Послезавтра предложение еще не поступило, а случилось то, о чем я уже рассказывал: я съездил на Нагорную, в бывшую квартиру Фролыча, и забрал оттуда синюю папку, которую мне так настойчиво советовал изучить новый владелец квартиры адвокат Эдуард Эдуардович. Дома я плеснул себе полстакана джина, долил тоником и сел думать.
Странная история, очень странная. Непохожая ни на что. Двадцать лет назад появляется человек в майке с американским орлом — это на улице и в ноябре месяце, — говорит, что будет жить в этом доме, заходит в подъезд и бесследно исчезает. Возникает спустя двадцать лет, совершенно не изменившись и не постарев ни на один день, Представляется адвокатом и все — буквально все — про нас с Фролычем знает. Даже прозвище мое знает — Квазимодо. И он, что уж совсем непостижимо, оказывается покупателем квартиры Фролыча и живет в ней, в той же самой майке с орлом, с которой за двадцать лет тоже ничего не произошло.
Галлюцинация? Побочное проявление аффектогенной амнезии?
Привиделся он мне, что ли?
— Фролыч, привет! Не отвлекаю?
— Отвлекаешь. Давай, только быстро:
— Фролыч, а кому ты продал квартиру? Ну свою, старую.
— Ты что, с ума соскочил? Я же тебе говорю: занят я. Давай, пока.
— Фролыч, погоди, не клади трубку. Серьезное дело, я потом объясню.
— Он что, папку не отдает? Да и хрен с ней. Все, пока.
— Фролыч…
Он что-то почувствовал в моем голосе, потому что выматерился, но данные покупателя все же продиктовал.
— Фирма какая-то купила помойная. «Орленок», кажется. Ну да, «Орленок». Чего-то там закрытого типа или с ограниченной ответственностью. Все?
— Телефон скажи.
— Чей? Фирмы? Да я понятия не имею, какой у них там телефон — не я же с ними дело имел, а агент, я только доверенность оформил и бабки получил.
— Да не фирмы, а квартиры. Ты же звонил насчет папки договариваться…
— Тот же самый телефон, который и был. Агент переоформил. Все, я вешаю трубку. Давай, до завтра.
Я подлил себе еще джину и дрожащей рукой набрал номер. Ответили сразу же, будто дожидались моего звонка.
— Нормально добрались, Константин Борисович? — прозвучало в трубке. — Все ли хорошо? Изучили папочку и хотите поделиться впечатлениями?
— Кто вы?
— Не понял вопрос, — удивился мой собеседник. — Я — тот человек, которому вы звоните. Мы с вами час назад расстались только. У вас что — снова выпадение памяти? Надо следить за собой, Константин Борисович. Непременно полноценный сон, здоровое питание и не злоупотреблять спиртным. Прогулки перед сном крайне желательны. Часика два, не меньше. Вам надо себя беречь для великих дел, Константин Борисович.
Я начал злиться.
— Перестаньте паясничать. Вы прекрасно понимаете, о чем я спрашиваю. Кто вы?
— Как бы вам объяснить, чтобы попонятнее? — притворно озадачился человек на том конце провода. — Даже затрудняюсь немного. У вас, Константин Борисович, как обстоят дела с религией? С православием, я имею в виду.
— Никак.
— Печально. Ну да это ничего — через некоторое время этот досадный недостаток исправится, причем не только у вас.
— В каком смысле исправится?
— В самом прямом: грядет, Константин Борисович, второе великое Крещение Руси, не завтра, а через сколько-то лет, и наступит оно, как и тысячелетие тому назад, по пришествии очередного равноапостольного князя Владимира. Атеизм станет чем-то совсем уж непристойным, так что я вам настоятельно советую начать заглядывать в Священное Писание, дабы это грандиозное событие не застало вас неподготовленным. Обещайте, Константин Борисович, что прямо с завтрашнего дня и займетесь. Сегодня не надо, потому что, судя по вашему голосу, вы уже нарушили и продолжаете нарушать спортивный режим.
— Издеваетесь?
— Никак нет. Я честно пытаюсь ответить на ваш неожиданный вопрос насчет того, кто я. Мне ведь ответить нетрудно, а вот вам, в вашем теперешнем непросвещенном состоянии, поверить мне будет весьма и весьма затруднительно. Но если вы совету моему последуете, то поймете со временем, что ничего необычного в моих словах нет. Чтобы не усложнять, скажу так: я знаю про вас совершенно все — все ваши мысли и поступки, я слежу за вами денно и нощно, я сопровождаю вас по жизни, болею за вас всей душой, радуюсь вашим победам, даже самым незначительным, и помогаю пережить поражения. Короче говоря, хотя это и не совсем точно: я ваш ангел-хранитель.
