Вот я про нашу с Фролычем работу на швейной фабрике, которая так Мирона развеселила^ говорил уже, и это вовсе не случайно и не потому, что на всяких мелочах хочу заостряться. Оно может показаться странным, конечно, что при своей последующей славной карьере, я еще и про швейную фабрику вспоминаю, но дело тут в том, что именно там и случилось, как я потом уже понял, то самое главное, что всю нашу последующую жизнь определило.
Это я не про прием в партию, хотя это тоже было событием немаловажным, но про совсем другое, хотя с партийностью нашей связанное прочно.
В бытность нашу на фабрике там произошел один уголовный эпизод, и так получилось, что нам с Фролычем с ним пришлось разбираться. И если до того Николай Федорович, хоть и отличал нас среди прочих, но не слишком, то потом сразу же выделил и отметил. Причем не просто отметил, а, как я сейчас понимаю, поделился наверху, что есть вот такие Григорий Фролов и Константин Шипкин, отлично усвоившие партийно-государственные корпоративные правила и пригодные для ускоренного продвижения.
Я-то думаю, что он в основном насчет Фролыча поделился, а меня если и упомянул, то так просто, в скобках, но Фролыч без меня никуда не двигался, так что это все одно было.
Хотя само по себе дело это гроша ломаного не стоило, но на вот таких мелочах и проверяются кадры. Тем более что стоило нам себя не совсем правильно повести, и у многих больших людей возникли бы никому не нужные проблемы.
Фабрика наша, хоть и не в самом центре Москвы находилась, но от Кремля минутах в пятнадцати на метро. Такое серое обшарпанное здание в три этажа, и шили там всякую детскую одежду. Напротив, через трамвайные пути, помещалось фабричное общежитие.
Архитектурой своей фабрика и общежитие напоминали не то тюрьму, не то казарму, а по сути своей это был монастырь. Женский, потому что мужчины к швейному делу приспособлены не очень. И вот в этой обители появляемся мы с Фролычем, молодые, видные, с институтскими дипломами, он — начальником цеха, я — комендантом общежития. Остальные же все, если вычесть директрису, бухгалтерш и прочие белые воротнички, — девушки в цветущем детородном возрасте, набранные преимущественно по лимиту и проживающие в подчиненном мне общежитии.
Если кто подзабыл, как все было в те годы, или не посмотрел в свое время хороший фильм «Москва слезам не верит», то я напомню — и наша фабрика тут никак не была исключением, — что наиглавнейшей мечтой каждой девушки-лимитчицы было любым путем получить московскую прописку, после чего тут же с фабрики уволиться и забыть и средневековое семидесятирублевое рабство, и ненавистную общагу как привидевшийся жуткий кошмар.
Самой же главной угрозой было — вылететь из общежития за нарушение режима. Потому что после этого на наиглавнейшей мечте можно было ставить крест. Вот и метались наши швеи-лимитчицы между вожделенным пряником и свистящим кнутом подобно взбесившимся шаровым молниям.
Дело в том, что наиболее верным и испробованным многократно способом заполучить московскую прописку было замужество, тогда как нарушением, неизбежно влекущим высшую меру наказания, считалась беременность, поскольку на содержание непонятно откуда взявшихся младенцев общежитие рассчитано не было. Даже если бы наши девушки были взращены в строгости и послушании, бесправное положение лимиты превращало их в легкую добычу легкомысленных и коварных донжуанов. Замуж хочется? Ну что ж, ты ложись, а потом обсудим.
Тут я упомянул послушание и строгость воспитания, но это скорее риторический прием, нежели факт реальной жизни.
Для нас швейная фабрика была всего лишь хорошо вычисленным, а значит, временным этапом на жизненном пути, и поэтому исключительно целомудренная строгость в обращении с контингентом признавалась нами обоими как единственно приемлемая норма поведения.
Я потом узнал, что эту единственно приемлемую норму только я и признавал, но это было существенно позднее, да и приходилось Фролычу все же легче, чем мне: его рабочим местом был забитый оборудованием цех, девушки у швейных машинок одеты были в темно-синие глухие комбинезоны, прически надежно укрывались белыми косынками, а еще у него имелось обручальное кольцо. На многих, хотя и не на всех, оно оказывало магически отпугивающее действие, подобное тому, которое чеснок производит на вампирш. Кроме того, время окончания рабочей смены было регламентировано трудовым законодательством, поэтому при первом же кукареканье петуха Фролыч укрывался в своей начальнической конуре на третьем этаже, а вампирши отправлялись в сторону общежития.
