Квазимодо. Камень одиннадцатый

Во время горбачевской перестройки у нас с Фролычем произошло некоторое расхождение во мнениях. Никакого идеологического характера оно, что совершенно понятно, не имело. Для людей системы, как нам прекрасно было известно, идеология как таковая не существовала вовсе, то есть она могла присутствовать, но исключительно как род занятий, а вовсе не как некое цельное мировоззрение: Иван Иванович, скажем, руководит станкостроительным производством, а Петр Петрович — на идеологическом фронте. Я вообще считаю, что у идеологического, так сказать, человека шансы оказаться внутри системы были практически нулевыми. Идеологический человек, пропитанный всякими догмами и принципами, всегда воспринимался системой не просто как нечто чужеродное, но еще и как потенциально вредное и опасное существо: непонятно было, чем он станет руководствоваться при решении конкретной задачи — ленинской цитатой или системной целесообразностью.

Перестройка как таковая людей системы никак не беспокоила, потому что чувствовали они себя при ней как и без всякой перестройки. Беспокоило другое — сохранится ли система в целости, если из этой говорильни вылупится что-то не очень понятное, и как себя следует вести, чтобы это непонятное встретить в полной боевой готовности. Мы к этому времени на своих райкомовских позициях закрепились, но позиции эти все больше напоминали брошенный ушедшей куда-то армией обоз, из которого к тому же выпотрошили всю полезную начинку, оставив только телеги без лошадей, грузовики с высохшими баками, да никчемный груз в виде агитплакатов и тиража дивизионной газеты месячной давности.

Расхождение, о котором я говорю, было связано с тем, что мы по-разному понимали перспективу. Я считал, что коммунизму и прочей белиберде наступает конец, а Фролыч со мной никак не соглашался. Он был уверен, что вся эта неразбериха — очень ненадолго: когда покажется, что уже пора, то всех кооператоров и демократов быстренько рассуют по местам лишения свободы, и все вернется обратно. Он предвидел наступление мобилизационной эпохи новых пятилеток, когда дармовая рабсила, отбывающая назначенные сроки, компенсирует рухнувшие цены на нефть высокопроизводительным трудом на благо социалистического отечества.

Это вовсе не означало, что мы хоть как-то спорили по поводу того, чью сторону надлежит принять, чтобы не проиграть — мы были (или почти что уже были) людьми системы, поэтому для нас только одна сторона и существовала, так как без системы мы были бы пустым местом, независимо от правой, левой или еще какой-то ориентации. Но бесполезных для себя людей система безжалостно отбрасывала, поэтому правильное определение тех позиций, на которых мы могли бы становиться все более и более необходимыми, имело первостепенное значение.

За эти позиции шла серьезная война, подстегиваемая гласностью, свободой слова и прочими модными в то время глупостями. Если бы не вся эта катавасия, система сама разобралась бы постепенно, кто и чем будет заниматься в новых условиях, но новоявленные свободы вывели на авансцену невероятное количество всякой шушеры, которая тут же стала путаться под ногами и мешать. Дело в том, что, так сказать, второй слой, те, кто в систему всегда рвался, но не очень-то получалось, с наступлением нового времени почувствовал перспективу и ринулся отвоевывать место под солнцем.

Единственным оружием в этой войне оказались идеологические заклинания, за что системе, кстати говоря, надо сказать большое спасибо, потому что если бы схватились за автоматы, то неизвестно, как бы оно еще все обернулось.

Вот этот второй слой, о котором я уже сказал, он сразу раскололся на множество групп, разной степени настырности, но одинаково противных. Там были самозародившиеся демократы с приличным партийным стажем, открытые приверженцы гулаговских методов, горячие борцы за ленинские идеи, а еще монархисты, клерикалисты-почвенники и еще куча всякого. Все вместе это напоминало клокочущую толпу у еще не открывшегося продмага — кто первым ворвется, тому и достанется суповой набор. Не знаю уж почему, но рожи из «Советской России» нам были особо несимпатичны, да и еще можно было поспорить, кому от них было противнее — мне или Фролычу, потому что ему по должности с ними приходилось общаться намного чаще; мне же было полегче, потому что мой контингент состоял по преимуществу из задорных комсомольцев и комсомолок. Сходное отвращение мы испытывали и к новоявленным демократам, с многими из которых в прошлые времена пересекались на партхозактивах, только и разницы, что мы в первых рядах сидели, а они на галерке. А уж как они в те прошлые времена бились, чтобы на ряд-другой вперед продвинуться, — это просто поэма. «Илиада» целая.