— Вы сумасшедший?
— Ну зачем же вы так, Константин Борисович! Обидно даже. Вы ведь сами чувствуете, что здесь есть нечто необычное, иначе не стали бы утруждать себя телефонным звонком, а приступили бы к ознакомлению с содержимым синей папки. Ну так пораскиньте мозгами. У вас ведь всего две реальные, так сказать, возможности. Вы можете принять мою версию, а можете считать меня представителем внеземной цивилизации, своего рода пришельцем из космоса. Вам в пришельцев поверить легче, чем в ангела-хранителя?
— Бред какой-то!
— А вот этого не надо! Насчет бреда и галлюцинаций вы лучше оставьте. Вы как себе представляете дискуссию с собственной галлюцинацией? Это вы, Константин Борисович, Достоевского начитались. «Братья Карамазовы», припоминаете?
— Нам надо встретиться, — зачем-то сказал я.
— Надо, — с готовностью согласился собеседник. — И мы непременно встретимся. Но немедленно, сейчас, Константин Борисович, меня ждут совершенно неотложные дела. Ваш звонок меня застал непосредственно на выходе. Да и вам есть чем заняться — синяя папка, если я не ошибаюсь, лежит на столе прямо перед вами. Там много мусора, но есть и кое-что для вас интересное. Все, Константин Борисович. Удачи! До встречи! Всего наилучшего!
В трубке раздались короткие гудки, и больше по этому номеру никто не отвечал.
На следующий день я снова поехал на Нагорную, прямо с утра. Со двора видно было, что окна плотно занавешены, в самой квартире никого не было, хотя мне и показалось, когда я приложил ухо к двери, что там кто-то очень осторожно передвигается. Но тут заскрипел замок в квартире напротив, и пришлось быстро уйти.
Наверное, померещилось.
Таинственного Эдуарда Эдуардовича, представившегося моим ангелом-хранителем, я больше не видел и не говорил с ним — ни через день, ни через месяц, ни даже спустя много лет, вплоть до того самого дня, когда он явился меня искушать.
Но вернемся обратно, в вечер этого нашего разговора. Я сидел за столом и тупо смотрел на синюю папку. Единственное, что я понимал тогда, — это что я очень близко соприкоснулся с загадкой нашей с Фролычем странной биографии, практически вплотную подошел к ответу на вопрос, кто мы такие и зачем, но приближение это ничего не разрешило и лишь напустило туману.
Сразу хочу пояснить, что я всегда избегал лезть в чужие дела и уж тем более копаться в чужих письмах и документах. И если бы не этот разговор, то в синюю папку, кто бы мне и что ни советовал, я бы не заглянул ни при каких обстоятельствах. Но тут я решил, что именно в ней скрывается разгадка, и удержаться не смог.
К моему разочарованию, ничего подобного в папке не было. Два конверта с фотографиями, пачка старых писем, перетянутая аптечной резинкой, толстый конверт с протоколами каких-то комсомольских мероприятий, две потрепанные сберкнижки с фиолетовыми штампами «счет закрыт» и еще куча всяких бумаг россыпью.
Среди бумаг россыпью мне сразу бросился в глаза документ с грифом «Совершенно секретно» — это и были знаменитые списки, выкраденные Мироном с Лубянки. Около некоторых фамилий стояли пометки — крестики, галочки или вопросительные знаки. Что это означало, я разобраться не смог, потому что совмещение того или иного значка с политической позицией обладателя соответствующей фамилии мне ни о чем не говорило. Я обратил внимание только на то, что в списках была фамилия Фролыча, где-то на третьей странице, и через нее была проведена жирная черная черта, а моя фамилия была на первой странице, и около нее стояла галочка. Но понять, что это значит, без толмача было невозможно.
Совершенно не удивило меня и наличие в папке десятка замысловато изрезанных новогодних открыток — раз уж тогда, много лет назад, Фролыч пристроил ко мне Белова-Вайсмана, так наверняка знал, чем тот промышляет, поэтому и сеем не прочь был попользоваться и всяких нужных людей развлечь зарубежной кинопродукцией, не зря ведь этот уже уволенный мною Белов его поджидал в райкомовском коридоре, пока Николай Федорович разделывался с Мироном.
