Что, Довид, надоел тебе твой паровозик? Прости, не могу поиграть с тобой. Иди-ка ты лучше к маме. Вот и молодец. Может, ты, Фишель, тоже пойдешь? Заглянешь ко мне попозже. А я пока вздремну за компанию с Исааком. Ты только посмотри на него. Такой милый мальчик, просто ангелочек. Буду скучать по нему. По всем по вам буду скучать. Ой, прости, Фишель… только не плачь. Зря я так.
Послушай, сынок. Не хочу тебя обманывать. Вряд ли я уже поправлюсь. Все заботы о маме и братьях лягут на тебя. Ты ведь уже большой. Крепись, как бы трудно тебе ни пришлось. Я верю в тебя.
Вот посплю — и мне станет лучше. Не расстраивайся так, мой час еще не пришел. Я пока с вами. Иди ко мне. Что ты набычился? От меня плохо пахнет? Да нет, не должно. На вот носовой платок и утрись. Не бойся, он чистый.
Хочешь, чтобы я продолжил свой рассказ? Ну ясное дело, хочешь. Милый мой… опять замолчал. Ради тебя я готов на все… согласен даже опять отправиться в свой сибирский поход. Только наберись терпения… мне придется прерываться, переводить дыхание. Подай мне плевательницу… спасибо.
Слушай же.
Я стоял на берегу Волги. Откуда-то с севера доносилась далекая канонада. К югу от меня в утренней дымке проступал город.
Не иначе, Самара, решил я.
По склонам холмов на высоком противоположном берегу тоже карабкались дома.
Переплыть реку было нечего и думать. Этакая громадина. Да и холод собачий. Пришлось тащиться в город.
Навстречу мне попалось сразу несколько отрядов солдат. Это были красные. Одеты не с иголочки, мягко говоря, но ряды сплоченные, вид решительный, как и полагается доблестным бойцам. Каждый телеграфный столб был густо облеплен последними распоряжениями большевиков. Значит, из Самары белых уже выбили.
Я направился к причалам. То тут, то там виднелись длинные очереди. За керосином, за хлебом, за мукой и невесть за чем еще. Я порылся в кармане — мой наличный капитал исчислялся пятью рублями. Есть хотелось нестерпимо.
Мне бы сесть на паром — а я занял очередь в булочную невдалеке от пристани. Стою и стою. Несколько часов прошло, а движения никакого. Мне бы плюнуть и уйти — психология не позволяет. Будто бес на ухо шепчет: стоит тебе удалиться, как товар тут же появится в изобилии. Да и столько времени грохнул — зря, что ли? Тут и ненужное купишь.
Словом, часа через четыре я добрался до прилавка. И тут меня охватил ужас. В последний раз, когда я покупал хлеб, буханка стоила две копейки. А сейчас четыре рубля!
Булочник надо мной сжалился — выдал черствую сайку всего в рубль ценой. А то очередь уже стала возмущаться, мол, не тяни, бери или проваливай. Пришлось взять — хотя денег было жалко до слез.
Проглотил я эту сайку прямо на месте — двух шагов от двери лавки не отошел. И тут-то голод разыгрался по-настоящему, будто и не ел ничего. Если так дальше дело пойдет, денег мне хватит дня на два.
Заскрипел я зубами и пошел на пристань. А там надпись: «Паромная переправа в Саратов».
Как Саратов? Какой такой Саратов? Куда это меня занесло?
Взгляни на карту, Фишель. Вот она, Волга… ниже… а вот Саратов. От него до Самары километров четыреста. Вот это крюк! А я находился на восточном берегу — в Покровске.
Как видишь, до дома еще очень далеко.
Еще меня озадачила дата на билете — второе декабря. По моим подсчетам выходило, что на дворе семнадцатое ноября. А куда же делись две недели?
Когда я в последний раз видел месяц и число? Правильно, в октябре. В орской лавке я тогда купил газету, чтобы было на чем писать Лотте. Без писем к ней я уже не мог обойтись, они были движущей силой моего странствия, чем-то вроде путевого дневника.
