничего в голову не приходит.
— Ну вот что, господа хорошие. Забава забавой, однако хорошенького понемножку. Решение мое такое: один из вас уйдет живой.
Атаман смотрит то на меня, то на шапочника.
— Не слышу благодарности.
— Спасибо вам, — послушно бормочем мы.
— Только кто из вас больше набрехал, сами решайте. А мы поглядим. Андрюша, Коля, дайте-ка им свои шашки. Пусть рубятся до смерти. Хотя нет… лучше пусть сойдутся в рукопашной.
Атаман делает знак, казаки спрыгивают на землю и обступают нас, переглядываясь и пересмеиваясь.
Смотрю на Льва Борисовича. На лице у него кровоподтеки от копыта, рука беспомощно свисает… И я должен с ним драться? Да эти люди хуже зверей.
Шапочник поворачивается к атаману:
— Разве мне с ним справиться? Я ранен, у меня рука сломана. А он вон какой здоровый. Даете слово, что не тронете мою семью, если он меня убьет?
— Как это? Чтобы тебе не за что было драться? Еще чего. Нет уж, если проиграешь, мы вдоволь натешимся с твоими девками. Уж будь уверен. Сам ведь говорил, одна другой краше. Но я человек справедливый. Ты у нас в годах, да еще раненый… Вот тебе шашка. Андрюша!
Андрюша передает клинок Льву Борисовичу. Атаман скалит зубы.
— Прости меня, — шепчет шапочник, принимая в правую руку оружие.
— Заранее прощаю тебя, если победишь, — тихонько отвечаю я.
— И я тоже, — бормочет он и внезапно замахивается.
Легко уворачиваюсь. Казаки недовольно гудят и плюют в нас. Нагибаюсь и поднимаю с земли пару увесистых камней. Лев Борисович, припадая на ногу, идет на меня, все лицо залито кровью. Со всей силы швыряю в него камень, тот летит в грудь — шапочник даже не пытается уклониться, так он слаб. Второй камень свистит у него рядом с ухом и чуть не попадает в молодого парня. Тот отшатывается и шипит на меня. Казаки ржут.
Лев Борисович беспорядочно размахивает шашкой и кончиком цепляет меня за ногу. Показывается кровь.
— Дай ему, Серега! — кричат казаки.
Шапочник поднимает шашку над головой, теряет равновесие и падает.
Кидаюсь на него, прижимаю его правую руку к земле и пытаюсь отнять шашку. Он не отдает. Луплю его камнем по пальцам, и они разжимаются. Его тело обмякает подо мной. Опять хватаюсь за камень и бью его по голове. В лицо мне брызжет кровь. Хватаю шашку и поднимаюсь на ноги.
Собрав все свои силы, он встает вслед за мной. Клинок входит ему в живот.
Он шлепается на землю лицом вниз, подставляя открытую шею.
Один хороший удар — и все будет кончено.
Замахиваюсь.
Нет, не могу.
Шашка выпадает у меня из рук.
— Я победил, — ору атаману. — Он не жилец.
— Прикончи его, — приказывает атаман.
Лев Борисович тонко вскрикивает у меня за спиной.
— Сзади, сзади! — кричат мне казаки.
Оборачиваюсь.
С поднятой шашкой в трясущейся руке шапочник стремительно надвигается на меня. Мне уже не увернуться, не успеваю.
Все, конец, мелькает у меня в голове.
Лев Борисович проскакивает мимо.
Его клинок рассекает атаману шею. Хлещет кровь.
Сразу несколько казаков кидаются на шапочника. Его буквально кромсают на куски. Кто-то стреляет из карабина. Седобородые бросаются к атаману.
В суматохе ныряю в заросли и бегу со всех ног. Странное дело, за мной никто не гонится.
Отбежав подальше, падаю в траву и жду, когда стемнеет.
Мой мешок остался за кустом ежевики, а в нем топор, фляжка, котелок и прочие пожитки. Хочешь не хочешь, придется вернуться.
Прокрадываюсь обратно к дороге.
Казаков след простыл. Валяются какие-то кучки тряпья.
Не сразу понимаю, что это разрубленное на куски тело Льва Борисовича.
Подхватываю свой мешок и исчезаю в лесу.
С того дня я шел только по ночам, обходя дороги и избегая людей. Минуло несколько дней, прежде чем я понял, что оставил в кустах свои документы.
Где я и что вокруг меня за местность, я не ведал. Ориентировался по звездам, старался идти на запад, позади остался Урал — вот и все, что мне было известно. Кто одерживает верх в войне, где стоят войска, я понятия не имел. Меня терзал голод, заяц или белка были редким лакомством в моем рационе, преобладали грибы, ягоды и похлебка из лебеды и крапивы.
Резко похолодало. Уже двадцать месяцев, как я покинул Сретенск, и обувка моя износилась. Кашель, которым меня наградила шахта, никак не проходил. Зарядили дожди. Ночи стали темные, хоть глаз выколи.
Вот в такую ночь я угодил в какое-то раскисшее глиняное болото, поскользнулся и ударился о камень.
Присмотрелся.
Это не камень. Это была человеческая голова.
И не одна. Целое поле.
Дождями размыло братскую могилу.
По сей день не знаю, кто это был, красные или белые.
Ближе к середине ноября я вышел к широченной реке.
Это была Волга.