Был такой, как сейчас помню, по фамилии Кочанов. Заместитель секретаря парткома по оргвопросам в профсоюзном издательстве: ну таким в новые времена демократом заделался, что хоть святых выноси. И то ему не так, и это ему не этак: и Бухарина надо чуть ли не канонизировать, и Ленина из Мавзолея вышвырнуть и сжечь публично на площади, и всем под это действо надо встать на колени и покаяться всенародно и все такое. Еще свободы подавай немедленно: собраний, печати, совести, а главное — свободного перемещения по всему миру без всяких ОВИРов и разрешений на выезд.

Оно бы, может, все и ничего, да вот только стоило мне его демократическую отныне физиономию увидеть, как сразу припоминалось: лет пять назад у них в издательстве один подал заявление на выезд, так именно Кочанов так его топтал на собрании, да и после, что чуть не довел до инфаркта. И с таким марксистским старанием топтал, что бедолага из издательства вылетел пробкой, просидел еще несколько месяцев, ожидая разрешения на выезд и распродавая домашнюю утварь, чтобы как-то прокормиться, и трясся денно и нощно, потому что благодаря кочановской бдительности и принципиальности этому несчастному светило уголовное дело.

Таких типа идейных, как Кочанов, и среди демократов и внутри «Советской России» наблюдалось навалом, вот они и рванулись теперь вперед с выпученными глазами. В старое время они сидели бы все на своих местах и молчали в тряпочку, а будущее их определялось бы в установленном порядке, а тут, обрадовавшись наступившей неразберихе, они решили, что все могут сами. Всерьез их воспринимать было как-то неловко даже, крикуны и горлопаны — одно слово, но уж больно их было много, и шума от них было тоже много. А власть, настоящая власть, она не терпит ни шума, ни массовки.

Это я все к тому говорю, чтобы понятно было: наше с Фролычем расхождение не в том состояло: за кого быть — за большевиков, или коммунистов, или еще за Интернационал, — а в том, как следует сориентироваться, чтобы заранее занять востребованные в будущем позиции и не угодить куда-нибудь к черту на кулички, где ты впоследствии никому будешь не нужен. Конечно, и в случае промаха система своих не бросит, но чувствовать ты себя будешь уже совсем не как раньше. Можно, конечно, нас считать оппортунистами, для которых самое главное — обеспечить себе местечко потеплее, как бы там ни сложилась жизнь. Я вовсе не собираюсь оправдываться, а просто предлагаю на эту проблему посмотреть чуть-чуть с другой стороны. Вот мы вдвоем — я и Фролыч. Всю предыдущую нашу жизнь мы прожили по тем правилам, которые были приняты, и многого добились. И мы еще совсем нестарые люди и хотим добиться существенно большего. Попробуйте вот представить себе, что нет никакой перестройки, и все идет как раньше. Понятно ведь, что дорога наша вперед и вверх точно определена, и от нас требуется только идти по ней, никуда не сворачивая и не упуская подворачивающихся возможностей. Теперь по каким-то причинам, от нас никак не зависящим, ситуация изменяется и может стать существенно другой. Мы с Фролычем в этом виноваты? Нет, не виноваты. А тогда объясните, почему мы должны выбрасывать на помойку все, чего добивались — и добились! — в течение всей предыдущей жизни.