Пропавшие полмесяца не давали мне покоя, ведь не спал же я на ходу?
Я и ведать не ведал, что красные успели ввести другой календарь — как в Европе.
На пароме я сидел рядом с пухлой пожилой матроной в шерстяном платке, поначалу не сводившей с меня подозрительных глаз. Еще бы: оборванный изможденный субъект, заросший клочковатой бородой. Но стоило мне вежливо с ней заговорить, как она прониклась ко мне доверием и принялась болтать без умолку. Она везла с собой две корзины: одна набита луком, а во второй упокоилась ободранная тушка кролика. Время было голодное, и дама очень радовалась, что удалось разжиться продовольствием. Ей пришлось встать в четыре утра, пересечь Волгу и три часа шагать до знакомой деревни, где, как она знала, у одной женщины уродился лук. Ей повезло вдвойне: мало того, что крестьянка уступила ей толику урожая по сходной цене, так еще и сосед продал кролика. И теперь ее семью ждет настоящий пир, как в старые добрые времена.
Женщина охотно поделилась со мной последними новостями и слухами. Адмирал Колчак объявил себя верховным правителем России, Центральные державы[27] проиграли войну. Монархии Центральной Европы рассыпались.
Что же творится сейчас в моей родной стране? Безвластие и развал?
Но если войне конец, мне легче будет попасть домой!
На пристани в Саратове человек в обтерханном пальто и шапке-ушанке, лет на десять старше меня, просил милостыню. Своей военной выправкой он бросался в глаза. Более того. В его римском носе, ровных усах, длинных пальцах угадывался аристократ.
— Товарищ, подай копеечку. Что-нибудь поесть. Прошу, товарищ, — обращался он к каждому на ломаном русском.
От него отворачивались. Какая-то добрая душа сунула ему картофелину — вот и все, что удалось выпросить.
Я подождал, пока толпа схлынула, и спросил по-немецки:
— Скажи-ка, друг мой, как тебя сюда занесло?
Он недоверчиво смерил меня взглядом.
— Как и всех остальных.
— Тебя освободили?
— А тебя?
— Я-то бежал. Из Сретенска.
— Это где? В Сибири?
Я кивнул. Он широко улыбнулся и крепко пожал мне руку:
— Да ты герой. Позволь представиться: Оскар Шмидт.
— Мориц Данецкий.
— Давно в Саратове?
— Первый день на советской территории.
— Ну надо же! Иди-ка за мной, нечего нам здесь торчать. Следующий пароход только через два часа.
Мы пошли к городу. Мне было не по себе: на улице полно народу, а мы говорим по-немецки. А Оскар, казалось, и в ус не дул — будто так и надо.
— Значит, большевики сдержали слово, — заметил я.
— Да, солдат. Построили в шеренгу всех немецких и австрийских офицеров, кто оказался в их власти, и пиф-паф. Офицеры ведь классовые враги, а врагов надо уничтожать. А солдат выпустили на свободу — ступайте на все четыре стороны. Ей-богу, в лагере было лучше, там хоть кормили. Вот уж не думал, что буду так тосковать по каше.
Мы оба рассмеялись.
— А за то, что мы австрийцы, нас к стенке не поставят?
Он понизил голос:
— Люди до смерти напуганы. Что большевики скажут, то и сделают.
— Чем же они напуганы?
Он потеребил усы, оглянулся и впихнул меня в тихий переулок.
— Ты слыхал про Чека?
— Нет.
— Это что-то вроде тайной полиции. Чека истребляет врагов режима. Попадешься им, прикончат без суда и следствия. Реквизируют квартиры в центре города, бывших владельцев кидают в подвалы. У нас пытались было протестовать, демонстрацию организовали. Так Красная гвардия по демонстрации из винтовок. Нищим теперь вольготно. Если бы я не был иностранец, вселился бы сейчас во дворец.
— Так что, все военнопленные попрошайничают?