На фотографиях были преимущественно девицы разной степени одетости. Они позировали в интерьерах, среди которых я тут же опознал дачу Фролыча и квартиру на Нагорной, была там еще какая-то хата, наверное, та самая, которую Фролыч снимал втайне от Людки, некоторые картинки были сделаны в режиме автоспуска, потому что на них присутствовали Фролыч и очередная девка в ситуации, исключающей присутствие третьих лиц. Интересно, где он их печатал. Довольно много было групповых снимков с разных официальных партийных мероприятий. И еще фотографии — Фролыч и Николай Федорович стоят рядом и улыбаются, Фролыч и член Политбюро Гришин, тоже стоят рядом и улыбаются, Фролыч, член Политбюро Яковлев и какой-то военный, в котором я с удивлением узнал генерала Макашова, стоят рядом и не улыбаются.
Нашел одну фотку с собой — кто-то успел меня заснять на свадьбе Фролыча и Людки, судя по всему, я как раз начал произносить тот самый злосчастный тост, после которого сразу же и свалился. Красавцем я, как вы понимаете, никогда не и был, не зря прозвали Квазимодо, но на этой фотографии было вообще нечто. Босху и во сне кошмарном привидеться бы не смогло.
На кой черт Фролыч сохранил это жуткое уродство и память о моем тогдашнем позоре!
Если бы не настойчивость, с которой Эдуард Эдуардович напоминал мне про синюю папку, я бы положил всю эту макулатуру обратно, завязал тесемки и пошел спать.
Я долго сидел, размышляя, стоит ли приступать к письмам — они были без конвертов, и я узнал Людкин почерк. Потом все же решился. В пачке было одиннадцать писем, и все они были написаны в течение одного месяца, несколько лет назад, когда Фролыч повез Людку после операции на поправку в Крым. Они приехали туда в первых числах октября, но через несколько дней, как выясняется теперь, Фролыч оставил Людку восстанавливаться в одиночестве, а сам рванул в Москву, сославшись на неотложные дела. Я, кажется, даже припоминаю этот период — Фролыч появился в райкоме совершенно неожиданно, просидел в кабинете полдня и тут же исчез.
В это время, судя по письмам, Людка уже никаких иллюзий относительно Фролыча не имела, понимала, что все кончено, но по инерции, что ли, все еще воевала за свое женское достоинство, пытаясь — не вернуть Фролыча, нет, это было совершенно бессмысленно, — а отстоять свою правоту в этой войне и доказать (кому? Фролычу?), что он самый распоследний негодяй, скот и предатель. Мне одна фраза из ее письма запомнилась: «…ты оскорбишь, наврешь с три короба, уйдешь, хлопнув дверью, пропадешь на неделю, потом вернешься, как ни в чем не бывало, с цветами и тортом, и уже все до самого конца растопчешь…» И еще много всякого такого было, очень горького, отчаянного и безысходного.
Бедная Людка… бедная.
В одном из писем было про меня. Я так понимаю, что Фролычу в какой-то момент надоело, и он решил контратаковать, напомнил, как она ко мне приезжала ночью, типа «у самой рыльце в пушку, и нечего из меня козла отпущения делать». В ответ Людка сочинила целую отповедь. «Ты не смеешь этого говорить, — писала она бисерным почерком отличницы, — ты не смеешь так обращаться с теми немногими, кто тебя любит. Кто дал тебе право даже думать так о своем единственном друге, который за тебя жизнь готов отдать? Это ведь не только у него никого, кроме тебя, на свете нет, но и у тебя. И если ты с таким презрением и такой гадливостью о нем отзываешься, то что же ты за человек после этого? Костик в миллион раз порядочнее, честнее и чище тебя, и он любит тебя, и, если бы он узнал, что ты о нем говоришь за глаза, он бы этого просто не пережил, а ты…»
Ну, если Эдуард Эдуардович решил, что именно это мне и надо обязательно прочесть, то он очень ошибся. Все эти домашние неурядицы — они ведь не только Людку в истеричку превратили, но и Фролычу, я уверен в этом, обошлись очень недешево. В такой ситуации человек собой не особо владеет и ляпнуть может все, что угодно. И сделать может все, что угодно. Вот, например, когда он меня ударил, пощечину мне влепил — а вы представьте себе картину: ваш отец, вас вырастивший, воспитавший, с которым вы еще утром только разговаривали, он лежит мертвый, весь в гнилых капустных листьях, а рядом стоит ответственный за это непростительное поношение человек, — вы в этот момент о чем думать будете? О том, кем вам этот человек приходится? Да никогда в жизни, развернетесь — ив морду.
Так и здесь. Война у него с Людкой непрекращающая-ся, только затихающая иногда, и пока этот узелок не развяжется каким-нибудь образом, война эта будет продолжаться. А на войне хороши все средства, и если ему в какой-то момент показалось, что ее можно сильнее уязвить, сказав про меня всякие слова, то он и сказал.
