Полувековой юбилей у нас с Фролычем произошел первого января двухтысячного года. Хотя, как я сказал уже, наша великая дружба к тому времени сошла на нет, внешне все оставалось по-прежнему, и общий день рождения мы продолжали праздновать вместе. А в этот раз вообще было тройное событие: наш юбилей — раз, милленниум — два, новый президент, молодой, энергичный и непьющий, — три. Отсюда и особая пышность мероприятия — ресторан в Барвихе сняли, чтобы высоким гостям было удобнее после встречи Нового года добираться. Народу немного было, человек шестьдесят, но самые сливки. Николай Федорович, само собой, хотя к тому времени он уже от дел отошел, но к его мнению продолжали прислушиваться, он всегда был в курсе событий, а если возникала ситуация, то именно его приглашали в качестве арбитра. Из администрации были люди, хотя и понималось, что новый президент приведет свою команду, но ведь не сразу же, да и не бросаются такими людьми, им всегда найдется место. Еще из правительства, из Думы, из Совфеда, все свои, короче.
Большой бизнес был представлен вполне внушительно, но в их среде чувствовалась некоторая невиданная ранее неуверенность, хотя смена власти ни для кого из них неожиданностью не была, но произошла как-то уж слишком мгновенно, и общее ощущение поэтому было, как будто подтвердился медицинский диагноз, о котором знали почти наверное, но предпочитали не думать, и вот уже объявляют о предстоящей операции, а как она пройдет — можно только гадать.
Надо сказать, что это тревожное ожидание грядущих перемен имело под собой определенную почву. За минувшее десятилетие некоторые о себе слишком уж возомнили, решили, что они есть соль земли, ходили в их среде — я это точно знаю, у Мирона информация железная, — так вот, ходили в их среде разговорчики, что система сдохла, что она больше не у руля, а которые еще хоть что-то решают, тех можно просто взять на жалованье или купить каким-нибудь другим способом; что теперь совсем новая ситуация, и система отныне и вовеки — это они, миллиардеры и мультимиллионеры, а у кого нет миллиарда, тот может идти в жопу.
Особенно мне эти разговорчики нравились, потому что двоих из этой финансовой элиты я помнил еще по старым кооперативным временам. Один мне все таскал пакетики с засохшими фисташками и водку «Распутин», а второй — вообще обхохочешься: пришел тогда и сказал, что его кооператив занимается ремонтом коммуникаций, и он желает с райкомом, то есть со мной, подписать договор о замене ведущей к райкому водопроводной трубы. Как будто он старую трубу выкопает и заменит на новую, хотя ничего подобного он делать не собирается, потому что старая труба еще вполне годится, но если я не возражаю, то десять процентов от суммы договора у него с собой в портфеле.
А вот теперь он — соль земли. На деньги с той трубы удачно поучаствовал в залоговых аукционах. Нос задирает, считает, что он навечно уже на коне.
Когда-нибудь историки будут задавать себе вопрос: а что же было с системой в то десятилетие, которое теперь принято называть лихим, и где были люди системы. Только на этот вопрос им никто не ответит, потому что люди системы не любят откровенничать, и за пределы системы никакая информация не выходит. В этом смысле система похожа на черную дыру — все, что к ней приблизится, будет немедленно всосано внутрь, а наружу ничего не выйдет, даже пережеванная кожура, не говоря уж о такой важной вещи, как информация.
Так что, раз я разоткровенничался, слушайте внимательно. Никуда система в те годы не делась, она просто рассредоточилась, затаилась, часть своих расставила по ключевым, но не слишком заметным для публики местам, остальных укрыла в резерве второго эшелона и стала ждать своего часа. Это не было чьим-то индивидуальным решением, просто сработал инстинкт коллективного самосохранения, действующий вернее любых команд и распоряжений. Так муравьиная семья, почуяв угрозу, мгновенно самоорганизуется и начинает действовать с удивительной согласованностью.
А эти, которые сейчас жмутся в углу и натужно изображают веселье, они были вне системы и еще гордились этим, идиоты. Самые дальновидные из них еще год назад начали поговаривать об экономической амнистии, которая должна подвести жирную черту под хаосом уходящего десятилетия, списать в архив память о залоговых аукционах, неуплаченных налогах, невиданной по своим масштабам контрабанде, баснословных деньгах, выведенных из страны, и прочих проделках, за которые в Штатах приговаривают к сотням лет тюрьмы, а в Китае вообще расстреливают, особо не заморачиваясь.
