19

Теперь, сынок, принеси карту России… молодец… и найди озеро Байкал — маленький синий полумесяц повыше Монголии. Первый крупный город на моем пути был Иркутск, и я намеревался перейти Байкал по льду, иначе пришлось бы дать крюк в триста лишних километров вокруг озера. Верь не верь, но лед на водоемах в Сибири вскрывается только в мае, так что у меня было два месяца в запасе. В марте стоят двадцатиградусные морозы, и это еще ничего, в январе минус сорок обычное дело. Оглядываясь назад, могу сказать, что с побегом нам повезло: не прошло и нескольких дней, как Временное правительство издало суровые распоряжения насчет лагерей военнопленных, усилило их охрану и начало яростную антигерманскую кампанию. Ходили слухи, что пойманных беглецов пытают и расстреливают. Услышь кто-нибудь, что мы говорим по-немецки, нам бы не поздоровилось.

Не прошагали мы и десяти минут, как Кирали предложил заночевать в Сретенске. Мол, у него-де есть дело к одной женщине — жене кулака, чье поле венгр возделывал в отсутствие мужа. Я тут же пожалел, что взял его с собой.

Забыв про осторожность, мы с ним орали друг на друга во всю глотку.

— Так вот почему ты увязался за мной? Чтобы пробраться к своей крестьянке? Если мы пойдем в город, то уже к утру опять окажемся в лагере. Ведь в Сретенске полно солдат! — надрывался я.

— Тупица, жид пархатый, сапожницкое отродье! У нее мы хоть продовольствием запасемся! Далеко ты уйдешь на своих двух колбасках и на миске каши?

— Тебе не пища нужна, скотина ты лживая, а женские прелести! Моя жизнь для тебя ничего не значит, ты лишь о себе думаешь! Как я только раньше не догадался! Это ведь из-за тебя умер Ежи Ингвер! И чего ради я взял тебя с собой? Ты ж убьешь меня за теплый жилет! Ты мой худший враг!

— Сознаюсь, Мориц. Все ради бабы. И что в этом плохого? У тебя не так, что ли? Только тебе до твоей Лотты топать десять тысяч километров, а моя — вот она, под боком. Ох уж я с ней поваляюсь! Будет о чем вспомнить по дороге в Венгрию.

— В Венгрию? Не смеши меня. Да ты с места не сдвинешься! Ну все, довольно. Ступай в свой Сретенск, только без меня. Глаза б мои тебя не видели. Прощай, Франц.

И я зашагал прочь.

Кирали бросился за мной:

— Погоди же, Мориц. Сам подумай. Идти по городу нам не надо, домик на самой окраине. И надел немаленький. А в кладовой полно жратвы. Возьмем санки, запасемся провизией. Иначе нам до Иркутска не добраться. По деревням подаяние просить, что ли, будем? Ну как тут не воспользоваться? Пошевели мозгами!

Я задумался. В его словах была правда.

Мое молчание Кирали истолковал по-своему.

— Завидуешь, что ли? Успокойся, и тебе достанется. Она будет не против. Ну что, заманчивое предложение? Баба, провиант и крыша над головой!

— Ну и тварь же ты, Кирали. Запомни, не нужна мне твоя шлюха. Но я согласен, без провизии нам никак. Веди.

Так что венгр опять выиграл.


Стоило Кирали кинуть в окошко пару камешков, как женщина, не помня себя от радости, выскочила к нам как была, в одной ночной рубашке. Статная, с длинными пышными светлыми волосами, она была хороша собой. Целый поток русских слов обрушился на нас. Сначала я пытался переводить, потом плюнул. А она заливалась соловьем, и все об одном и том же. Что было бы с ее урожаем, если бы не Кирали, который осенью трудился ну просто за десятерых, куда до него русским мужикам, не говоря уже о заморышах — прочих военнопленных.

Все-таки хорошо, что они не понимали друг друга — Кирали предстал перед ней с лучшей стороны. Работник-то он, судя по всему, и вправду был замечательный. Хотя вряд ли он стал бы так стараться, будь хозяйкой какая-нибудь старая карга.