И что? Винить его за это? Он же не мне их сказал, а ей; в запале, сам себя не помня от ярости, он вообще бешеный бывает, если не по его складывается, а уж как Людка может достать до самых печенок, это ни в сказке сказать, ни пером описать.
Я понимаю, конечно, что часто раздражаю его, звоню не вовремя, говорю невпопад, если он меня приглашает на посиделки с начальством, то сижу сиднем и не в состоянии поддержать беседу про баб или предполагаемые перестановки по службе. Но это же так естественно! Мы — друзья, мы всю жизнь прошли рука об руку, от рождения до сегодняшнего дня, но, хоть и рука об руку, а дороги у нас были разные. Я вот только сейчас понял — у нас с ним воспоминания одни и те же были, а жизненный опыт разный, разные уроки мы из этих воспоминаний извлекали. Тоже естественно: даже самые близкие люди все же друг другу не тождественны.
Так что он вполне какую-нибудь резкость в мой адрес мог ляпнуть, особо при обострении обстановки, только Людка теперь его в этих письмах попрекает этим, как будто он и взаправду так думает, а на самом деле все совсем не так. Я уверен даже, что и Людка понимает прекрасно, как оно есть на самом деле, а слова эти написала именно для того, чтобы ответить Фролычу пообиднее.
Так что если Эдуард Эдуардович решил, что это письмо на меня хоть какое-то впечатление произведет, то он неправ.
С легкой душой я засунул все обратно в папку, завязал тесемки, отнес папку в прихожую, чтобы утром не забыть, и решил выпить на сон грядущий еще стаканчик, выкурить сигаретку и сразу же укладываться. Но не тут-то было.
Стоило мне сделать два шага по направлению к гостиной, как меня начало скручивать. Музыкальная фраза, белый свет, только не одиночная вспышка, а целая серия, да еще со все ускоряющимся темпом, эдакий набирающий силу стробоскопический эффект. С такой силой — никогда раньше. Я остановился и ухватился за стену, чтобы не упасть.
Вспышки перестали ускоряться.
Сделал осторожно шаг вперед — ускорились мгновенно.
Провел эксперимент: повернулся и сделал шаг обратно в прихожую — вспышки замедлились. Подошел вплотную к папке — прекратились вовсе, только странные зеленые круги перед глазами плавают.
Взял папку в руки — исчезли и круги.
И тут до меня дошло. Мною элементарно манипулируют. Я — несчастная жертва какого-то неизвестного медицинского эксперимента, группа врачей-сволочей еще в роддоме вживила мне, а может, еще и Фролычу, в мозг электроды и с помощью специального оборудования влияет на мои мысли и действия. А сегодняшний Эдуард Эдуардович — он вовсе не тот Эдуард Эдуардович, который тогда встретился мне у подъезда на Нагорной, а его сын, просто очень похожий на своего отца, да и по возрасту вполне получается, что именно сын, так что у этих врачей-сволочей развита семейственность.
Мне сразу легче стало, как только я это понял, потому что нету хуже, чем верить во всякую мистику, а когда обнаруживается вполне материалистическое, хоть и запредельно фантастическое объяснение, то все встает на свои места.
Эти манипуляторы почему-то недовольны тем, как я обошелся с папкой. Хотят, чтобы я ее еще раз просмотрел, и не отвяжутся, пока я этого не сделаю. Ну а что, собственно? Ничего от этого страшного не случится. Что-то я там пропустил для них очень важное. Вернее, как говорил Эдуард Эдуардович, важное для меня, но и для них тоже, иначе бы так не приставали.
Я снова вывалил содержимое папки на стол. Фотографии — пересмотрел все по второму разу. Письма — на всякий случай то, где про меня было, перечитал. Мироновские списки — от первой страницы до последней по второму разу, имен знакомых много. Перелистал старые сберкнижки — начислено-списано, начислено-списано. Ну и что? Конверт с протоколами — да, вот это я не смотрел, может, поэтому манипуляторы так взбесились. А что здесь может быть? Мероприятие. Присутствуют-отсутствуют. Кворум есть. Председатель, секретарь — меня нет нигде, только Фролыч, либо председателем, либо иногда секретарём. Почетный президиум. Повестка дня. Слушали-постановили.
Досмотрел последний протокол, поднял лицо к потолку и сказал громко:
— Отвяжитесь, гады.
Никто не ответил. Ни музыки в ушах, ни зарниц перед глазами.
Папку на всякий случай оставил на столе, стаканчик налил, выпил, сигаретку выкурил — а то вдруг опять привяжутся. Взял папку, отнес в коридор, постоял около нее, собираясь с духом, и сделал первый нерешительный шаг в сторону гостиной.