Амнистию вам? Сейчас. Разбежались.
Все это: и начало нового тысячелетия, и новый президент — это ведь, господа олигархи, для вас первые звуки труб Страшного суда, и только когда эти трубы свое отпоют, тогда и определится, кому из вас числиться в агнцах, а кому в козлищах, и именно поэтому досудебной индульгенции в виде экономической амнистии вам не видать как своих ушей.
Пока система была в тени, она не мешала вам обогащаться, а частенько и содействовала, услужливо подсовывая законы и инструкции, от которых у любого цивилизованного законодателя или просто грамотного юриста поседели бы и повылезли все волосы, а вы, утратив от алчности инстинкт самосохранения, заглатывали наживку и продолжали возводить свои финансовые империи, не замечая до поры, что в фундаменте их — зыбучие пески.
Теперь заметили. Экономическую амнистию хотите.
Амнистию, если я правильно читаю выражение лица Николая Федоровича и окруживших его, вы не получите. Отсрочку исполнения приговора при правильном поведении — вполне возможно, ведь люди системы не звери какие-нибудь кровожадные, поэтому громить будут только строптивых глупцов, а покорные умники все принесут и отдадут сами.
Это будет самый безболезненный и незаметный переворот, при котором в течение нескольких лет люди системы, постепенно возвращая себе командные высоты в государстве, вытеснят на обочину авантюристов и спекулянтов девяностых, и гордое слово «элита» наконец-то обретет свое первоначальное значение.
Знаменитый вопрос «До каких пор этот еврей будет продолжать приносить нам наши деньги?» еще не прозвучал, но уже был сформулирован.
Людям системы не потребуются всякие отмазки в виде экономической амнистии, потому что сомнительного происхождения капиталы будут очищены, пройдя через горнило экспроприации.
Я не из их числа, я не в системе, а так и задержался на подступах, но для них я свой, потому что именно через банк, доверенный мне еще тогда, в девяносто третьем, проходила значительная часть ресурсов, обеспечившая безбедное существование людей системы в течение всех последних лет. Не всех, конечно, но той группы, к которой принадлежали Николай Федорович и Фролыч.
Не скажу, что это был самый легкий период в моей жизни. Таких групп было несколько, и они, не вступая в открытую конфронтацию, поскольку таковая входила бы вразрез с неписаными правилами системы, находились тем не менее в состоянии перманентной конкурентной борьбы за ресурсы. В этой конкурентной борьбе хороши были все средства, поэтому мой банк несколько раз оказывался под ударом. Прикрытие в лице прикрепленного к банку Мирона, дослужившегося-таки со временем до полковника и занявшего генеральскую должность, срабатывало, но иногда не сразу, и тогда на разруливание ситуации приходилось тратить много времени, сил и денег. В девяносто шестом объем накопленного негатива стал просто угрожающим, и после тогдашних президентских выборов мне пришлось просить о срочной помощи. Помощь пришла. В банк заявилась целая рота в штатском под руководством все того же Мирона с ордером на изъятие всей банковской документации, загрузила изъятое на грузовик и повезла к черту на кулички проводить следственные действия. По дороге грузовик упал с моста в реку, а когда его на третий день подняли, то ни документов, ни компьютеров уже не обнаружили — унесло течением. Я смог вздохнуть свободно.
Вон он, Мирон, разговаривает о чем-то с замом из Минфина, зам серьезно молчит, а Мирон говорит, и улыбка у него, будто прорезь в банкомате, куда карточки вставляют. Я эту улыбочку знаю, у меня от нее мурашки по коже. Интересно, чем это ему минфиновец не угодил?
Фролычу Мирон подарил палисандровый ящик для хранения ручных часов с автоматической подзаводкой, а мне картину. На картине Центробанк изображен. Это он мне так желает дальнейшего продвижения по службе.
А Николай Федорович нам с Фролычем одинаковые подарки подарил: и ему и мне по огромному тому, на обложке — «Карл Маркс. Капитал». Открываешь, а внутри вполне рабочая модель сейфа, и ключик к нему скотчем прикреплен.