Кирали сполна получил все, что ему причиталось, и настоял, чтобы мы остались еще на денек. Я не особенно сопротивлялся. Своя кровать, чистое белье (в первый раз за три года), русская печь (в которой, как оказалось, можно мыться). Даже громкие стоны любовников не нарушали моих сладких снов.

Если бы я позволил, Кирали и еще погостил бы. Но я был неумолим — пора трогаться с места.

Урожай у жены богатея лежал по амбарам нетронутый — а вдруг цены еще вырастут? Мы до отказа загрузили санки крупой, картошкой, морковью, яблоками и буханками свежевыпеченного хлеба — целых два дня она не отходила от печи. Кирали был выдан мужнин полушубок, несколько бутылок водки и топор.

Вдоль Транссибирской магистрали в сторону Байкала мы проходили километров по пятнадцать в день. Мы старались не слишком приближаться к железной дороге, только чтобы проходящий поезд было слышно. Вокруг нас простиралась тайга, бесконечные сопки, поросшие лесом, и ничего больше. Редко-редко попадались деревни, которые мы обходили стороной. А до того хотелось увидеть избы, лица людей, услышать детские голоса! От навязчивой снежной белизны уже в голове мутилось. Хорошо, в моей семье было немало странствующих торговцев, они научили меня строить из веток шалаш, разводить костер так, чтобы не погас всю ночь, ориентироваться по Полярной звезде и по мху на деревьях.


Уже дней сорок пробирались мы сквозь сугробы, и перебранка между нами не смолкала ни на секунду. Мы ссорились из-за каждой мелочи: чья очередь тащить санки, где устроить привал, сколько нарубить дров для костра, в чьем котелке варить суп и сколько снега растопить, когда съесть драгоценное яблоко. Дрязги не прекращались. Как-то мы до того разругались, что не разговаривали друг с другом дня три. Но как бы мы ни бесили один другого днем, спать мы все равно ложились в обнимку. А то недолго и замерзнуть до смерти.


Свирепость сибирской зимы пошла на убыль, но если ветер задувал с севера, он пронизывал насквозь, до костей, сбивал с ног, нес с собой страшные метели. От холода у меня болели почки, видно, тиф свое дело сделал и без осложнений не обошлось. Кирали ворчал не смолкая, но к его привычным жалобам на мороз прибавилось нечто новое.

— Будь прокляты эти никчемные, вконец истлевшие носки и та шлюха, что их связала, будь прокляты эти зловонные куски кожи из коровьей задницы и вшивые сапожники-портачи, осмелившиеся назвать их башмаками. Будь проклята моя мать-пьянчуга и отец-блядун, что сдуру засунул в нее свой кривой хер. Будь они оба прокляты за то, что произвели меня на свет на поживу ветрам, гнили и смерти. Ведь я отморозил ноги, ты слышишь, Данецкий? Они ничего не чувствуют. Но тебе, раздолбаю, на меня плевать. Дева Мария, Пресвятая Богородица, излечи верного раба твоего, Франца Кирали, родившегося в Шарошпатаке в 1897 году. Только не ошибись, меня излечи, не какого-нибудь поганого румына, ты слышишь? Окажи милость мне, не Данецкому, который в тебя даже не верит.

Так он мог брюзжать часами. Я не принимал его слова всерьез, порой меня даже смех разбирал, что приводило Кирали в исступление. Только когда он захромал и стал всхлипывать во сне, я забеспокоился и решил сам провести осмотр.

Был тихий вечер, трещал костер, в котелке пыхтел суп. Кирали сидел на санках, вытянув перед собой левую ногу. В подошве его башмака зияла дыра. Я развязал шнурки и осторожно потянул ботинок. Кирали дернулся от боли и опять завел про окаянную австрийскую корову, чья мерзкая кожа пошла на эти бахилы.

Башмак прочно сидел на ноге и не поддавался. Примерз, что ли?