Вот взять, к примеру, учение великого немецкого философа Гегеля, которое стало источником и составной частью марксистской теории. В этом учении написано, что все на свете происходит согласно мировому духу. Этот дух свободно развивается в соответствии с законами диалектики, а все прочее на земле либо благоденствует, если находится с мировым духом в согласии, либо же хиреет и угасает, если пытается как-то действовать вопреки диалектически понимаемой необходимости.

Наша с Фролычем предыдущая жизнь, она явно происходила в то время, когда мировой дух в очередной раз накапливал количество, долженствующее перейти в качество. И мы в соответствии с учением Гегеля тоже накапливали некоторый количественный багаж, руководствуясь при этом общепринятым набором правил, каковой можно, при желании, считать идеологией или совокупностью жизненных принципов. А вот теперь мировой дух накопил то, что ему нужно было для очередного диалектического скачка, и осуществляет молниеносный переход с одного квантового уровня на другой, если пользоваться физическими аналогиями. В этот момент у человека появляется выбор: либо последовать за мировым духом, либо же, подобно страусу, уткнуться в стремительно исчезающую прежнюю реальность, понадеяться, что система своих не выдаст, и ждать, что пронесет. Так вот: любой, кто внимательно относился к изучению марксистской теории, замечательно понимает, как на самом деле надлежит поступить, и единственный вопрос, который возникает, это — действительно ли мировой дух уже стронулся с места или пока что просто почесывается с пробуждения.

Я считал, что стронулся. А Фролыч думал, что еще нет. И к общему мнению мы прийти не могли, потому что диалектическим методом владели не так, как Владимир Ильич Ленин, а на общеобразовательном уровне.

Надо сказать здесь, что с самого начала, когда только было объявлено кооперативное движение, это наше расхождение еще не оформилось, потому что система все держала в руках, и была даже установка, что кооператоров надо поддерживать, но под партийным контролем. Меня Фролыч вызвал к себе и сказал:

— Сейчас эти кооперативы начнут регистрироваться. Ты там дай знать по своим каналам, что можно регистрироваться при райкоме комсомола. Пусть под тобой сидят. Ну и присматривай за ними.

Вот эта вот идея партийно-комсомольского шефства над кооперативами, хоть и недолго просуществовавшая, была уникальной, потому что приносила ощутимую выгоду всем участникам процесса без исключения. Кооператив, зарегистрированный при райкоме, получал своего рода знак качества, что при выстраивании отношений со всеми общественными структурами и индивидуальными единицами давало весомое конкурентное преимущество. Настолько весомое — на начальном этапе, естественно, — что можно было просто на очередного кооперативного директора нахмурить бровь, и он уже понимал, что в чем-то неправ, и его знак качества отныне под угрозой. Отсюда следовало немедленное повышенное внимание ко всем райкомовским нуждам. От них — по возможностям, нам — по потребностям. Этот золотой период продолжался недолго, ровно до тех пор, пока их возможности еще находились в осмысленных пределах, а наши потребности были скромны и для своего удовлетворения не нуждались в прямом давлении.

Про потребности — на этом и последующих этапах — я потом еще расскажу, если интересно, но в то время у многих об этих потребностях существовало довольно-таки превратное представление. Когда в кабинет, чтобы проявить уважение, забредал очередной кооператор с полиэтиленовым пакетом, то в пакете этом обнаруживался тоскливостандартный набор — французский коньяк польского происхождения, блок длинных коричневых сигарет More, баночка фаршированных маслин и упаковка с фисташками.

Не всякому, конечно, а некоторым, у кого усматривался серьезный прицел на жизнь, я в ответ приоткрывал полированный сервант у стенки с красно-белой башней блоков «Мальборо» и штофами «Джонни Уокера», чтобы обозначить все еще нерушимую грань между начинающими дельцами и системой. Секретарша приносила кофе в полупрозрачных фарфоровых чашечках, и у нас начинался длинный разговор, приводящий, как правило, к доле, выделяемой гостем райкомовскому центру научно-технического творчества молодежи. И если об этом договаривались, то и с помещением для офиса можно было посодействовать, подмахнув письмо в исполком, и с поставкой неликвидов. Да и закупить для райкома сувенирную продукцию по взаимоприемлемым ценам тоже было можно.