Фролыч вокруг себя собрал целую толпу, что-то рассказывает, а все хохочут. Я подошел послушать. Как-то секретарша одного деятеля позвонила Фролычу прямо на мобильный и сказала, что ее шеф желает с ним переговорить. А Фролыч не переносит, когда ему секретарши на мобильный звонят, если, понятное дело, это не из секретариата Николая Федоровича или кого повыше. Но он вежливо сказал, что сейчас жутко занят и перезвонит ее Иван Иванычу сам через некоторое время. А сам свою секретаршу оставил в офисе на всю ночь и выдал ей инструкцию. В одиннадцать вечера звонит секретарша Фролыча напрямую на мобильный этому Иван Иванычу и говорит: «Григорий Петрович просит прощения, но он сейчас еще больше прежнего занят и просит разрешения позвонить вам через час». В полночь опять звонит: «Григорий Петрович не освободился еще, но через час непременно». И еще через час звонит, потом еще. «Григорий Петрович уже в машине, как только доедет, так сразу вас наберет». И так до самого утра. Отличная история, смешная. Фролыч на подобные штуки вообще мастак.
Ко мне никто не подходит. В самом начале подходили, чтобы поздравить. Поздравят, постоят немного для приличия, поулыбаются и отходят. Я так себя неуютно на этих сборищах чувствую, что это, наверное, передается другим людям, поэтому они и спешат отойти. Они думают, что это мне именно с ними неуютно. А я просто не знаю, о чем с ними можно разговаривать. Вот в банке я знаю, с кем и о чем говорить. А в подобной компании я будто среди инопланетян. Я поэтому, когда оказываюсь на таких сборищах, то часто сильно напиваюсь, не так чтобы на ногах не стоять, но ощутимо. Налью себе стакан и хожу по залу от одной кучки к другой, постою немного, глоток отхлебну и иду дальше. От кучки Фролыча отошел, приблизился к кружку Николая Федоровича, тут человек пять собрались, все слушают почтительно, а Николай Федорович рассказывает, как в незапамятные советские времена он в составе комиссии из центра посетил рабочую столовую в Соликамске, и там в буфете было одиннадцать сортов колбасы, вырезка говяжья, ветчина трех сортов и еще какое-то изобилие.
Эту историю я уже раз сто слышал.
Николай Федорович меня заметил, рассказывать перестал, приобнял за плечи и говорит:
— А вот и наш именинник, Константин Борисович. Наш простой советский банкир, честный и скромный человек. Ты что это такое пьешь, Костя? Организуй-ка нам то же самое, мы за твое здоровье тост выпьем.
Выпили, и я дальше пошел, к олигархам. Тот, который водопроводную трубу ремонтировал, первым меня заметил, от их компании отделился, взял меня под руку и ведет в сторону. Ему интересно, кто еще подъедет. Спрашивает, не хочу ли завтра пообедать с ним, очень узкий будет круг и сплошь замечательные люди, а если бы Григорий Петрович тоже смог забежать на часок, то вообще было бы великолепно, не могу ли я Григорию Петровичу словечко замолвить, он лично пригласит, понятное дело, но и замолвить словечко никогда не вредно. Он хочет ко мне в банк часть своих счетов перевести, Григорию Петровичу это будет интересно.
Ну, это понятно. Я ему на фиг не нужен, ему Фролыч нужен, а вот насчет перевода счетов он вполне серьезно, чувствует, что пришла пора подстилать соломку.
Мирон от своего замминистра оторвался, идет ко мне, машет рукой, дескать, разговор есть. Надо продлить кредит, ну ты знаешь, о чем речь, еще на год, тебе завтра документы подвезут, ты там распорядись, чтобы сделали, а еще лучше деньги быстренько прогнать со счета на счет, новый кредит выдать, и им старый закрыть. Совсем хорошо будет, если новый окажется где-то на пол-лимона побольше, а то там непредвиденные расходы.
У меня нет пол-лимона.
— Ну это мы решим, — говорит Мирон. — Я Фролычу скажу сегодня, он решит. Так завтра документы подвезут.
Мирон здесь тоже не свой, но он обеспечивает прикрытие и в курсе многих дел, кроме того, он беседу поддержать может, а я — нет.