Кирали завыл в голос. Мы подкатили поближе к огню камень, и Кирали положил на него ногу. Из ботинка потекла вода, и, когда я опять за него потянул, он снялся. Пальцы ноги, на ощупь ледяные, словно окаменели. Когда я стащил первый из трех носков, в нос ударило жуткое зловоние. Снять третий носок не удалось, он намертво пристал к коже, клочьями облегал пятку Кирали испуганно захныкал. Я достал нож и разрезал носок вдоль вплоть до большого пальца, затем содрал ткань со ступни. Вся ее нижняя часть была черная, ногти густо покрывал белесый грибок, пальцы слиплись между собой. В Карпатах нам уже доводилось видеть такое. Обморожение предстало перед нами во всей своей красе.

— Господи, Франц, что же ты ничего не говорил? — вырвалось у меня.

— Очень смешно, — кисло сказал Кирали.

Какую помощь я мог ему оказать? Надо было поскорее попасть в Иркутск. Кирали настаивал, чтобы оставить все как есть, не мыть и не греть. А то будет только хуже. Так он хоть пока может идти.

Я отдал ему свои запасные носки и вырезал два костыля.

Теперь мы шли куда медленнее, с частыми привалами. С сопки на сопку. Подъем — спуск.

И вот в один прекрасный день с вершины холма перед нами открылся великолепный вид. Осточертевшая тайга обрывалась. До самого горизонта тянулась бесконечная ледяная пустыня.

Был конец апреля 1917 года. Снег уже начал таять. Но озеро Байкал было еще все покрыто льдом.

Я радостно скатился вниз по склону. На берегу замерзшего водоема щетинились иглами сосулек целые ледяные башни из торосов фантастических очертаний. У каждой иголки — если по ней легонько стукнуть — была своя неповторимая нота. Дожидаясь Кирали, я исхитрился сыграть целую мелодию.

В душу мою снизошло счастье. На носу весна, мы пережили зиму, позади осталась самая трудная, необжитая и дикая часть пути. Дальше уже будет легче. Я жив, и я достигну своей цели!

А вот у сползающего с холма Кирали вид был самый жалкий. Он теперь даже ругаться перестал, и в его молчании сквозило что-то трагическое. Да тут еще вечная гримаса боли на лице и появившаяся привычка трясти головой. Отмороженную ногу он приволакивал.

— Мы дошли, Франц! — закричал я радостно.

Кирали, тяжко дыша, плюхнулся рядом со мной на санки.

— Вот именно, дошли! И что дальше? На что тебе эти ледяные поля? Сорок дней идем, а дом по-прежнему черт-те где, за шесть тысяч километров. Сколько еще топать?

— Но мы живы!

— Ну да, ну да. Зажились.

Кирали посмотрел на меня в упор и проникновенно произнес:

— Мориц, откуда в тебе столько энергии? Откуда ты ее берешь? Такой бодрячок, ну точно мальчишка. И такой же наивный. За счет этого и держишься. Ненавижу тебя. Хотя люблю. Только ты на меня посмотри. Мне за тобой не угнаться. Все, я выхожу из игры. Иди к своей Лотте. А я останусь в Иркутске.

— Не глупи, Франц. Подлечишь в Иркутске свою ногу, и двинем дальше. Я один уже не смогу. Мне надо на ком-то злость срывать.

— Мою ногу уже хрен подлечишь. И потом, не тянет меня обратно в Венгрию. У меня там никого нет. Меня, наверное, опять поволокут в армию. А тут я смогу начать новую жизнь.

Он помолчал.

— Пообещай мне кое-что.

Я кивнул.

— Возьми топор и отруби мне пальцы на ноге. Иначе я сдохну. И уж точно лишусь ноги.

— Но нам же до Иркутска осталось дня три. Там разыщем врача.

— Больше ждать уже нельзя. Уж ты мне поверь. Руби прямо сейчас.

Я развел костер, а Кирали тем временем прикончил остатки водки.

