Весь остаток дня проходит… Конвейер напоминает. Сначала дают большую чашку с густым отваром, похожим на чай, затем сразу кормят, ждут полчаса, и опять по новой. При этом кормление ощущается как ускоренная перемотка того, что должно быть в больнице: сначала супы, потом каши, а следом и более плотная пища, пока к вечеру, наконец, не выдают торт. Настоящий торт, полный сладости, крема, шоколада даже…
Мы едим его самостоятельно уже, перемазываясь в креме, а напротив нас стоит Варя и улыбается. И мы… Вот тут до меня доходит — куда-то враз девается эта укрывшая эмоции подушка, будто и не было её. Глядя на довольную Алёнкину улыбку, я чувствую радость, настоящую радость. Будто все чувства прорастают сквозь камень блокады, чуть не утопляя меня в позабытых уже эмоциях.
— И эмоции у них появились, — делится с мужем коллега. — И вес на нижнюю границу вышел, уже не скелеты.
— Отлично, — деловито кивает Сергей. — Значит, завтра учим ходить, жить в мире и не бояться голода, хотя это с ними навсегда.
— Как и с лагерниками, — вздыхает Варя.
— А что это за лагерники? — интересуюсь я, потому что слышал только краем уха, но ничего не понял.
— Ну слушай… — отвечает мне враз погрустневший коллега.
И он рассказывает о том, что творили немцы на нашей и не только на нашей земле. Как травили, расстреливали и сжигали людей, как сцеживали кровь из детей, как… Он рассказывает, и я вижу в нём эту память. Память о всех погибших. При этом он рассказывает так, как будто видел сам. А затем говорит и Варя, описывая мне, что чувствует девчонка, очнувшаяся во рву среди голых тел. И я понимаю: они видели это, видели своими глазами, а это значит — всё правда. И «лагерные» мамы, и душегубки на колёсах… При всём этом мы не склонились и смогли после победы не уничтожить немецкий народ. Смог бы я спокойно смотреть на немца после всего? Не знаю…
— А теперь — спать, — твёрдо сообщает мне Варя. — Завтра вы у нас ходить будете, а сегодня ещё постучит метроном.
Я понимаю, что она хочет сказать — сегодня для нас будет колыбельной звучать ленинградский метроном, а завтра война спрячется, уйдёт из наших душ. Это внушает надежду, поэтому я пою колыбельную Алёнке, прижатой ко мне. Теперь я понимаю, почему коллеги даже мысли не допускали, чтобы расселить нас по разным кроватям. После рассказов о том, что творили немцы, после прочтения книги по истории медицины я уже понимаю их мотивы и благодарен обоим за это.
Засыпаю я без снов. Совсем никаких снов нет, что говорит о применённых медикаментах, потому что кошмары должны быть. Однако сплю я совершенно без снов: закрыл глаза, а потом хоп — и сразу утро. И в этом самом новом дне я выгляжу как вполне обычный двенадцатилетний, по-моему, мальчишка, поэтому довольно легко поднимаюсь на ноги, что, кстати, необычно. Мне нужно Алёнку в туалет отнести, вон как жалобно смотрит.
— Стоп, — слышу я голос тоже уже, видимо, поднявшегося врача. Этот мне незнаком, кстати. — Куда?
— В туалет, — так же лаконично отвечаю я.
— Ты в сказке, лекарь, — отвечает мне полноватый мужчина. — Меня Евлампием зовут, а тебя Григорием, — информирует он меня.
В следующее мгновение Алёнка взлетает, отправляясь куда нужно, а я за ней — подстраховать и помочь. Это вполне обычное дело, а вот то, что я так легко хожу, — не очень. И голода нет, совсем нет голода, только лёгкое беспокойство, но ничего, конечно, ещё не закончилось — поэтому после туалета у Алёнки появляется хлеб. Тот, кто оставил кусочки чёрного хлеба на тарелке, хорошо понимал, что для нас ничего не закончилось. Коллеги, скорее всего, озаботились, спасибо им за это.
Я тоже беру маленький кусочек и прислушиваюсь — метроном не стучит, но меня это почему-то совсем не беспокоит. Видимо, местные врачи как-то умеют подавлять рефлекторные реакции, что необычно, но это сказка, поэтому здесь возможно абсолютно всё. Теперь, разглядывая себя, да и Алёнку в зеркало, я в это верю. Значит, действительно сказка…
— Проснулись уже? — радостно улыбающаяся Варя входит в палату. — Ой, какой шум вчера был! Матушка ваша, не разобравшись, чуть не устроила манёвры страже, но обошлось. Теперь вот обтекает.
— Что значит «обтекает»? — удивляюсь я незнакомому слову.
— В себя от новостей приходит, — поясняет входящий Сергей. — Она же потерялась ещё до явления не самой доброй Милалики, вот и получила сюрпризики.