Распахнулись двустворчатые двери, вышел человек в камзоле и напудренном парике, громогласно объявил, что кушать подано. Все потянулись в обеденный зал, рассаживаться согласно расставленным на столах табличкам. Всего там с десяток столов было, и я оказался в компании Мирона, минфиновского зама, одного олигарха, мордатого прокурорского начальника и тетки из Министерства по налогам и сборам. Меню было ничего себе так — сперва жареные гребешки со спаржей, грибной суп со взбитыми сливками и жареная в масле фасоль, потом на выбор либо тюрбо с молодым картофелем, либо отварная телятина с укропным соусом. Само собой, десерт.
Общих тостов не произносили, они как-то сами собой вышли из моды. Каждый стол жил своей жизнью. В самом начале Мирон сказал про меня что-то обязательное и незапоминающееся, а потом уже пили за что в голову взбредет. Помню, как Мирон еще раз предложил выпить за меня — дескать, человек, сидящий за столом между замминистра по налогам и замгенпрокурора, может считать, что жизнь его невероятно удалась, и что ему можно смело пожелать еще больших удач в будущем.
Еще до десерта я почувствовал, что здорово нарезался. Даже те немногие слова, которые мне приходилось из себя извлекать, если кому-то приходило в голову ко мне обратиться, вылезали из меня подобно затвердевшему от времени кетчупу из тюбика — кусками различной длины и консистенции. Что неудивительно после трех стаканов виски, именно стаканов, а не дурацких западных дринков, и не знаю уж какого количества бокалов «Бароло».
Я вышел из ресторана, успокаивающе махнув охране рукой, зашел за здание и нашел окруженную голубыми кремлевскими елями поляну, на которой стояла заваленная снегом скамейка, счистил снег и сел, обхватив руками гудящую голову. В такие периоды, когда я действительно напивался всерьез, меня начинали осаждать всякие мрачные мысли.
Вот мне уже пятьдесят лет, полвека. И точно больше чем полжизни, потому что чувствую я себя в медицинском плане на редкость хреново: давление скачет, неделю назад померил, и было примерно двести на сто, от чего обычные люди тут же загибаются, а мне вовремя сделали укольчик — и обошлось, но в следующий раз может и не обойтись. Другие всякие неприятные штуки, а времени заниматься всем этим нет, потому что стоит мне из банка хоть на три дня исчезнуть, как на мое место свободно могут посадить другого человека, — и кто я тогда? Кому я вообще на этом свете нужен? Семьи нет. Друзей нет. Если не считать Фролыча, но все уже не то, что было раньше, ушло насовсем, так и осталось в Лефортовском изоляторе, где-то рядом с кусочком хозяйственного мыла размером в половину спичечного коробка. И можно было бы сказать, что жизнь закончилась, но это будет неточно, потому что она так и не начиналась по большому счету. Пятьдесят лет — это же немало, правда? А что я могу предъявить, если меня про эти пятьдесят лет спросят? Подборку скверных анекдотов: как я, выручая Фролыча, подвел Куздрю под монастырь, как мы с Фролычем Джаггу из школы выкинули — и все? Ну про Мосгаза еще. Я же своими руками ни одного гвоздя не забил, ни одну редиску даже не посадил, и в стройотрядах я только командовал да делил деньги, а вкалывали остальные, которые все про милую мою и солнышко лесное пели. Даже если бы я и захотел себе участие в этих великих стройках приписать, про это все равно никому не расскажешь, потому что среди них подобно египетской пирамиде возвышается фундамент Чернобыльской атомной станции, при заливке которого мы треть бетона сплавили Фролычу на жилые объекты. Вот вы спросите у меня, кто я такой, что я умею. А я — простой советский руководящий работник, который всю свою жизнь, еще со школьной скамьи что-то маленькое постоянно возглавлял и этим маленьким руководил. Комендантом общежития работал на ткацкой фабрике. Есть такая профессия — комендант общежития? Нет такой профессии. Должность есть. Вот какие-нибудь другие люди, их довольно много, у них есть профессия, и они — люди профессии. А я — человек должности. Сейчас, например, моя должность называется президент банка. Но это именно должность, а не профессия, профессия у моей заместительницы Маргариты, и если ее уволить, то у нее профессия так и останется, а меня если уволить, то не останется