Тишина и темнота.
Сделал второй шаг, потом третий.
Ф-фу! Угомонились. Ну и на фига все это было нужно? Чего они добились? А может, они поняли, что я их раскусил, и теперь проводят что-то вроде экстренного ученого совета, пытаются придумать, как со мной дальше обходиться?
Короче говоря, я еще выпил, покурил, полежал в ванне и пошел спать. Может, час проспал, может — два, только вдруг вскочил, будто меня шилом ткнули, и сел в кровати. Не может быть! Этого просто не может быть, потому что такого не может быть никогда!
Помню, как у меня руки тряслись, когда я, не добравшись даже до гостиной, стоял в коридоре и листал протоколы комсомольских мероприятий. Вот. Протокол заседания регионального штаба студенческих строительных отрядов. Приглашенные — список. Председателем выбран — Кривчук какой-то. Секретарем — Фролов Г. П. Повестка дня. Слушали-постановили. Подпись — председатель. Подпись — секретарь Фролов Г. П., да это фролычевский иероглиф, его ни с чем не спутаешь.
И дата — шестнадцатое июля тысяча девятьсот…
Шестнадцатое июля. Совхоз «Чешковский».
Вот где он был в тот день, он был в Ставрополе, заседал в региональном штабе, а вовсе не стоял рядом со мной в кузове летящей в овраг трехтонки, не хватался за мою руку, почуяв, что вылетает из машины на полном ходу. И не хранил благородно все эти годы молчаливую память о моей преступной слабости, не было такой памяти и быть не могло, потому что вот он, документ, и черным по белому написано и его собственной рукой заверено, где он в этот день на самом деле находился. Он просто взял и все это придумал тут же, на месте, когда ясно стало, что я тюрьму свою и его расслабуху на яхте простить никак не могу, вот он и сориентировался мгновенно, и устроил мне предъяву, выставил меня перед ним виноватым, чтобы я не возникал, про устройство моей памяти знал прекрасно и сыграл наверняка.
Это ведь не он, а этот… как его… нуда! Жека Лякин был со мной в кузове, это его руку я оттолкнул, вот почему, когда Фролыч про это сказал, мне вроде как чей-то крик вспомнился смутно, а потом… что потом? Лякин всем про мою трусость рассказал, и меня хотели переизбрать… а кем я тогда был в отряде?… кем-то был, но ничего у них не вышло, а Фролыч про эту историю знал, конечно же, и вот сейчас эдаким сволочным образом мне ее выкатил, все извратив и подставив себя вместо Жеки Лякина.
Какой уж тут сон… эх, Фролыч, Фролыч…
Я долго отходил после этой истории. Папку ему через секретаря переслал, ни звонить, ни заходить не стал. Вскоре мне сделали то самое предложение, о котором он говорил, тут уж пришлось общение восстановить, потому что он был типа моим куратором. Если у меня вопросы возникали, то я должен был с ним согласовывать, а он говорил либо «да», либо «нет», а иногда ничего не говорил, потому что ему самому приходилось согласовывать. Бумаг всяких, распоряжений или чего-то в этом роде он никогда не подписывал, мы все устно решали, но это и понятно, потому что есть такая деятельность, где лишних следов лучше не оставлять.
Очень горько было, что испарилось вот это мое чувство к нему, ощущение его для меня единственности, я его увидел вдруг не таким, каким он мне всю жизнь представлялся, а таким, каким его Людка в это время уже воспринимала, разве что без ее ненависти. В моих глазах с него будто ореол какой-то слетел, будто был свет, который слепил, а теперь этот свет погас, и стало лучше видно, что нарисованную мною в детстве картинку он давно перерос, стал непохож на нее и живет своей жизнью, а не той, которую я для него вообразил.
Мы с ним на эту тему не говорили никогда, поэтому я не знаю, что он думал, что чувствовал, да и чувствовал ли. Да и заметил ли, что нечто изменилось, может, и не заметил. Про себя знаю. Дружба ушла, а осталось только то место, где она была. Так бывает, когда гостит у тебя какой-нибудь очень дорогой человек, а потом уезжает, но остаются кресло, в котором он сидел, книга, которую он не дочитал, забытая пачка сигарет. Кроссворд разгаданный. Что-то в этом роде. И вот ты с этими объедками прошлого живешь, не трогаешь их, газету с разгаданным кроссвордом не выбрасываешь годами; и дорогого человека, который уехал, объедки тебе не заменяют, конечно, но лучше уж с ними, чем совсем без ничего.