У меня кольца не было. Не было и производственного оборудования, но зато в наличии имелись три десятка оборудованных спальными местами комнат, две общие душевые, две кухни и одно большое помещение для коллективного культурного отдыха с телевизором и магнитофоном. Темно-синие комбинезоны менялись сперва на легкомысленные полупрозрачные халатики, позже на платья разной степени нарядности и откровенности, ближе к ночи — снова на халатики.
Ну, в общем, вы понимаете.
Можно подумать, что моя внешность должна была оказывать отпугивающее воздействие, но не тут-то было. Если девушке позарез нужны штамп в паспорте и прописка, то сгодится кто-угодно — хоть Змей Горыныч с тремя головами, хоть пугало огородное. А еще они меня втихую жалели, что я и молодой, и с дипломом, и москвич, а такой урод, а девичья жалость, доложу я вам, — это такая штука, от которой не спрячешься.
Мне приносили свежеиспеченные пирожки. Меня заваливали домашним — откуда-то из Калужской области — вареньем. Настойчиво приглашали поучаствовать в отмечании дней рождения — это почти что через день. Впархивали игриво за сигареткой или огоньком. Округляя от ужаса глаза, приглашали в пустую комнату под предлогом излавливания и уничтожения случайно залетевшей осы.
Так вот, среди этих многочисленных фей, была одна, с которой приключилась история. Звали ее Мариной Суриной, а родом она была из неизвестного мне до этого города Сарапула. Пирожков она не пекла, варенье из дома не получала, не курила, и дней рождения у нее не наблюдалось. И вообще она была вся какая-то серенькая и настолько неинтересная, что при первом же взгляде становилось понятно: для нее эта фабрика и это общежитие — навсегда, потолок.
Началась история так. Фролыч мне позвонил и попросил срочно зайти на фабрику, в комнату профкома. Он там что-то важное обсуждал с директрисой, и необходимо было мое присутствие.
Это важное они обсуждали уже довольно долго, потому что в комнате было полно табачного дыма, и не спасала даже открытая форточка.
С директрисой у меня были не совсем служебные отношения. Дело в том, что, так уж получилось, я в то время начал выпивать, и несколько раз мои подопечные нимфы, как и полагалось сознательным строительницам светлого будущего, строчили на меня анонимные доносы в комитет комсомола и — само собой — в дирекцию. У меня из-за этого были очень неприятные стычки с Фролычем, который на меня орал, разок даже съездил по физиономии и требовал, чтобы я немедленно взял себя в руки, потому что он не может допустить крушения всей будущей карьеры из-за моих пьянок на рабочем месте и скорее меня своими собственными руками задушит и потребует уволить с волчьим билетом, чем будет и дальше сидеть на пороховой бочке и ждать, когда грохнет. А директриса — не знаю уж, чем я ей так полюбился, — его все время придерживала и за меня заступалась, говорила, что я еще молодой и что всякое в жизни бывает. Она даже приходила ко мне в общежитие и подолгу вела со мной душеспасительные беседы. Совсем уж пить я, понятное дело, не бросил из-за этих ее уговоров, но держать на рабочем месте спиртное прекратил и внешне типа исправился.
Она потом Фролычу сказала при мне: «Видишь, Гриша, а ты сразу с шашкой наголо… к людям надо помягче. Подушевнее. Костик — он хороший, ты уж не обижай его».
Ну, я на Фролыча никакой обиды за его вопли не держал, потому что понимал прекрасно, что он прав, а я его и вправду подвожу, но к директрисе с тех самых пор испытывал самую искреннюю благодарность.
— Случилось что-нибудь? — спросил я, закрывая за собой дверь. — Здрасьте, Татьяна Игнатьевна.
— Случилось, — угрюмо ответила директриса. — Добрый день, присаживайся, Костик. У нас ЧП.
И она мне все рассказала. Два дня назад возле магазина «Детский мир» сотрудниками милиции была задержана работница фабрики Сурина, продававшая с рук по спекулятивной цене предметы детской одежды. При задержании у Суриной была изъята большая спортивная сумка с предметами спекуляции на общую сумму сто двадцать восемь рублей с копейками по госрасценкам. Сурина свою вину признала полностью, пояснила, что предназначенные для продажи предметы в разное время вынесла с производства, укрыв под верхней одеждой, в содеянном искренне раскаивается и просит ее строго не наказывать. Потому что у нее это первое правонарушение, а пошла она на него из-за тяжелого материального положения и крайней необходимости помогать больной матери, проживающей в городе Сарапуле.