— Не все. Некоторые сражаются с белыми. Сам видел, как взвод венгров отправляли на фронт. Эти мерзкие мадьяры во всем за большевиков, не пойму только с чего. Вернутся домой — то-то будет катавасия.
— А мы когда вернемся домой? Войне конец… ведь так?
Оскар горько усмехнулся:
— Если бы все было так просто. Мы ведь пешки в большой политической игре. Ленин убежден, что в будущем году вся Европа станет советской. Мне так не кажется. Самое интересное: большевики могут отправить тебя на родину, если согласишься пропагандировать их идеи и сражаться за дело революции в своей стране.
— Мне только домой попасть, я на все согласен.
— Просто так они тебя не отпустят, — пригасил мой восторг Оскар. — Для начала тебя подвергнут идеологической обработке. Вот когда будешь думать и поступать по-ленински, тогда и к тебе будет полное доверие… Гнусность какая.
— Все-таки надо рискнуть. Что они с тобой сделают? Набьют башку своими идеями? Записаться добровольцем — и готово дело.
— Я и сам к этому склоняюсь… ведь не побираться мне всю жизнь? Люди сами голодают, много они мне подадут? И подумать только, когда-то у меня был свой повар!
Уж в этом-то я не сомневался. Офицер в нем был виден за версту.
Оскар испуганно взглянул на меня.
— Проговорился, надо же! Только никому не слова.
— Я буду нем как рыба. Дворянин ты или кто, для меня неважно.
— Спасибо. А то ведь подвесят меня, как колбасу.
Мне было любопытно, как ему удалось избежать расстрела. Сейчас он был во всем штатском. Украл?
Но Оскар не желал откровенничать.
— Меньше знаешь, крепче спишь. А то погубишь нас обоих. Я ничего не говорил тебе, солдат, запомни хорошенько.
Ночь мы провели в разграбленном особняке. Оскар сказал, что найти сейчас крышу над головой труда не составляет, только не стоит ночевать два раза подряд в одном и том же месте, да и от Чека надо держаться подальше. Всю ночь мы обсуждали с ним открывшиеся возможности, и к утру мне удалось убедить его отправиться со мной в саратовский совет.
— Мориц, они ведь сразу почуют, что я не их поля ягода. Они не дураки, — беспокоился Оскар, когда назавтра мы вышли на улицу.
— Откуда им знать?
— Болван, ты ведь мгновенно распознал во мне офицера. Присмотрятся ко мне повнимательнее — и в расход. Породу не спрячешь, солдат.
— А ты ссутулься, смотри в землю и перестань называть меня «солдат». Говори себе все время: я крестьянин, я крестьянин.
Оскар громко расхохотался:
— Ну ты голова! Надо же, все так перевернуть! Я — крестьянин!
Из серого здания, мимо которого мы проходили, послышался женский крик. Со звоном вылетело окно, стекла посыпались на мостовую перед нами. Оскар молча схватил меня за руку, перешел на другую сторону и прибавил шагу. Я поднял голову. В окне второго этажа спиной к улице стоял человек в черном, руки его вцепились в портьеры. Перед ним мельтешили лица сразу нескольких мужчин, в воздухе мелькали кулаки. Портьера оборвалась, человек зашатался, потерял равновесие — и выпал на улицу, головой на булыжники. Выпорхнувшая следом портьера саваном накрыла тело.
Я дернулся было к нему, но Оскар решительно потащил меня прочь:
— Не останавливайся.
Из дома выбежал мальчишка и с криком «Папа! Папа!» бросился к мертвецу.
Никто из прохожих и не подумал ему помочь. Мгновение — и улица опустела. Всех словно ветром сдуло.
Когда мы сворачивали за угол, я оглянулся. Трое неприметно одетых мужчин за волосы волокли по улице женщину.
Оскар подтолкнул меня в спину.
— Никогда не связывайся с Чека.
Величественное здание на главной площади города было украшено красными флагами — не ошибешься. У входа стояли часовые. Нас пропустили.