ничего, пока не подберут мне другую должность. В этом смысле я ничем не отличаюсь от настоящих членов системы, потому что все они, которые сейчас в банкетном зале доедают десерт, тоже люди должности и никакими профессиями не прославлены. Почему же они так замечательно себя ощущают, почему им так легко и друг с другом, и с самими собой, а мне муторно до невозможности? Может быть, как мне иногда кажется, принадлежность к системе — это такое качество, которое приобретается при рождении, как дворянство? Можно родиться дворянином, и все у тебя сразу же будет по праву рождения, ну а уж если ты родился в мещанстве, то будь ты хоть кто, и даже пусть тебя в дворянское достоинство произведут специальным указом, все равно будешь чувствовать себя рядом с урожденными графами и маркизами как переодетый холуй. Вот Фролыч, он точно родился человеком системы, а я, хоть и произошел на свет в одном с ним роддоме и в ту же самую минуту, так и остался на всю жизнь человеком второго сорта; да еще если бы я не тянулся за ним, а он, в свою очередь, не подтягивал меня к себе, то у меня был бы, наверное, шанс стать человеком профессии, врачом или инженером; но все так сложилось, что завис между двумя социальными мирами, и в одном из них меня просто знать не знают, а в другом терпят снисходительно, да и то только потому, что мы с Фролычем так и считаемся не разлей вода какими друзьями.
Но ведь и это унизительное прозябание на задворках двух миров еще можно было бы вытерпеть, будь у меня хоть что-то свое, такое навсегда свое, каким казалась когда-то дружба с Фролычем, чтобы было тихое убежище, куда можно было бы приходить каждый вечер и сбрасывать, как лягушачью кожу, груз накопившихся за день унижений из-за собственной никчемности, бесполезности, непригодности ни к чему, кроме пребывания на должности, да ведь нет его, этого убежища. Та, которая себя то с капитанской дочкой, то с княжной Марьей сравнивала, у которой кавалер томился в желтом доме, побыла и испарилась, да и вышло бы с ней такое убежище — это большой вопрос.
Вот Людка… С ней бы вышло. Она ведь говорила тогда, что мне с ней очень хорошо будет, и правду говорила, да для меня это же вообще предел всех мечтаний был, но я ее своими руками обратно к Фролычу отправил, чтобы его драгоценная карьера не оборвалась, и еще надеялся тогда, честное слово — надеялся, что все у них наладится и будет просто замечательно, так замечательно, как могло бы быть у нас с ней, если бы она полюбила меня, а не Фролыча.
Я же не знал тогда, да и не мог знать, что пройдет совсем немного времени, и он ее просто вышвырнет окончательно, потому что кандалы советской морали для руководящего состава самоупразднились, а у одного из наивлиятельнейших сенаторов обнаружилась дочка на выданье, и Фролыч теперь — сенаторский зять, хоть и шляется по бабам с прежним азартом, но сенаторская дочка по полгода загорает на Сицилии, так что никого эти загулы особо не колеблют.
Я ее впервые увидел на свадьбе, меня Фролыч подвел познакомить, она стояла к нам спиной, он сказал: «Дашенька, познакомься», она повернулась и вскрикнула:
«Какой кошмар!» А я ведь сейчас не такой уж и урод, как раньше, мне несколько косметических операций сделали. А Фролыч расхохотался и пошутил, что шрам на роже для мужчин всего дороже. Это песня такая была в годы нашей молодости.
Мне эта его Дашенька не понравилась. Людка в ее возрасте не в пример красивее была, хотя я допускаю, что эту красоту один я и различал, но только Людку в любой толпе сразу заметно было, а эту дворняжку от всех остальных девок если и можно было как-то отличить, то исключительно по белому подвенечному платью с фатой.
Людка, конечно, изменилась сильно, хотя ей еще и нет пятидесяти, но можно дать и больше, если она не улыбается, а улыбается Людка редко. Ей Фролыч обещал денег на подтяжку лица и всего тела, но когда узнал, сколько это стоит, то только присвистнул и сказал, что нужно подождать. Он даже меня не стал просить оплатить операцию, потому что последние полгода у него были крупные неотложные расходы (на Сицилии жизнь обходится недешево, да еще и на московских девок приходится тратиться), поэтому Людкино существование оплачивал я, и за такой суммой он ко мне постеснялся обратиться.