— Вот такая печальная картинка, — сказал Фролыч, когда директриса замолчала. — Но у этой истории счастливый конец. Если бы начальник отделения не был женат на одной из наших бывших тружениц и если бы его жена аккурат в это время не пришла к нему по какой-то своей надобности, то девица сейчас сидела бы на нарах. А завтра-послезавтра мы бы имели тут чрезвычайную комиссию по расследованию. Что у нас отсюда выносят под нательным бельем. Со всеми вытекающими. А так — жена участкового враз сообразила что к чему, позвонила сюда, и тут уж Татьяна Игнатьевна все организовала.
Сурину отпустили, оформив административное правонарушение и изъяв предметы спекуляции. Взамен администрация фабрики обязалась рассмотреть инцидент на заседании товарищеского суда, который заклеймит правонарушительницу, а протокол прислать в отделение, после чего дело будет закрыто. Председательствовать на товарищеском суде будет Фролыч как непосредственный начальник, это уже решено, общественным обвинителем выступит Лариса из отдела кадров, а мне предлагается взять на себя почетную, но не трудоемкую миссию общественного защитника.
— В каком смысле — не трудоемкую? — поинтересовался я.
— В том смысле, что тут нечего обсуждать, — ответила Татьяна Игнатьевна. — Уволить по статье, и пусть катится в свой Сарапул. Вот такое будет решение.
— А зачем тогда суд? Увольняйте, раз такое решение.
Татьяна Игнатьевна повернулась к Фролычу, будто ища поддержки, и выразительно пожала плечами.
— Так положено, — пояснила она мне, продолжая смотреть на Фролыча. — Ее бы иначе замотали в милиции. Возбудили бы дело. А под товарищеский суд ее отпустили.
Без этого никак. Она нам всем еще руки должна целовать, что так все закончится. Что у нее товарищеский суд будет, а не уголовный, за хищение государственного имущества.
Изображать из себя защитника, тем более в подобных обстоятельствах, мне как-то не хотелось. Несмотря на объяснение директрисы. Клоунада какая-то. Я открыл было рот, чтобы отказаться, и тут же его закрыл. Понятия не имею — почему, но у меня вдруг появилось ощущение, что эта история с двойным дном и что-то здесь не так.
И чем дольше у меня в голове играла музыка, тем больше я в этой мысли укреплялся.
Директриса продолжала говорить, что из меня самый подходящий защитник, потому что я — единственный, кто имел возможность наблюдать подсудимую, так сказать, в быту, и потому могу сказать, что она вполне нормальный член коллектива, имеет подруг, старательно и по графику участвует в уборке помещений, скромна и не водит мужиков. Вот в таком разрезе примерно.
— А, ну теперь понял, — торопливо сказал я, чтобы поскорее все это закончить. — Только вы имейте в виду, что, раз я теперь защитник, то и защищать ее я буду по-настоящему. Иначе я не согласен.
— Ты что? — спросил я с тревогой у Фролыча, когда мы остались вдвоем.
— Вот черт, — он с силой потер виски. — Я уж думал, что прихватило. Нет, ложная тревога. Все нормально. Вроде.
Он пересел на подоконник, под форточку, и неожиданно улыбнулся мне.
— Ну вот Плевако. Вот и попробуешь теперь на практике, чему тебя в вузе обучили.
— А ты что, не попробуешь?
— Я? Нет. Это же товарищеский суд, тут коллектив решает, а не председатель. Мое дело только слово предоставлять в порядке очереди, да результат голосования огласить. Приговор то есть. Потом протокол подписать. Это как комсомольское собрание вести.
Он посмотрел на меня, не переставая улыбаться.
— И как ты собираешься готовиться ее защищать? Чтобы совсем по-настоящему?
— Не знаю пока. С соседками по комнате поговорю. С начальством ее. Она ведь у тебя в цехе?
— У меня.
— Ну и как?