Битый час мы искали нужный кабинет.
Вот он, человек, от которого зависит наша судьба. Вид суровый, подозрительный.
— Товарищ, мы хотим вернуться в Австрию, чтобы раздуть пламя революции, — сказал я высокопарно.
И машина завертелась.
Не успели мы оглянуться, как вместе с сотнями других военнопленных оказались в эшелоне, следующем в Москву. Нас везли на специальные курсы.
Откровенным разговорам с Оскаром пришел конец. Теперь мы были большевики до мозга костей. Во всяком случае, с виду.
Наше учебное заведение помещалось в бывшем реальном училище — большом обшарпанном здании где-то в пригороде Москвы. По прибытии к нам обратился с речью тощий, гладко выбритый человек — комиссар просвещения Потоцкий. (Какое громкое название для скромной должности!)
— Товарищи! — надрывался он. — Большевики держат свое слово! Мы сражались за вас, мы свергли царя и буржуазный строй! Теперь ваша очередь внести свою лепту в революционную борьбу! Вы — будущие борцы с тиранией в Европе! Вам выпала историческая роль! Мы научим вас действовать по-ленински и побеждать! Вы понесете рабочим слово правды, вы объедините и организуете их, вы поднимете их на бой с буржуазными угнетателями! Вы — та искра, из которой возгорится пламя!
Я искоса глянул на Оскара, но он как раз изо всех сил вживался в образ крестьянина и не повернул головы. Когда речь закончилась, он вскочил и бешено зааплодировал.
Преподавали нам на нашем родном языке такие же военнопленные, как и мы сами, убежденные коммунисты. Среди них были прославленные в будущем революционеры, например Бела Кун. Начали мы с основ, с марксистского анализа причин и следствий социального неравенства, приведшего к классовому расслоению общества, потом плавно перешли к рассмотрению механизмов, позволивших жалкой кучке сосредоточить в своих руках несметные богатства. Учился я очень хорошо, тем более что материал представлялся мне обоснованным и логически бесспорным. Но хотя я знал наизусть десятки страниц из работ Маркса и Ленина, не лежала у меня душа к марксизму. Между книжным знанием и реальной жизнью лежала пропасть. Я своими глазами видел, как национализация и насильственная уравниловка очень скоро породили некий новый класс, совсем уж нищий, и новое угнетение (куда хлеще прежнего), когда немногочисленная сытая верхушка решает за тебя все, вплоть до того, на каком языке тебе говорить и какие убеждения иметь. Нет, марксисты тогда решительно не пользовались моим расположением. Другое дело сейчас. Ведь только они отважно боролись с Гитлером, а либералы и демократы просто умыли руки. Если его когда-нибудь кто и свергнет, то это будут коммунисты.
На курсах мы с Оскаром почти не общались, впрочем, он ни с кем особенно не разговаривал, все больше помалкивал, ссутулившись и засунув руки в карманы. К тому же нас постоянно окружали люди, слушателей навезли с избытком, и у нас просто не было возможности поговорить наедине. Нам оставалось только всячески демонстрировать свой энтузиазм и преданность делу революции, аплодировать каждому оратору, наружно радоваться продвижению красных частей на восток. С каждым днем Оскар сутулился все сильнее, словно сгибаясь под непосильной ношей. А вот прочие военнопленные, из простых, пушечное мясо, обретали достоинство.
«А вдруг они обратили тебя в свою веру? — казалось, хотел спросить меня Оскар. — Вот возьмешь да и выдашь меня».
В канун Нового года нам дали увольнительную в город. Наконец-то выпал случай поговорить с Оскаром по душам. Пошатавшись по заснеженным улицам, мы набрели на людную и шумную рабочую столовую. Взяли бутылку.
Оскар начал с того, что сообщил мне, какой он теперь преданный и убежденный большевик. Это он только поначалу сомневался, а теперь словно заново родился. Вряд ли он говорил правду, хотя черт его знает.
Из осторожности я ему поддакивал.