Да у меня и не было столько.
Просто вынуть такую сумму из банка, прикрыв ее документальным фиговым листком, особых проблем не составляло, но для своих эти фиговые листки ничего не прикрывали, а Мирон, когда я с год назад опять же по просьбе Фролыча вынул для него срочно требуемую сумму, закатил мне грандиозный скандал и сказал, чтобы я больше не смел этого делать, потому что банк создавался не для одного Фролыча, и деньги в него закачиваются не только для Фролыча, и я не имею никакого права давать Фролычу сколько он захочет и без согласования, так что на этот раз обойдется без оргвыводов, но чтобы больше — ни-ни, а иначе на очередную проверку Мирон приведет свою бригаду, и тогда никому мало не покажется.
С Людкой я в контакте, мы перезваниваемся время от времени. Иногда она мне звонит, если что-то надо, а чаще звоню я, если сильно поддатый. И тогда говорю, что люблю ее, и прошу прощения за то, что тогда отправил ее к Фролычу налаживать семейную жизнь. В прошлом году я приехал к ней домой, в купленную Фролычем для нее квартиру, чтобы поздравить ее с днем рождения, привез большой букет цветов и аквариум с рыбками в подарок, я перед этим немного выпил в паре мест и правильно сделал, потому что день рождения у нее приходится, как выяснилось, на какой-то церковный пост, и ничего из спиртного на столе не было, только томатный сок и минеральная вода, а из еды — постные блины, еще что-то — в общем, сплошная репа пареная. И гостей, кроме меня, никого не было, если не считать трех незнакомых теток в черных платьях, которые все говорили и говорили о святых отцах, чудотворных иконах да паломнических поездках.
Я вообще в незнакомом обществе никакую беседу поддержать не могу, а на эти темы уж тем более, так что я сидел у края стола и тупо молчал, а они все говорили, и что меня больше всего поразило, так это, что Людка самое активное участие в этом принимала, а я и не знал, что она всей этой белибердой увлекается. Просидеть час молча и сразу уйти как-то неприлично было, да еще меня начало развозить от ранее выпитого, и всякие мысли начали в голову лезть, и я стал Людке подмигивать дескать есть разговор и давай выйдем в другую комнату, потому что при этих тетках ничего не получится. А одна из теток мои подмигивания раньше Людки заметила и говорит мне слащавым голоском: «Вы, уважаемый, не надо тут гримасничать, мы серьезные вещи обсуждаем, типа делимся религиозным опытом, а вы нас вводите в соблазн, и это большой грех». Так бы я это стерпел и даже извинился за неприличное поведение, но поскольку во мне играли четыре дринка виски и еще три джина с тоником, я обиделся, встал, хотел кулаком по столу шарахнуть, но передумал — просто нарочно перевернул стул с грохотом и пошел на выход, чтобы никого в соблазн не вводить. Людка за мной побежала, дверь прикрыла в гостиную, а все равно говорит шепотом, чтобы теткам не слышно было: «Ты что, Костик, Квазимодо мой родной, что уж ты так? Просто ты не совсем удачно пришел, сейчас такое время, когда мы собираемся и разговариваем обо всем этом, но через семнадцать дней уже Пасха, ты тогда приходи, и мы посидим вдвоем по старой памяти, придешь?»
Не был бы я пьян в тот вечер, я бы такого себе не позволил, но тут в меня какой-то бес вселился. «А ты вообще знаешь, зачем я пришел?! — ору я, и наплевать, слышат меня тетки или нет. — Я пришел, чтобы сказать, что я тебя люблю и жить без тебя не могу, что у меня вообще никакой жизни нет, и никого нет, и ты мне нужна, потому что я просто умру без тебя, у меня с самого детства, с тех самых пор ни одной даже самой завалящей мечты не было, только ты, а когда ты пришла тогда, я тебя предал, я не про тебя тогда думал, а про Фролыча: как бы так сделать, чтобы ему помочь. И для этого и тебя, и себя погубил, и я пришел сегодня в ногах у тебя валяться. — И тут я действительно рухнул на колени и ее руками обхватил. — Просить, чтобы ты за меня замуж вышла и чтобы было все, как ты мне тогда обещала». А тетки этот мой крик услышали, вывалили втроем в прихожую и стали на меня орать, что я богохульник и хулиган и чтобы я убирался немедленно, а я Людкины ноги обнимаю, у нее слезы по щекам текут, губы дрожат, и смотрит она на меня вроде как с жалостью, но и еще что-то такое в ее взгляде было, какая-то нечаянная радость. Я не знаю, как это правильно выразить, просто, когда тетки меня уже вытолкали за порог и пальто мое вдогонку выкинули, мне эти слова «нечаянная радость» в голову влезли, да так и засели там.