— Да так. Звезд с неба не хватает. Как все. Есть работа — распашонки шьет, нет работы — так сидит. Ничем не выделяется. У меня ни передовиков нет, ни отстающих — все на месте бегут. Да и не гожусь я тебе в свидетели, председателю не положено. Ты знаешь что — ты с соседками поговори для порядку, но Татьяна тебе правильно подсказала: ты больше на жалость дави — мать больная, детство тяжелое, отец на войне героически погиб…
— Да она ж моложе нас — как у нее отец мог на войне погибнуть?
— Да это я к примеру. Может, он на производстве где-нибудь героически погиб.
— А если он не погиб?
— Значит, что-нибудь другое есть. Ты ж не думаешь, что девушку, родившуюся в нашей стране, да еще в городе Сарапуле, пожалеть не за что?
И пошел я думать, за что можно пожалеть девушку, родившуюся в городе Сарапуле. Но сперва я съездил в отделение, чтобы поговорить с милиционерами, которые ее задерживали и допрашивали, эти разговоры затянулись, так что с Мариной Суриной у меня получилось побеседовать только на следующий день. Но сначала ко мне в кабинет заскочила девушка Клава с очередной порцией пирожков, как бы невзначай поинтересовалась будущим товарищеским судом и сообщила многозначительно, что народ сильно настроен против Марины Суриной и голосовать будет за самое строгое наказание, какое только возможно.
— Почему? — спросил я озадаченно.
— А потому, — сказала Клава с какой-то неожиданной ненавистью в голосе, — что они там жируют.
— Кто они и где жируют?
— Вся восьмая комната. Еда у них, косметика у них, дефицит у них всякий. Мы никак понять не могли, откуда что берется, а теперь вот раскрылось. Они всей комнатой с фабрики тащат, потом перепродают и шикуют. А мы — от аванса до получки. Это просто она одна попалась, из всей их гадючьей норы.
— А что же вы раньше молчали?
— Так мы ж не знали. Мало ли как девушка может подзаработать… — Клава многозначительно потупилась. — Теперь-то уж все ясно.
— И что, все общежитие против нее?
— Ну не все. Эти, из ее комнаты, ну из восьмой, они все за нее будут, ясное дело. Но мы-то уж молчать не станем. Разбираться — так со всеми. Пусть валят к себе в Сарапул, коровам хвосты крутить.
— А разве в восьмой комнате все из Сарапула?
— А как же! Сперва две приехали, поселились вместе, потом еще одна. И еще две. Это до вас было, ходили к прежнему коменданту, просились, чтобы вместе поселили. Видать, с самого начала у них такой план был, насчет тырить с производства, ну а без лишних глаз оно и сподручнее.
Вызвать ко мне Марину Сурину девушка Клава согласилась с готовностью. Через несколько минут она вернулась, но не с Мариной, а с другой девушкой, которая оказалась Ниной Рябчиковой из восьмой комнаты. Марина, как сказала мне Нина Рябчикова, говорить со мной не может, потому что плохо себя чувствует и вроде как задремала.
Я сказал Нине, что меня назначили общественным защитником, и мне нужны будут свидетели, которые знают Марину Сурину с хорошей стороны. Она тут же согласилась. С Мариной она познакомилась год назад, когда сама поступила на фабрику, про тяжелобольную мать, как мне показалось, она впервые услышала от меня, но тут же правильно сориентировалась, хотя от ответа на вопрос, чем же таким тяжелым болеет мать Марины, ловко ушла. Пообещала, что остальные девушки из восьмой тоже за Марину на суде, как она сказала, заступятся.
Но в целом от беседы с ней у меня осталось какое-то странное впечатление. С одной стороны, готова быть свидетельницей и говорить про Марину всякие хорошие слова, а с другой стороны, как-то ненавязчиво дает понять, что при первом же заданном в лоб вопросе тут же поплывет.
Будто бы намекает, что свидетельствовать будет, но так, что лучше, чтобы ее и вовсе не было.
Переговорил еще с двумя девушками из восьмой — тот же результат. Боятся, что с ними, свидетелями защиты, разберутся так же, как и с подзащитной?
Сказал прямым текстом, чтобы не боялись. Не помогло. Да мы и не боимся вовсе, как раз наоборот. Со всем старанием готовы помочь. А что надо говорить? Вы нам напишите, мы заучим наизусть и все скажем правильными словами.
Ну уж это дудки.