Когда огонь как следует разгорелся, я сунул топор в костер. Пока железо нагревалось, я стащил с Кирали ботинок и носки. Нога еще больше почернела и распухла, видимо, гангрена уже началась.

Я подложил камень ему под ступню.

— Только большой палец не трогай, он вроде еще ничего, — тоненько сказал Кирали.

А получится ли у меня ударить поточнее? Я взял камешек и вложил между большим пальцем и всеми остальными (все-таки пара сантиметров в запасе), затем оторвал от чистой нательной рубахи полоску ткани, вынул топор из огня и примерился. И тут же меня скрутило от отвращения.

— Смелее, Мориц. За дело, — поторопил Кирали.

Я поднял топор над головой и со всего размаха тюкнул Кирали по ноге, зацепив краешком лезвия камешек у большого пальца, который оказался на удивление прочным и не дал топору войти на всю глубину. Кирали завизжал как раненый зверь, зазвенели сосульки на торосах. Четыре наполовину отрубленных пальца повисли на ниточке. Обмирая, я вставил лезвие топора в образовавшуюся кровавую щель, точно плотник долото, схватил камень и с силой ударил по обуху. Отчекрыженные пальцы шлепнулись на землю.

С перевязкой дело пошло легче, кровить перестало на удивление быстро.

Кирали выл, не умолкая.

Меня затошнило.

И тут из-за гребня холма выскочило несколько всадников. Мгновение — и они уже рядом.

Это буряты.

По спине у меня пополз холод.

Неужели все было впустую?

Я крикнул Кирали, чтобы он заткнулся и не вздумал говорить по-немецки. Только вряд ли он меня слышал.

Бурят было человек десять, все в грязно-коричневых халатах, подпоясанных оранжевыми кушаками, а на одном что-то вроде мантии лилового цвета. На ногах у всех высокие черные сапоги, у пояса болтаются кривые сабли. Словом, вид наводил ужас. А бежать было некуда и защищаться нечем.

Они заговорили между собой на совершенно незнакомом мне гортанном языке. Не по-русски, это уж точно. И вряд ли по-китайски. Лица неподвижные, равнодушные. Попробуй определи, что у людей на уме.

Буряты спешились в нескольких метрах от нас.

Я криво улыбнулся и приветствовал их по-русски. Мне вежливо ответили и поинтересовались, чем это таким мы заняты. Я объяснил, что вот, приятель отморозил ногу.

Они поговорили между собой по-своему, человек в лиловой мантии подошел поближе, склонился над Кирали, осмотрел его рану, затем вынул из-за пазухи фляжку с какой-то жидкостью, полил на тряпочку, приложил к ране и наложил повязку заново, куда более искусно, чем я. Затем закрыл глаза и принялся петь. Непонятные слова повторялись вновь и вновь, глубокий звучный голос обволакивал и гипнотизировал. Неколебимая мощь и уверенность слышались в нем.

Кто-то из всадников объяснил мне, что перед нами буддистский лама и что теперь Кирали наверняка поправится.

Когда ритуал завершился, нас спросили, куда мы направляемся. Как выяснилось, они тоже ехали в Иркутск и предложили взять нас с собой.

Для меня остается загадкой, почему они нас не убили. Наверное, увидели, что у нас нечего взять. Или им стало жалко Кирали. Но скорее всего, охранники нарочно пичкали нас всякими небылицами про бурят для профилактики побегов. А на самом деле люди они оказались честные и простые. О войне они знали очень мало, никакой враждебности к немцам-австрийцам не испытывали. Да и вряд ли они вообще слышали, что есть такие страны.


Дальнейший путь до Иркутска мы проделали на лошадях. Быстрота, с которой мы передвигались, потрясала. Мне бы и дальше так скакать…


Прости… подай плевательницу… кхе-кхе… Как-то я вдруг устал, Фишель… Исаак правильно поступил. Наверное, я тоже сосну… доктор, может, не такой уж и дурак. Удались, Фишель… и не качай так головой. Понятно, чего тебе хочется… ладно уж. Только еще пять минут… и все.



[22]


Загрузка...