Недели так через три Людка мне позвонила сама. «Давай, — говорит, — Костик, встретимся где-нибудь в кафе, посидим, а то в прошлый раз как-то нехорошо получилось». И мы с ней договорились пообедать в «Марио»; я раньше на полчаса приехал и виски, к счастью, успел принять до ее появления, потому что потом она мне пить уже не разрешила. Обедаем, и она все говорит, говорит, какая на Пасху служба была красивая, все такое, мне ни одного слова вставить не дает; а мне это ну просто до фени, ее рассказы про церковь, я все жду — заведет она речь о том, что тогда в коридоре у нас случилось или нет, а она уже про церковную службу по второму кругу говорить закончила и на теток своих переключилась: откуда они родом да как они пришли в церковь. Тут уж я не выдержал и спрашиваю: «А мне ты что скажешь? Ты ведь меня не из-за теток своих треклятых сюда зазвала, пропади они пропадом». У нее опять слезы на глазах, как тогда в коридоре, и объясняет она мне, что сразу тогда поняла, в каком я нетрезвом состоянии, поэтому ей ясно, что все это не всерьез было, а по пьяни, и чтобы я и думать не смел, будто она тот мой пьяный бред могла принять за чистую монету, поэтому никаких обязательств у меня перед ней нету, и давай, Костик, выпьем еще кофе с пирожными. И смотрит при этом в стол, но и на меня иногда сквозь ресницы, будто ждет чего-то.
Ну, короче, я ей примерно все, что в коридоре тогда, повторил, только уже спокойно: «Давай, — говорю, — поженимся, Людка, я тебя люблю с детства, ты же знаешь, и попробуем быть счастливы» — и за руку ее взял. А она плачет беззвучно и пальцы мои перебирает. «Спасибо тебе, — говорит, — Костик, за эти слова, только уже поздно, ушло наше время, шестнадцать лет назад еще могло что-то получиться, а теперь уже нет; я тогда еще ждала чего-то и была готова, а на сегодняшний день все уже не имеет никакого смысла, такие я курсы прошла со своим любимым человеком, твоим лучшим другом Фролычем, так он выпотрошил меня всю, лучше любого мясника или хирурга, что ничего не осталось, и дать я тебе поэтому ничего не смогу. Ты ведь даже не представляешь себе, Костик, какой я стала, это только я сама знаю, а для тебя я теперь просто незнакомка, просто ты еще этого не понял. Девочку, которую ты любил много лет назад, отпели и похоронили, ты всего день со мной проведешь и поймешь это сразу же, только будет поздно, — захочешь убежать куда глаза глядят, да не сможешь, потому что ты хороший, и скорее будешь всю оставшуюся жизнь мучиться, но слова ни скажешь. Только я ведь пойму все сразу, и оттого мне в сто раз хуже будет, чем сейчас. И еще одна вещь, очень важная, нет, ты послушай, ты ведь даже не знаешь, какие у меня болячки, а у меня вот то и еще вот это, и такая болезнь и этакая, и все хронические, а годы-то вовсе не девичьи, и получается, что все здоровье свое я твоему другу Фролычу под ноги бросила, и он на этом от души потоптался, а тебе остается полная развалюха, за которой через год, вполне вероятно, придется горшки выносить. И этого я с тобой сделать никак не могу, хотя часто за эти три недели себе представляла, как мы с тобой вместе будем, но потом поняла, что это же я себя прежнюю представляла, а не теперешнюю. Поэтому — нет, Костик, не надо этого ничего, а просто ты меня не бросай, ты звони хоть иногда, а не просто присылай деньги, и говори, что ты меня любишь, обязательно говори, потому что это для любой женщины, будь ей хоть сто лет, самые лучшие на свете слова».