А потом появилась и сама моя подзащитная, с красными глазами и опухшим лицом. И вот тут я насторожился, обнаружив совершенно явное, но необъяснимое нежелание участвовать в каком-либо обсуждении содеянного. Ни про свое трудное детство, ни про неизлечимо больную мамашу, ни про сарапульское землячество, ведущее необъяснимо роскошную жизнь, полную еды и косметики, она говорить категорически не хотела. Кивала, вроде как подтверждая, но не распространялась. А у меня к ней был один любопытный вопрос, который, как я тогда считал, никакого реального влияния на предстоящий товарищеский суд, да и на всю ее дальнейшую судьбу оказать не мог, но покоя мне не давал. Потому что рассказанное мне в милиции и то, что я своими глазами почти ежедневно наблюдал, никак не клеилось вместе.
Дело в том, что цех Фролыча производил всякие штучки для новорожденных — ползунки, рубашечки, чепчики и прочую мелочь. А задержали Марину с пачкой комбинезонов для примерно пяти- или семилетних. Эти комбинезоны она никак из цеха вынести не могла. Да и укрыть их под верхней одеждой у нее вряд ли получилось бы: один такой комбинезон, спрятанный под спецовку, немедленно превращал бы ее субтильную фигурку в нечто сильно беременное. Не заметить такое было бы невозможно.
Так вот, когда я ее про это спросил, тут и произошло странное — она стала прямо-таки багрового цвета и начала довольно громко и просто на грани истерики уверять меня, что либо в милиции напутали, либо я сам не в своем уме, потому что никаких комбинезонов она знать не знает, а в сумке у нее, кроме распашонок и ползунков, отродясь ничего не было. Я не сразу сообразил, что за эту историю она будет биться, как все триста спартанцев одновременно, и попытался воздействовать на нее элементарной арифметикой, поделив указанную в протоколе стоимость содержимого ее сумки на цену одной распашонки, а потом умножив полученное на физический объем той же самой распашонки, — получалась вовсе не сумка, получался купеческий сундук.
Но это все было в пользу бедных, так что разговор с ней я прекратил — ввиду полной его бесполезности, отправил преступницу восвояси, а сам позвонил Фролычу. Договорились после работы выпить пива в пивбаре на Ухтомской и поговорить.
Когда спускался по лестнице, услышал внизу громкие и возбужденные голоса и притормозил. Там, у входа, Клава обрабатывала подруг.
— Замотать хотят! — яростно вопила она. — Нашего Квазиморду общественным защитником поставили, а он с этим красавчиком вась-вась, все на тормозах спустят. Девки! надо чтобы мы все! Чтобы всю эту шайку-лейку вверх ногами поставить! Не хрена, понимаешь! Ишь, понимаешь, устроили кормушку, — как говорится, ты воруй-воруй да знай меру! Все должны выступить и надавать по рукам, чтобы неповадно было!
Клавины товарки солидарно гудели в ответ. Я еще немного послушал, понял, что у общественного обвинения недостатка в свидетелях не будет и продолжил движение.
— Константин Борисыч! — радостно-медовым голосом воскликнула Клава, как только я попал в ее поле зрения. — А мы вот в кино собираемся — не составите компанию?
В то далекое время бар на Ухтомской еще не был превращен в стоячий притон с автоматами вдоль стен и хроническим дефицитом кружек, — посетители сидели за столиками, между которыми резво перемещались разносчики пива. Ходили небезосновательные слухи, что место разносчика стоило около двух тысяч рублей, и деньги эти отбивались минимум за полгода.
— Понимаешь, — сказал я, — они все себя странно как-то держат. Соседки ее по комнате, как мне кажется, без проблем готовы ее сдать. Ну, они, конечно, будут за нее выступать на суде, но таким макаром, чтобы от этих их выступлений вреда было больше чем пользы. Чтобы ее как можно скорее погнали в три шеи и с фабрики, и из общаги. Я не понимаю чего-то. Ведь подруги же. И вот эти самые подруги фактически спят и видят, чтобы она прямо завтра оказалась у себя в Сарапуле. А остальные все поголовно в открытую жаждут крови. Это не товарищеский суд будет, а публичная казнь.
— Тебя моральная сторона интересует? — иронично спросил Фролыч.
— Может, она меня и интересовала бы, — ответил я, — да только сдается мне, что тут дело вовсе не в морали. Я почти уверен, что они в «Детском мире» промышляли всей комнатой. Попалась, на свою беду, одна Сурина. И они сговорились, что она должна немедленно валить домой, чтобы некому было задавать вредные вопросы. Так что ни она не будет отбиваться, ни они ее не станут выгораживать.
— А тебя это не устраивает?