Трудности начались еще до августовского цирка в девяносто первом году. Как-то быстро оказалось, что любая приоткрытая кооператору щелка немедленно превращается в зияющую воронку, в которую со свистом затягивается бесхозное народное достояние. Вроде бы все было как во времена нашей стройотрядовской молодости, но исчезли сдерживающие центры, и то, что приносило когда-то десятки тысяч рублей, вдруг превратилось в источник миллионных состояний.

Все разговоры о том, что ситуация под контролем или вот-вот должна под ним оказаться, были просто смехотворны, потому что контролировать извержение вулкана, даже находясь, как я, в непосредственной близости к эпицентру событий, было невозможно; Да, вполне можно было срочно отлучить всех пригретых кооператоров (это было вовсе не трудно, потому что они уже набрали силу и в райкомовской крыше не шибко нуждались) и прикрыть научно-технический творческий центр, постепенно превратившийся в совладельца (и прямого соучастника) значительного числа бизнес-проектов, после чего занять непримиримую позицию, к которой все больше склонялись хранители устоев, но на этой самой непримиримой позиции уже такое количество всякого сброда толклось, что просто немыслимо. С другой стороны, терять выстроенную бизнес-конфигурацию было нерационально — в ней крутились хоть и не запредельные, но все же вполне приличные по тем временам деньги, и на нее путем всяких ухищрений была оформлена кое-какая собственность. Сейчас эта собственность ничего не стоит, а потом — чем черт не шутит.

Хотя я и чувствовал, что мировой дух активно зашевелился и готовится к прыжку, а поэтому именно сохранение бизнеса следует принимать как единственно возможный вариант, но что-то такое внутри меня этому сопротивлялось. Не потому что я так уж доверял упорно распространяющимся слухам о здоровых силах, вылезающих из окопов и готовых к наведению порядка. В этом меня даже Фролыч убедить не мог, хотя он и обладал неким сокровенным знанием. Просто надвигающуюся перемену своего положения мне было очень трудно принять, и все во мне ее отторгало. Я ведь практически был в системе, стоял на подступах к вершине, и вокруг были такие же, как я, хозяева жизни с близкими, а часто полностью совпадающими жизненными установками, с особым стилем общения, кругом интересов и языком; в нашем окружении не было посторонних и случайных людей, потому что отбиралось оно по незыблемым законам еще сталинского времени, и, хотя слово «элита» в то время еще не было в ходу, мы все чувствовали себя именно элитой, служивым дворянством. Вот от этого мне предстояло отныне отказаться и встать наравне со всякой швалью, для которой темно-зеленый сосуд с паленым пойлом и пакетик с засохшими фисташками еще недавно служил мерилом жизненного успеха.

Знаете, что меня тогда больше всего тревожило? Я слова Веры Семеновны вспоминал, когда она сказала, что никакие торгаши в их круг никогда не попадут. Ну, на ее круг я плевать хотел, кроме Фролыча мне никто и не был нужен, а с ним мы не разлей вода, а вот не повредит ли это все моей перспективе в системе — это был вопрос. А что если система, вслед за Верой Семеновной, возьмет и скажет: «Нам торгаши полезны, конечно, но место их в прихожей, пусть там подождут, пока мы тут ужинаем».

Конечно, будут деньги, да такие, которые советскому человеку и не снились, вот только заменят ли они высокое чувство причастности, так хорошо знакомое каждому, кто хоть недолго побывал на руководящей партийной должности, причастности к системе, насквозь пропитанной, как при феодализме, сословными предрассудками?

Перед Фролычем такие вопросы не стояли. Он меня на эти кооперативы сориентировал, а сам занимался совсем другими делами, так что на его содействие в будущем я вполне мог рассчитывать, да вот только хватит ли у него сил, если система будет меня отвергать?

Но это я отвлекся в сторону далекой истории, а вообще-то рассказывать здесь надо вот про что.