Мы яро возносили хвалу революции… пока Оскар не напился. Тут весь его большевизм как рукой сняло.
— Как тебе наш Потоцкий, великий деятель на ниве просвещения трудящихся масс? Надутый болван, хорек ощипанный, что он о себе возомнил? Лекции по истории читает… Да ему нужники чистить, и то честь великая. Эта голота… дай им маленькую власть, уж они тебе покажут, где раки зимуют! — орал Оскар.
— Тише ты, — шепнул я.
Не тут-то было.
— Повесить бы всех на поганых веревках… Такую заваруху подняли… Жалко, Германии настал конец, уж они бы навели здесь порядок. Дома нам будет чем заняться, солдат… Всех этих марксистов-ленинцев и их прихлебателей… к ногтю, к ногтю!
Рядом с Оскаром присел плотный человек в поддевке.
— Придержи язык, — тихо сказал я.
— Ты у меня быстро сделаешь карьеру, Мориц! Ты хороший человек… сразу произведу в лейтенанты.
Мужчина в поддевке не сводил с нас глаз.
— Военная служба меня не интересует. Ненавижу армию. Нахлебался досыта. Оскар, смотри, музыканты. Сейчас заиграют.
Гармонист и балалаечник усаживались в уголке.
— Ты хоть знаешь, кто я такой, Мориц?
— И знать не хочу… замолчи же наконец.
— Я важная шишка…
— Идем лучше танцевать.
Я стащил Оскара со стула, но ноги его не слушались, он споткнулся и свалился на пол. Плотный человек взял его под мышки и усадил обратно. Музыканты заиграли народную песню, которую подхватил весь трактир.
— Водки моим друзьям! — крикнул плотный.
— Спасибо, мне хватит, — стал отказываться я.
— Обижаете. Праздник ведь, Новый год. Как тут не выпить. За революцию!
И он поднял свой стакан.
— За революцию! — эхом отозвался я.
Оскар молча выпил и закатил глаза. Какое-то время мы сидели в молчании.
Чем ближе была полночь, тем шумнее становилось. На улице солдаты стреляли в воздух.
Кто-то тронул меня за плечо. Я обернулся.
Типичная фабричная девчонка, белокурая, с красным лицом, приглашала меня потанцевать.
— Что такой грустный? Сегодня все веселятся.
Она взяла меня за руку и засмеялась.
Я покачал головой:
— Танцор из меня неважный.
Вместо ответа она потянула меня за собой.
— Не волнуйтесь за своего товарища, — крикнул мне человек в поддевке. — Я за ним присмотрю.
Мы закружились в танце. Она напевала про себя слова песни. На нас то и дело натыкались другие пары. Сквозь толпу я заметил, как плотный мужчина в поддевке пьет с Оскаром.
Я засмеялся. В голове у меня сделалось легко-легко. Мелодия становилась все быстрее, моя партнерша кружилась вокруг меня, пока нам не сделалось дурно и мы не повалились на пол. Она так и осталась сидеть, покатываясь со смеху. Я поднял ее и нежно прижал к себе.
— Ты чего? — шепотом спросила она, когда из глаз у меня покатились слезы.
Как ей было объяснить?
Четыре с половиной года я не касался женщины. И вот она прильнула ко мне грудью, я чувствую запах ее волос, слышу ее дыхание… Пусть эта минута длится вечно.
Меня охватило неодолимое желание. Мы потерлись щеками, она хихикнула. Я погладил ее по голове и страстно поцеловал в губы.
Тут кто-то ударил меня по спине. Не успел я повернуться, как какой-то бородач схватил меня за волосы и повалил на пол.
— Сучка блудливая, — услышал я.
Я вскочил на ноги. Перед глазами промелькнул Оскар — он спал, уронив голову на стол. Человек в поддевке куда-то исчез.
А вот бородатый был тут как тут. Началась драка.
Сцепившись, мы вывалились на улицу и рухнули в сугроб.