— Второе пришествие… — хмыкаю я, но, подняв взгляд, понимаю — не шуточное дело совсем. Надо будет подробности разузнать, конечно.
А дальше та же сила, которая носила Алёнку в туалет, ставит её вертикально, так, что она касается ногами пола. Доктора делаются очень серьёзными, а дочка моя просто визжит от счастья, снова ощутив ногами пол. Я же сажусь на корточки и двигаю её ногами, как будто она сама ходит. Ей просто нужно поверить, что ножки вернулись, а это не очень просто — мало времени прошло, но мы справимся.
— А можно я полностью встану? — интересуется Алёнка.
— Можно, — кивает Сергей, и поддерживающая ребёнка сила исчезает, но я ловлю уже заваливающуюся назад дочку.
Алёнка прижимается ко мне, но потом решительно встаёт прямо, опираясь на ноги. В кольце моих рук делает первый свой шаг, а потом вдруг подпрыгивает на месте и взвизгивает. Она делает свои осторожные шаги, а я чувствую, что сейчас просто расплачусь от радости за мою малышку.
— Папа! — выкрикивает Алёнка. — Я хожу, папа! Я могу! Ты видишь?
— Я вижу, родная, — отвечаю я ей. — Ты ходишь.
Вот в этот самый момент я и осознаю, что всё позади: блокада, бомбы, снаряды и «Граждане, при артобстреле эта сторона улицы наиболее опасна». Всё осталось позади, а мы живём нашей новой жизнью в сказке. Вокруг нас сказка — небывалая, невозможная — но мы живём, и совершенно точно будем счастливы. За всех, как говорила наша поэтесса.
Я понимаю, что блокада ещё не раз напомнит о себе, но кроме как в нашей голове, она нигде уже не гнездится. Не будут смотреть голодными глазами дети и просить у Деда Мороза вернуть маму или сестрёнку. Не будут стоять за хлебом уставшие люди, и не прозвучат страшные для любого врача слова: «прогноз отрицательный». Уходит в прошлое и «ленинградская болезнь», и одноимённая гипертония. И осознав это, я плачу, освобождённо плачу, ведь для нас всё закончилось.
— Мы знали отчаяние и смелость, — произносит доктор Варя. — В блокадных ночах без огня, а главное — страшно хотелось дожить до победного дня
1
…
— Получается, что хоть и не дожили, — говорю я сквозь слёзы, — но он для нас наступил.
— Папочка, не плачь, всё хорошо же! — просит меня Алёнка, забираясь на колени.
— Всё хорошо, малышка, всё хорошо… — отвечаю я ей.
Ведь всё действительно хорошо уже.
Распростившись с лекарями, мы садимся в карету. Алёнка ластится ко мне, значит, страшно ей, и понять это можно, а вот то, что за нами никто не приехал, наводит на мысли. Впрочем, возможно, здесь так принято, или же я чего-то не знаю. В этом случае мне расскажут, если мне нужно будет знать, а если нет, придётся делать выводы самому. Хотя, вероятно, родных просто не пустили врачи.
— Что теперь будет, папа? — с серьёзным выражением лица интересуется Алёнка.
— Трудно сказать, — вздыхаю я. — С одной стороны, возможно, у нас будет семья, и не будет ничего плохого, а с другой…
— Ты в них не уверен, — замечает доченька. — А почему?
— Не знаю, Алёнка, — отвечаю ей, погладив по голове. — Как-то жизнь резко изменилась, да и в больницу нас встретить не приехали…
— Как будто мы перестали быть? — спрашивает Алёнка. — Но тётя была доброй, и дядя тоже, может, они на работе? Ну или перепутали?
— Может, малышка, — улыбаюсь я, а карета всё катится.
Мне к тому же трудно принять факт того, что мама аж целая княгиня. То есть из «бывших». Всегда считавший, что она из рабочих, я с трудом осознаю эти новости и понимаю, впрочем, что легко не будет. Особенно если здесь приняты старые методы воспитания. Можем и не ужиться, кстати. И что будет именно в этом случае, я просто не знаю. А за окном сказочный город — как будто действительно из сказок. Ходят по-разному, но в старинное одетые люди, время от времени проскакивает местный аналог трамвая — печь самоходная, а перед моими глазами совсем другое.
Да, нас вылечили, научили снова улыбаться, не дрожать от вида кусочка хлеба, но разве в этом дело? Ленинград жил, потому что мы верили и вокруг были люди, а с ними — огромная страна. А что меня ждёт здесь? Моя мама — княгиня, папа ведёт себя как-то очень скромно, разве что брат… Но мои ли они родители на самом деле? Или же мама — рабочая, до последнего мгновения старавшаяся поддержать сына, а папа погиб, защищая в том числе и меня? Как мне жить в этом мире?