С утра первого мая девяносто первого года я был у себя в кабинете, в райкоме. Хотя железное правило о непременном дежурстве в праздничные дни уже начинало давать ощутимые сбои, но я все-таки старался традицию поддерживать, а для этого личный пример — штука незаменимая. По телевизору показывали демонстрацию на Красной площади с Горбачевым и Лукьяновым на Мавзолее и стройным колоннами трудящихся внизу. Колонны, несущие портреты Ленина, Горбачева и почему-то Сталина, убедительно демонстрировали полнейший идеологический раздрай:

«Демократии — да!»

«Каждому рабочему — зарплату депутата!»

«Сепаратизму — нет!»

«Плановая экономика, а не приватизация помогла нам в войну!»

«Горбачев, нам нуден социализм!»

— Ну и как тебе? — поинтересовался внезапно вошедший Фролыч.

Я пожал плечами. Если это действо хоть как-то подтверждало фролычевский тезис о неизбежном реванше, то происходил этот реванш крайне робко и ненавязчиво.

Фролыч подошел к телевизору, прибавил звук, потом вернулся к столу и наклонился надо мной.

— Ельцин на этой неделе встречается с Крючковым.

— Зачем?

— Спохватился. Хочет, чтобы Крючков ему организовал российский комитет госбезопасности. Понял, что слишком уж загулял, что от корней отрываться негоже, вот и посылает сигналы — дескать, нормально все, политика политикой, а отношения отношениями.

— А на что он рассчитывает? Крючков его просто пошлет куда подальше. Эти тарелки уже не склеить.

— Не беспокойся, не пошлет. Наоборот как раз. У него уже все готово, у Крючкова то есть. Вплоть до кадровых решений. Как я и говорю — политика политикой, а отношения отношениями.

— Спихнет весь балласт?

— А вот и нет. Я, между прочим, с одним из них только-только расстался. С твоим лучшим другом.

— Это с кем еще?

— С Сережей Мироновым. Будет там шишкой, не самой крупной, но все же. Полковничья должность, между прочим, а он всего лишь майор. Тебе это ни о чем не говорит?

Это могло говорить о разном, в том числе и о том, что Мирону оказано высокое доверие, которое ему довольно скоро придется оправдывать, причем вовсе не обязательно именно перед Ельциным. Троянские кони в комитетских конюшнях испокон веков не переводились.

— А чего он к тебе приходил?

— Усвоил правила приличного поведения. Представился, спросил, не будет ли пожеланий каких или указаний. Про тебя спрашивал, между прочим.

— Чего ему нужно?

Фролыч наклонился к самому моему уху.

— Он мне слил, что списки составляют. Ты там есть. Под вопросом, правда, но включили. Не как самого вредного, но где-то в первой сотне. Он сказал, что может повлиять, пока он еще в центральном аппарате. За этим, собственно, и приходил. Согласовывать. Тебя и еще человек десять.

— Согласовал?

— Ага. Я всех согласовал, кроме тебя. Про тебя объяснил, что ты выполняешь наиважнейшее партийное задание. Рекомендовал в списках оставить, чтобы прикрытие было, но трогать категорически запретил.

— А какое я задание выполняю?

Фролыч перестал надо мной нависать и сел рядом.

— А тебе не все равно? Надо будет — придумаем. Мирон тоже интересовался, а я ему объяснил, что это не его ума дело.

— Это его устроило?

— А куда он денется! Он, ты это имей в виду на всякий случай, идет на повышение и страшно боится какую-нибудь глупость сморозить, как тогда с этой своей самодеятельностью насчет Белова. А перспектива у него хорошая. Поэтому он сейчас ласковый, в глаза заглядывает, совета у всех спрашивает и только что хвостом не виляет. Я просто нового человека сегодня перед собой увидел. Он от меня знаешь к кому пошел? К Николаю Федоровичу. Записался на прием, честь по чести, еще час в приемной высидел. Мне Николай Федорович позвонил потом, говорит — интересный кадр, надо к нему присмотреться. Где-то говорит, я его раньше видел, только не помню, где именно.

— А ты ему не напомнил?