— Не устраивает.
— И что ты собираешься делать? Привлечешь всю восьмую комнату? Ей от этого легче не станет. Ей даже хуже станет, потому что сейчас она в одиночку будет отдуваться, хоть и за всех сразу, а так из нее получится соучастница преступной группы расхитителей. Я думал, что ты у нее защитником числишься.
— Я не числюсь. Я ее защищаю. Но это невозможно по-честному сделать, если я не буду полностью в курсе. Как я могу ее защищать, если все либо молчат, либо врут, либо просто сговорились изображать из себя идиоток. И вообще все это как-то странно. Вот посмотри.
Я протянул Фролычу свои расчеты, те самые, которые так разволновали Марину Сурину. Он выслушал мои пояснения, насторожился сперва и замолчал, а потом ухмыльнулся во все лицо и эдак пренебрежительно отмел все мои рассуждения.
— Ты, Квазимодо, недооцениваешь мощь наших русских баб. Если они коней на скаку останавливают, то уж кубометр распашонок вполне могут до магазина донести, тем более если сильно башли нужны. Ты что — собираешься ее защищать, напирая на то, что ей такой груз поднять не под силу? Будешь отрицать сам факт спекуляции? Так это безнадежно — есть же милицейский протокол.
— Вот в этом-то все и дело. В протоколе ни слова про распашонки. Ты знаешь, что она там толкала, если верить протоколу? Детские комбинезоны.
Вот тут-то Фролыч напрягся по-настоящему, уже не улыбался.
— Откуда ты знаешь?
— Я не поленился и съездил в отделение.
— Ты кому-нибудь про это говорил? — Фролыч совсем помрачнел.
— У нее спросил. Она орать начала, что в милиции все напутали, и что никаких комбинезонов не было. Я на всякий случай позвонил в отделение сержанту, который ее задерживал. Он подтвердил, что были комбинезоны, и что она пыталась ему один всучить, чтобы он ее отпустил. А он не взял, потому что у него детей нет.
— А комбинезоны ты сам видел?
— Нет. Я акт видел, а когда Сурину отпустили, то Татьяна Игнатьевна договорилась, чтобы изъятое вернули на фабрику. Сержант сказал, что сама приезжала.
— Ну и какой вывод ты из всего этого делаешь?
— Очень простой. Ничего Сурина не воровала и с фабрики не выносила. Потому что никаких комбинезонов у тебя в цехе не делают. Их в четвертом шьют? Вот оттуда их кто-то и выносил. Незаметно это сделать нельзя — это тебе не распашонка, его под юбкой не спрячешь. Значит, как минимум, охрана была в курсе. Или кто-то из охраны. А потом восьмая комната стройными рядами направлялась на сбыт дефицита. Сурина попалась — и что? Ну устроим мы этот цирк с товарищеским судом, выгоним ее на фиг, а завтра вся эта гоп-компания переведет дух и продолжит свою коммерцию. Это тебе не пять лимитчиц из восьмой — это, дружище, целая организация. И имей в виду, что против них вся общага, малой кровью можно не обойтись. Этим бабам рот не заткнешь, у них классная отмазка — хищение социалистической собственности. Короче говоря, давай вместе поговорим с Татьяной. Я понимаю — она счастлива, что договорилась с милицией сор из избы не выносить. Только это ведь все мура — даже если на суде все пройдет гладко, во что я совершенно не верю, через неделю, ну через месяц максимум, еще кто-нибудь попадется. Что тогда? И вообще — это несправедливо. Туг, понимаешь ли, целая банда, может быть, орудует, а одна девчонка за всех отдуваться должна. Если по правде, то надо все выяснить, а потом уже раздавать по серьгам, кому что положено. Согласен?
— Давай еще, — предложил Фролыч, сдвинув на край стола пустые кружки и подзывая разносчика. — Ты почти прав, но ты не все знаешь. Все куда сложнее.
И он рассказал мне печальную историю, в которой причудливо переплетались нереальные планы, спускаемые вышестоящим главком и впоследствии этим же самим главком и корректируемые, чтобы трудовой коллектив не остался без квартальной и годовой премий, нерешаемые проблемы с поставками сырья, которые приходилось решать исключительно на уровне личных связей, хроническое отсутствие профсоюзных путевок и так далее. Во всем этом для меня ничего нового не было, в стройотрядах мы и не на такое насмотрелись, да и изобретенный руководством фабрики путь решения всех проблем особого удивления не вызывал, но вот неожиданная и даже немного забавная преграда, возникшая на этом пути и потребовавшая содействия Марины Суриной и ее товарок, представляла собою нечто новенькое.