Вот карета поворачивает к довольно большому, демаскирующему себя дому, и останавливается. Я же ищу в себе силы, чтобы встать и войти в этот кажущийся пустым дом, потому что крыльцо пустое, да и сквозь окна ничего не видно. Ждут ли нас тут? Зачем мы вообще здесь, может, родителям будет спокойнее без нас? В отличие от них, мы дети Советского Союза.
В этот момент я вижу, что на окне дёргается занавеска, как будто кто-то подглядывает. Наверное, сюрприз хотят устроить? Прямо как до войны, когда мы ещё не знали, что нельзя пугать громкими криками, когда не видели, как у человека останавливается сердце от радости, а не только от горя. Я сижу в карете и понимаю: что бы они ни задумали, мои… родные, я туда не пойду.
— Тогда… — Алёнка задумывается и вдруг произносит, — карета, вези нас обратно.
Я уже думаю, что карета точно не послушает ребёнка, но она разворачивается и уезжает со двора. Оглянувшись, вижу выскочившего на крыльцо брата, вот только выражение его лица понять не могу, кажется, далеко отъехали, или это слёзы застилают глаза. Я прижимаю к себе доченьку, осознавая: мы никогда с родителями не поймём друг друга… Ведь они не чувствовали этого отчаяния… «оставили», они не читали папину похоронку, они не слышали, как ревёт сирена воздушной тревоги и как стучит метроном. Они никогда не ощущали настоящего голода и не знали, что такое, когда ты совсем один. И ещё — не видели ничего уже не выражающих глаз уставших детей, похожих на маленьких старичков. О чём мне с ними говорить?
Карета останавливается. Приподнимаю голову, плечом вытирая слёзы. Мы стоим возле больницы, а я не чувствую в себе сил выйти. Несмотря ни на что, ощущение того, что мы с Алёнкой совсем одни, затопляет меня. Эмоции, к которым я ещё не привык, просто душат, а доченька сидит тихо-тихо, даже не всхлипывает, но думает, наверное, о том же, потому что рубашка у меня уже мокрая.
— Так я и думала, — слышу я вдруг голос коллеги Варвары. — Подняться можешь?
— Да, сейчас… — произношу, пытаясь взять себя в руки.
— Стоп! — командует она и сразу же зовёт мужа. — Серёжа, быстро сюда!
— Я смогу… — говорю я, чувствуя всепоглощающую, пугающую меня слабость.
Но ждать этого никто, по-видимому, не хочет. Миг — и мы с Алёнкой снова на носилках. Доктора понимают друг друга с полуслова, быстро перекидываясь своей терминологией, в которую я сейчас не вслушиваюсь — мне надо удержаться в сознании, иначе Алёнку напугаю. Не знаю, что происходит быстрее — меня накрывает подушка сна или я в обморок падаю. Странно, нас же вылечили, с чего бы это вдруг?
— Тело мы вылечили, — сообщает кому-то голос коллеги, стоит мне прийти в себя, — а душа осталась. Ты представь, скольких он потерял! Да мне наплевать, что ты княгиня! Он и тебя потерял, и друзей всех, его убивали каждый день! — она переходит почти на крик, полный боли, я хорошо слышу это. — Ты когда-нибудь кормила ребёнка, который не хочет жить, потому что устал? Ты когда-нибудь видела, как умирает малыш, потому что поздно? Что ты ему можешь сказать, княгиня?
— Прости, лекарка, — отвечает ей мамин голос. В нём сейчас совсем не слышно ни спеси, ни командных ноток. — Не ведала я о том. Думала…
— Это не игра, — голос Сергея звучит устало. — Знаешь, как дети просят Деда Мороза вернуть маму? Ты когда-нибудь слышала, как воет пикирующий «Юнкерс»?
Я удивляюсь — коллеги говорят о нас с такой болью, как будто сами прошли через всё это. А может, и прошли, мне-то откуда знать… Но они оба очень хорошо понимают, о чём рассказывают. Так могут только те, кто видел это, прочувствовал, прошёл, я очень хорошо понимаю сей факт. Рядом со мной спит — я слышу, она спит — Алёнка, потерявшая всё и всех, даже ноги, но обретшая папу. И она мне дороже всех на свете, доченька моя.
— И что теперь делать? Мы праздник хотели в честь излечения… — тихо произносит мама. — Нужен ли ему этот праздник?
— Ему тепло нужно, княгиня, — вздыхает Варя. — Тепло, а не мишура. Мама нужна, папа и брат, похоронку на которого он даже маме не показал, чтобы для неё тот был жив. Вот представь, княгиня. Просто представь!
И сразу же, без перехода, меня обнимают мамины руки. Мама просит у меня прощения за то, что не спросила, за то, что я подумал, будто не нужен. Она обещает, что ни за что и никогда не будет так больше поступать, а я открываю глаза, чтобы увидеть её. Сейчас это действительно моя мама, а вовсе не княгиня. Мама.
1. Герман Орлов «Ленинградцы».