— Да ты что! Зачем? Будет себя неправильно вести, можно и вспомнить. А если все путем, то нечего ворошить старое. Он еще и к тебе завернет по старой памяти, вот увидишь. Всех обойдет, всем поклонится. На глазах растет. Представляешь: только-только разговор пошел про перевод, а он уже утянул секретные списки из сейфа и прибежал кланяться. Способный. Далеко пойдет.

Вот такая у нас состоялась беседа. А потом наступило девятнадцатое августа, по телевизору показали ГКЧП, в Москву ввели танки, и начался знаменитый августовский цирк, известный многим по личному опыту, а остальным по учебникам истории.

Утром двадцать второго Фролыч позвонил и предупредил, что дело начинает пахнуть керосином. Что в целом ситуация под контролем, но возможны всякие эксцессы, поэтому лучше, чтобы меня в райкоме не было. И чтобы там вообще никого не было, кроме дежурного. Потому что сейчас может начаться народное оживление, и не исключены погромы. Через день-другой все уляжется, и тогда он мне скажет, как себя вести дальше. Я спросил, признает ли он, что я был прав, а он ошибался в оценке планов мирового духа, он сказал, что да, но это никакого значения по большому счету не имеет, потому что система — на то и система, что с ней никакому мировому духу не совладать. Надо только немного переждать, не высовываться и не угодить в какую-нибудь идиотскую ситуацию. Вот эти, которые последние два дня громче всех орали, что ура, победа, порядок долгожданный, они — наши люди и хорошие ребята, но круглые идиоты, и теперь их замучаешься из дерьма вытаскивать.

Я распустил людей, опечатал свой кабинет, поехал домой и услышал, как разрывается телефон.

— Константин Борисович, — прозвучал в трубке знакомый голос, — мы с вами встречались, правда очень давно. Не вспомнили? В начальной школе мы вместе учились, потом вы в другую перешли, а я к вам на новогодний вечер как-то зашел. Вспомнили?

— Как же, как же, — ответил я. — Школьные годы чудесные. Сколько лет, сколько зим.

— Не желаете посидеть, вспомнить старые времена? Я тут как раз зашел пообедать в одно местечко. Давно собирался вам позвонить, да все как-то… Найдется у вас полчасика для старого товарища? Вот и хорошо. Знаете такое место — «Пиросмани»? Сразу во второй зал проходите.

Мне по голосу показалось, что Мирон здорово пьян, да так оно и оказалось. Во втором зале ресторана, кроме него, никого не было. Тарелки с практически нетронутыми холодными закусками были сдвинуты на край стола, перед Мироном стояли две уже пустые бутылки «Киндзмараули» и еще одна пустая наполовину. Сам же Мирон сосредоточенно намазывал на лаваш сливочное масло.

— Кушать будете? — заботливо спросил он. — Аф-ф-фициант!

Я заказал бастурму, соленья, отварную картошку, от харчо, узнав, что оно сегодня из баранины, отказался, спросил, кто на кухне, и, когда мне сказали, что там сегодня Дато, попросил принести ачму. Плюс двести грамм водки.

Мирон внимательно слушал, а когда я закончил, то скомандовал:

— И мне всего того же самого, только картошки не надо. Это все убери, а водки принеси бутылку. Я старого друга встретил, мы сегодня отдыхаем.

— На вы будем или на ты? — спросил он, когда официант удалился.

— На вы, — объяснил я, — я общаюсь с водителем, секретаршей, уборщицами и большим начальством. Со своими обычно на ты. Ну так как?

— На ты. Я что хотел спросить… а ты здесь что, часто бываешь, в этом месте?

— Не так чтобы часто. Приходится иногда. Почему ты спрашиваешь?

— Я заметил, что ты даже в меню не заглянул. И по именам их всех знаешь. А я вот в первый раз. Только слышал — кооперативный ресторан, кооперативный ресторан, а ничего особенного. Вино вот только ничего — вкусное. Это то самое, которое Сталин любил, да?

— Если по названию, то да.