Часы пробили двенадцать. Опять раздались выстрелы — настоящий новогодний салют. Потасовка наша закончилась сама собой — как-то стало неловко тузить друг друга.
Бородатый поднялся на ноги.
— Только посмей сюда сунуться, — прошипел он и скрылся за дверью трактира.
Меня била дрожь. Тот поцелуй в далеком летнем лесу над рекой Сан, путеводная звезда, осветившая всю мою жизнь, где он? И разве пройти полмира ради юношеской любви, ускользающего воспоминания, тени прошлого — не безумие? И если бы парень этой девчонки — или кем он ей приходится — не вмешался, я бы вряд ли стал бороться с искушением, продрал бы утром глаза где-нибудь в убогой комнатке рядом с чужой женщиной. И самое страшное, не очень даже удивился. Жестокость, страх, болезнь — вот из чего состоит теперь моя жизнь, и опереться мне не на что. А Лотта — что с ней сталось? Жива ли она? Через какие страдания ей довелось пройти? Что, если ее убили казаки или поляки? Надругались, посекли шашками? Смогу ли я это пережить? Впервые за все время я с ужасом подумал о возвращении домой.
Когда я вернулся в общежитие, Оскара нигде не было. Бледный и трясущийся, он явился только под утро. Что случилось в ту ночь, он помнил плохо.
Он и протрезветь толком не успел, как в коридоре закричали:
— Все в актовый зал на экстренное собрание!
У входа в зал стояли два солдата с винтовками.
Комиссар Потоцкий держал речь.
— Товарищи, в наши ряды затесался изменник.
Сердце у меня упало. Каждый обвел лица собравшихся подозрительным взглядом. Понурившийся Оскар даже головы не поднял.
Потоцкий подошел к нему.
— Разрешите представить. Генерал-лейтенант австрийской армии барон Оскар фон Хельсинген. У него поместье в Тироле и особняк в Вене. Все верно, Оскар?
— Да, — прошептал тот.
— Вы попали в плен в Перемышле?
Генерал кивнул.
— Как видите, мы все про вас знаем. От нас ничего не скроешь. Встать.
Оскар медленно поднялся.
— Что скажете напоследок?
— Никогда не доверяйте крестьянину. — Барон глядел прямо мне в глаза.
Я заерзал на месте и промолчал.
Потоцкий дал знак человеку с винтовкой.
Тот подошел поближе и выстрелил генералу в голову.
Мне стыдно признаться в этом, Фишель. Но что было, то было. Я хлопал и кричал «Ура!» вместе со всеми.
Когда наша политподготовка завершилась, нас отправили на запад. Но Европа не спешила раскрывать нам свои объятия. Возникшим на обломках Австро-Венгерской империи государствам — Чехословакии, Венгрии, Польше — наследие прошлого в виде военнопленных было не особенно нужно. Бравые солдаты вдруг превратились чуть ли не в иммигрантов. И все страшились коммунистической заразы, агентов большевизма. Мне еще повезло: в июне 1919 года я получил разрешение на въезд в бывшую родную страну. В Минске пришлось сидеть всего месяц. А в общей сложности со дня моего побега прошло больше двух лет.
Но поляки оказались тоже не лыком шиты. Всех нас отправили на перевоспитание в спецлагерь. Ведь коммунизм — вещь опасная, с ней шутки плохи. Лучше проявить бдительность.
Сколько нас продержат, нам не объявили. Это было невыносимо. До Лотты рукой подать, а тут… Я места себе не находил. По ночам стали сниться кошмары: Лотта открывала мне дверь с ребенком на руках, за спиной у нее маячил мужчина, она глядела на меня и не узнавала и просила у мужа мелочь, чтобы подать нищему… Я жил одной надеждой, но и ее часто заслонял страх. Словно человек, отстоявший долгую-долгую очередь, я стал бояться, что вожделенная дверь захлопнется перед моим носом.
Жива ли во мне любовь к ней? Любит ли она еще меня? Всякое желание знать правду исчезло.
Ведь порой лучше не знать. Зато сохранить надежду.