— И все было нормально, — рассказывал Фролыч, потягивая пиво, — совершенно все было нормально, пока не произошел, как сейчас говорят, демографический кризис. Ты представь. У тетки, которая нас курирует в главке, подрастают внучка и племянница. Раз комбинезон, два комбинезон — нет проблем, вопрос решен. Ну в третий же раз ты с комбинезоном к ней не поедешь! За четыре года дети, которых можно было в эти чертовы комбинезоны засунуть, закончились напрочь. Везде закончились — в главке, в райкоме профсоюза, в Мосэнерго — вообще везде. А это единственная наша продукция, которую нестыдно людям показать, потому что их шьют по гэдээровским лекалам, да еще и из импортного материальчика. А Татьяна не может с пустыми руками ездить договариваться — ее и на порог не пустят. Так она решила ездить с конвертами. Вот тебе и вся страшная тайна восьмой комнаты. Эти твои лимитчицы себе вообще ни копейки не брали, им, если хочешь знать, всего-то раз в квартал матпомощь выписывали. Да и то не из кассы взаимопомощи, а из директорского фонда. По сорок рублей в квартал, не сильно-то разжиреешь. Ты правильно заметил, что они все впятером из Сарапула. Лиля Петровна, наша завскладом, родом оттуда, она-то с ними и договорилась. Кстати, милиции тоже перепадало, поэтому твою Сурину так легко отпустили. Ее, если хочешь знать, вообще не должны были задерживать, но сержант оказался новенький, и его забыли предупредить. Так что никакой банды расхитителей тут нет, можешь успокоиться: девушки, лично рискуя, и за сущие гроши обеспечивали бесперебойное функционирование производства, на котором мы с тобой имеем честь трудиться.
— А теперь Сурина должна будет за всех отдуваться?
— Вот именно. И не потому что она какая-то не такая или хуже других, а потому что с ней произошел, если хочешь знать, фактически несчастный случай на производстве. Попала под паровой каток. Да ты за нее особо не переживай, никто ее в обиду не даст. Ведет она себя правильно, вот даже с тобой откровенно говорить не стала. Суд судом, а Татьяна даст ей уйти по собственному желанию и обещала похлопотать, чтобы ее сразу же взяли на стройку штукатурщицей. Там, кстати говоря, платят побольше, чем у нас. По-моему, уже договорилась.
— А вообще без суда нельзя? Я тебя предупреждаю — будет скандал. Ты напрасно думаешь, что никто ни о чем не догадывается.
— Нельзя, я же тебе объясняю. Ее иначе никак бы из милиции не отдали. Тут ведь выбор простой — либо суд народный, либо суд товарищеский. Все решили, что товарищеский — это то, что нужно.
Мне вся эта история не понравилась категорически. Все было понятно, но в безболезненное окончание верилось с большим трудом. Тем более что особенной веры в то, что Татьяна и дальше сможет вот таким макаром вытягивать производство, у меня не было. Это ведь так — если начало сыпаться, то скоро развалится до конца.
Я про это Фролычу сказал. Тот подумал и согласился.
— А раз так, — сказал я, — то надо думать, как нам с тобой из этой истории выбираться. Мы же сюда не на всю жизнь подписались. Еще полгода, ну год. Но уходить надо с предприятия с правильной репутацией, а не с такого, где продукцию на толкучку таскают, чтобы было что начальству поднести.
— Хочешь улучшить репутацию этой богадельни? Я уже думал — не выйдет.
— Фролыч, я плевать хотел на репутацию богадельни. Я на нашу с тобой репутацию плевать не хочу. Она нам еще пригодится.
— У тебя есть предложение?
— Есть. Раньше не было, а теперь есть. Не знаю как, но только никакого товарищеского суда. Потому что он всю эту ситуацию в лучшем случае только чуть пригасит, а скорее всего, раздует во вселенский пожар общефабричного масштаба. Причем когда полыхнет — мы с тобой знать не можем. Надо сдавать Татьяну с ее шахер-махером, и надо, чтобы ее сдали именно мы. Пока она директорствует, тут все будет только хуже. А если именно мы, ни в чем не замазанные, ее выведем на чистую воду, то нам это плюс в копилку. И пойдем дальше.