Принесли наш заказ, официант наполнил рюмки.

— За встречу, что ли? — предложил Мирон.

— Ну давай.

Мы выпили.

— Зачем звал?

— Поговорить. Просто так. Не виделись давно. Дай, думаю, позвоню.

— А что ж ты, когда позвонил, не представился, не сказал, что это, мол, я, Мирон, что это за шарада с новогодним вечером?

— А так надежнее. Зачем посторонним людям знать, с кем я встречаюсь? Или с кем ты встречаешься. Чем меньше они знают, тем крепче мы спим. Вот так-то. Это, брат Квазимодо, — он внушительно покачал пальцем перед моим носом, — самое главное правило.

— Ну тебе виднее. Ты же у нас специалист по этой части.

— Мне виднее, — согласился Мирон, помрачнел и замолчал надолго, уставившись в потолок.

Больше я решил ни о чем не спрашивать: захочет — сам скажет, а просто начал есть. Очень проголодался. Мирон подцепил коричневый ломтик бастурмы, посмотрел на свет, налил еще водки.

— Картошки хочешь? — спросил я. — Мне одному не осилить.

Мирон помотал головой.

— Не-а. Она у тебя в кожуре. А очистить не получится.

— Лопух, так ее не надо чистить. Она же практически молодая, ее так едят. Самое полезное…

— Не надо? — Мирон опрокинул рюмку в рот, зажевал бастурмой и налег на стол грудью. — Не надо? А я тебе вот что скажу, ты такого в жизни не слышал. Нас у мамки трое было, без отца. А она на две ставки уборщицей в эм-пээсовской больничке. Две ставки — это знаешь сколько? Тебе и не снилось никогда, что на такое прожить можно с парнем и двумя девками. Мы ее и не видели почти — прибежит с работы, сготовит нам что-нибудь, поспит немного и обратно. А готовила она нам картофельный суп — это знаешь что? Это вода, в которой картошку варят, вот что такое картофельный суп. Да три картофелины размятые. А кожуру она — нет, брат, она ее не выбрасывала. Потому что, когда картошка дома кончалась, а денег не было, она нам из этой кожуры оладушки делала. Знаешь, что такое оладушки? Едал в детстве? Только тебе их из пшеничной муки выпекали, а нам — из кожуры картофельной. Я с тех пор запах ее выносить не могу — сразу блевать тянет. Не слыхал про такое? Да где вам — тебе да Фролову, — вы там как сыр в масле катались, да и сейчас хорошо пристроились. По ресторанам ходите… партийное начальство… да и при новой власти никто вас не обидит, для вас теплое место завсегда найдется. А мы, которые по подвалам росли, так и будем вам услужать. Да ладно! Я не в обиде. Черная кость — чего уж там. Слушай, Квазимодо, возьми меня к себе на работу. Хоть кем. Я специально тебя прошу, не Фролова, потому что он — распоследняя сука, если ты еще не разобрался. Тварь поганая, вот он кто. А ты вроде как ничего, не такой волчара. Возьмешь? Я тебя по старой памяти прошу, больше все равно пойти не к кому. Возьмешь? Хочешь — на колени встану?

— Да прекрати ты сейчас же, — яс трудом удержал Мирона, который уже начал сползать на пол. — С ума сошел! Сядь обратно немедленно. Что ты несешь ерунду? Ты же в российском КГБ сейчас, мне Фролыч говорил еще весной, — что тебя на полковничью должность двигают…

— А больше он тебе ничего не говорил? — Мирон потянулся за бутылкой, дрожащей рукой наполнил фужер д ля воды. — Он не говорил, что я…

— Что?