Как-то зябко стало на этой скамейке, даже хмель прошел весь, ну конечно, я же без пальто вышел, так и сижу в смокинге. Обошел я здание в обратном направлении — праздник закончился, пока я на скамейке горевал о своей жизни, гости все разъехались, так меня и не хватившись, только мой «мерс» на стоянке остался. Водитель, почуяв движение по соседству, проснулся, выскочил на мороз и открывает дверь с надеждой на лице. Я ему рукой махнул, дескать скоро уже, и вернулся в ресторан. Там полумрак, снимают скатерти со столов, молодой парень, уборщик, вышел в зал с пылесосом и шваброй. Я вошел — они в мою сторону повернулись и замерли. Я присел у ближайшего стола, поманил официанта, потребовал «Кампари-джин», но пусть бутылки и лед принесут сюда, я смешивать сам буду.
Внешне ведь жизнь моя выглядит просто на зависть всем: большая квартира, машина персональная с водителем, работа — не бей лежачего, просто делай что говорят старшие товарищи, и за это такие бабки платят, что мама не горюй. Так что, если бы мог кто пролезть в мою голову и рассмотреть, что я там думаю, и как мне бывает тошно, и хочется просто в петлю, то решил бы, что человек с жиру бесится. Старшие товарищи, узнай они про мое психологическое состояние, могли бы серьезно забеспокоиться и даже задаться мыслью: а не следует ли меня на моей должности сменить и поставить другого — либо уж совсем чтобы из системы, либо менее склонного к интроспекции, а меня, нет, не выкинуть на помойку — этого в системе не допускают, — но передвинуть куда-нибудь с сохранением всех благ, например в том же банке оставить, но назначить уже не президентом, а суперпрезидентом, без прав, полномочий и обязанностей, чтобы уж совсем ничего делать не надо было.
Это просто здорово, что никаких приспособлений для чтения мыслей еще не изобретено, а то это уж совсем последний гвоздь в крышку гроба.
Ну, вы догадываетесь, конечно, что мне тут же пришло в голову, сразу после этого, насчет чтения мыслей. Я вспомнил вдруг, что это не просто идея какая-то маразматическая, а совершеннейшая реальность, и что есть где-то человек, который все мои мысли отслеживает. Может, он даже не один, а их целая команда, и кто-нибудь из них сейчас со старшими товарищами общается, предупреждает их, что надо принимать меры, потому что у кадра, которого они считают надежным и проверенным, в голове шестеренки завертелись не в ту сторону, и он начинает проявлять недовольство, причем такое недовольство, которое ни повышением статуса не ликвидировать, ни деньгами не залить.
Поставил я стакан с «Кампари» на стол, встал, подошел к окну, гардины задернул, чтобы люди в зале на мое отражение в темном стекле не пялились, и стал шептать:
— Ангел-хранитель Эдуард Эдуардович, хозяин мой и вечный спутник, оторвись от того, чем ты сейчас занят, услышь мои слова и прочти мои мысли, сохрани в тайне все, что ты про меня уже знаешь или еще узнаешь, помоги мне в моей беде, сделай так, чтобы Людка была со мной, чтобы она сама этого захотела, как шестнадцать лет назад, верни ей веру в людей и надежду, а со мной пусть будет, как ты сам этого пожелаешь, я для себя ничего не прошу; только если ты с Людкой ничего сделать не сможешь, то хотя бы так сделай, чтобы я просто не был один, чтобы вокруг меня другие люди были, с которыми я мог бы разговаривать, чтобы они понимали меня, чтобы я был хоть кому-то нужен как человек, а не как пластмассовый факсимильный штамп…
Я еще хотел попросить Эдуарда Эдуардовича, но тут меня официант аккуратно за плечо потрогал.
— У вас все в порядке? — говорит сочувственно. — А, это вы молитесь наверное? Не желаете ли пройти в отдельное помещение? У нас тут при ресторане специальная молельная комната оборудована, пока часовня достраивается.
Перебил мне этот дурак настроение, и больше ни о чем я Эдуарда Эдуардовича решил не просить, но внутри себя твердо пообещал, что если он исполнит то, о чем я уже попросил, то буду я ему принадлежать душой и телом, и впредь любое пожелание его будет для меня законом.