Фролыч задумался на пару секунд, потом решительно замотал головой.
— Ты не учитываешь кое-что. Если бы Татьяна эти деньги себе в кубышку запихивала, я бы с тобой тут же согласился. И не я один. Но ведь я тебе объяснил, что она с ними делала. Это же наша советская мафия, хоть и маленькая, — пойми. Если пойдем ее закладывать, то мы, считай, замахнемся на всю сложившуюся систему непростых товарно-денежных отношений в условиях развитого социализма. Что-то я не чувствую в себе готовности начинать войну с ветряными мельницами. У меня ведь полного списка, кому она и сколько таскала, нет. В милицию таскала, это я знаю. Ну предположим, этих дядей Степ мы с тобой не боимся. А если она еще и в прокуратуру таскала? Или в комитет? А тут мы с тобой — здрасьте, дяденьки. Ты так примерно представляешь себе, какие люди нам за это спасибо скажут, и сколько их вообще?
— Ну что ж ты меня, совсем за дурака держишь? Я же не призываю тебя заявление писать или превращать товарищеский суд в уголовный. Давай позвоним Николаю Федоровичу. Он у нас партийный начальник, к нам относится вполне даже хорошо. Встретимся, все объясним. Честно скажем, что совсем не собираемся выносить сор из избы и устраивать из всего этого общественный базар. Но нас тревожит собственное будущее, рисковать которым очень не хочется, поэтому мы у него, как у старшего товарища просим совета. Потому что мы, с одной стороны, законы уважаем, а с другой — не хотим затевать разоблачительную бучу. Мне кажется, он правильно поймет и оценит. Райкому ведь эта история, если она как-то неправильно начнет развиваться, на пользу тоже не пойдет.
— А знаешь что? — сказал Фролыч. — А это гениальная идея. Мы с тобой получаемся не просто честные комсомольцы, но еще и такие, которые не любят несанкционированную самодеятельность. Таких ценят. Я, пожалуй, согласен. Надо только решить — Татьяну будем предупреждать или нет?
— А это просто. Надо сначала решить, мы вдвоем к Николаю Федоровичу идем или я один. Если я один, то можно не предупреждать, потому что со мной она не откровенничала, и я всю интригу раскопал сам, готовясь защищать Сурину. Если вдвоем, то тебе надо ей сказать, что я такой сукин сын, но ты меня одного не отпустишь и будешь держать руку на пульсе.
Вот так мы и порешили. Визит к Николаю Федоровичу прошел на редкость гладко и с очень положительным результатом для нас лично. Николай Федорович сказал, что у нас обоих великолепные данные для комсомольской, а впоследствии и партийной работы и что он сформулирует предложения и даст рекомендации. Через месяц Фролыч уже был секретарем комитета комсомола на фабрике, а я у него — заместителем по общим вопросам.
А дня через четыре после нашей беседы с Николаем Федоровичем я с Татьяной Игнатьевной столкнулся на лестнице. Я поднимался вверх, а она на лестничной площадке стояла и загородила мне дорогу. «Здрасьте, Татьяна Игнатьевна», — говорю я ей, — «позвольте пройти», а она молчит, смотрит на меня в упор, и в глазах что-то такое… будто бы она пытается вспомнить, где она меня раньше видела и видела ли. Постояла, потом повернулась боком и рукой эдак сделала — «проходите, Константин Борисович, проходите». И больше мы с ней с тех пор не разговаривали, а если доводилось встретиться, то она делала вид, что меня не замечает.
Ну а что? А как она хотела? Чтобы как было?
Вообще ситуацию вокруг восьмой комнаты разрулили мгновенно и с необыкновенным изяществом, каковое для нас с Фролычем в те времена представлялось совершенно недоступным. На фабрику прислали комиссию не то из партийного, не то из народного контроля, и комиссия эта товарищеский суд попридержала до окончания своей работы. Мы уже с Фролычем уволились, а работа эта все не заканчивалась. Татьяну Игнатьевну перевели на какую-то другую руководящую должность, довольно скоро она забрала к себе переводом заведующую складом, Сурина и товарки ее из восьмой комнаты уволились по собственному, но в Москве зацепились, потому что им не без помощи сверху удалось устроиться в разные другие места, а скандалистку Клаву назначили заведовать складом.
Мне Фролыч потом, уже года два спустя, сказал, что никакого акта комиссия так и не представила.