Мирон встал, обошел стол, нагнулся и зашептал:

— Я ему документы тогда принес, когда еще в центральном аппарате был. Совершенно секретные, между прочим. Знаешь, что за это бывает? За это, — он оскалился и провел рукой по горлу, — вот что за это бывает. У нас — так. А я их скопировал втихую и ему отдал. Ты там был, в этих документах, между прочим. Там много кто был. Я думал: он человек, оценит, замолвит потом слово где надо, а он… Сука он. Все после этого кувырком пошло, просто все. Приказ на меня еще в июне должен был быть — нет приказа. В июле нет. На прошлой неделе прихожу — есть приказ, да не про меня, другая фамилия. А меня, майора, — в архив, на лейтенантскую должность, мышей гонять. Записался к начальству — так, мол, и так, прошу объяснить, какие вопросы ко мне. Ну мне и намекнули. Он меня сдал.

Мне стало его жалко. Все-таки подвальное происхождение на все, что происходит с человеком потом, накладывает неизгладимый отпечаток. Каким же надо быть недотепой и кретином, чтобы не понимать, как работает система! Что органы безопасности, кому бы они формально ни подчинялись, имеют общее сердце и общее кровообращение. Что российская структура, клон союзной, карает за нарушение корпоративных правил ничуть не менее жестоко, и ей наплевать совершенно, откуда он утащил документы — из союзного ГБ или сразу из новорожденного российского.

Но Фролыч-то! Он же все это лучше меня знает. На фига ему понадобилось сдавать Мирона?

— Да куда ж я тебя возьму, Мирон, — сказал я. — Райком опечатан. Сам не знаю, что дальше будет. Сижу вот, жду новостей.

— Да ты не пропадешь, не виляй тут. У тебя бизнес за спиной. Сейчас ваше время как раз. Я на любую работу согласен, ты не думай.

— И из комитета уйдешь?

— А чего я там забыл… все уж.

— Ноты понимаешь, что я сам таких решений принимать не могу? Мне советоваться надо будет.

— С Фроловым?

— Например, — осторожно сказал я.

— Посоветуйся. Ты ему так и скажи, что меня опустили за то, что я с ним в мае встречался. Что я как лучше хотел, а меня теперь опустили. Но ты знаешь что, — Мирон явно оживился, и даже хмель с него стал слетать прямо на глазах, — ты ему скажи, что я, дескать, ни о чем не сожалею, что поступил тогда по совести, и не говори ему, что я его тут… ну, как я о нем отзывался. Это просто… ну я не в себе сейчас малость после всей этой истории, да и выпимши. А? Сделаешь? Я тебе клянусь, вот честное слово офицера, я отслужу.

Расплатиться за стол я ему, ясное дело, не позволил, попросил записать на мой счет. На улице он размяк от водки и пережитого волнения, стал покачиваться, я остановил такси и отправил его домой, сунув водителю десять долларов.

С Фролычем мы увиделись уже только в воскресенье — он вызвал меня в баню, отметить победу демократии. Я приехал пораньше и успел рассказать ему про мою встречу с Мироном и про его просьбу до того, как собрался народ.

— Да дурак он, — отрезал Фролыч. — Чистый дурак. На фига он мне сдался — закладывать его! Списки — это да. Это я показал кому следует. А про него — кому он нужен! Кому это интересно, кто списки принес? Интересно — правда там или липа, вот это интересно. А кто принес — это дело десятое.

— Ну так или иначе, его вычислили и теперь будут гноить. Ты ж знаешь, как они это умеют. Повышение похерили, вместо этого понизили, он ждет, что вообще погонят. Может, взять его?

— С ума съехал? Гэбэшника на работу? Он тебе наработает. Если тебе надо будет кого-нибудь оттуда, тебе пришлют. Только без самодеятельности.

— Жалко его, Фролыч.

— Ладно, — сказал Фролыч. — Смотри, Николай Федорович подъехали. Сейчас государственные вопросы обсуждать будем, типа кого куда и кому сколько. Решу я его проблему.

Мирон мне больше не звонил и в ресторан не приглашал, но от Фролыча я через некоторое время узнал, что раскрутить историю обратно и вернуть Мирона на планировавшуюся полковничью должность не получилось. Кто-то кому-то что-то уже обещал, прошла некая серия назначений, и незаполненных пустот в ожидаемых местах не оказалось. Но из архива его убрали и дали должность, приличествующую для майорского звания.

Загрузка...