Попытка убийства

Подойдя к Алёнкиной кровати, я привычно глажу её по голове, сразу же почувствовав неладное — она не шевелится и, кажется, не дышит. Я наклоняюсь к ней, не доверяя тактильным ощущениям, но дыхания нет. Повернув дочку, я понимаю — часа два, может, три, она уже остыла. Ушедшее от меня во сне единственное родное существо лежит, сомкнув глазки. Она теперь там, где много хлеба, молока и нет блокады, но я… Не спасает даже укрывшая эмоции подушка — я едва держу себя в руках. Но здесь нельзя — здесь дети, поэтому я иду к выходу. Не видя ничего и никого вокруг меня, я иду, натыкаясь на стены.

Зачем мне жить теперь, когда Алёнки нет? Забрала мою родную проклятая война, и я совсем один уже. Я выхожу на больничное крыльцо, не реагируя на горящее огнём сердце. Малышка ушла туда, где ей будет хорошо, а я… Я падаю на колени прямо на больничном крыльце и кричу, кричу от невыразимой боли. Мне незачем уже жить, да и желания больше нет. Я кричу, чувствуя уже, что ухожу вслед за нею.

— Ну-ну, — слышу я, ощущая похлопывание по щеке, — не умираем. Это сон, только сон, приходим в себя.

Я знаю этот голос, это коллега Сергей, значит… С трудом осознаю — нет больше блокады, нет войны, а Алёнка… Где доченька?

— Папочка, не умирай! — кричит сквозь слёзы моя малышка, падая на меня. — Не умирай, папа!

— Живая… — шепчут мои губы. Кажется, я плачу.

— Папочка…. — шепчет Алёнушка, а я обнимаю её, прижимая к себе. Доченька, родная, живая… Живая, слава богу…

— Карточки приснились? — озабоченно спрашивает Варвара, но я пока не отвечаю — обнимаю моё маленькое чудо.

— Какие карточки? — сразу же интересуется мамин голос. Откуда ей знать…

— В войну в Ленинграде были карточки на хлеб, — отвечает ей коллега, и голос у неё просто пронизан болью. — Без карточек — смерть. Блокадникам, бывает, снится, что карточки украли. Известны случаи в истории, когда от таких снов… — она будто сдерживает слёзы.

— Нет, не карточки, — качаю я головой. — О карточках больница заботилась. Мне… Мне приснилось, что… что Алёнка…

— Папочка… — малышка обнимает меня изо всех сил.

Живая, моя хорошая, живая, а это самое главное. Мы со всем справимся и всё сможем, главное, живи, живи, чудо мое… Я не сдерживаю слёз, ощущая при этом какую-то слабость, разливающуюся по телу. Но я всё равно встану, я смогу, ведь Алёнушку покормить надо.

— Куда? — удивляется коллега Сергей. — Лежать! Неделю лежать и не думать шевелиться! Вместе с малышкой и полежите, очень она за папу испугалась.

Напугал я свою Алёнушку, сердце у неё от таких стрессов и заболеть может, я глажу её, успокаивая, а доченька рассказывает, как я страшно закричал, как взвыл буквально колдолекарский оберег и как она испугалась, что я сейчас умру. А ещё — не подпускала никого ко мне, стараясь меня растормошить, пока лекари не приехали. Она тихо-тихо шепчет мне на ухо, как ей страшно было от моего крика, а я извиняюсь за то, что заставил её так бояться.

— Княгиню покусала, — комментирует Сергей с явно слышимой улыбкой в голосе, — только нас и подпустила.

— Ну это понятно, — киваю я. — Вы врачи, а мама нет, вот доченька и подумала, что она меня хочет…

— Да, ребята, грустно у вас с доверием, только вы друг у друга и есть, — вздыхает Варвара.

— Как так? — удивляется мама, вот только голос у неё спокойный.

Я очень хорошо умею определять, что человек ощущает на самом деле. До войны это было необходимо, чтобы отделить у пациентов правду от вранья, во время — бандита от того, кому действительно плохо. Так вот, на глазах мамы сейчас слёзы, но голос спокойный, он звучит с надрывом, но я чувствую фальшь. Одно из двух — либо она не верит, что я мог умереть, либо ей всё равно.

Заметив взгляд мамы, брошенный на Алёнку, я привлекаю внимание коллеги. Сергей, в это время с каким-то странным выражением лица рассматривавший мою маму, подходит ко мне. Он всё отлично понимает, потому присаживается рядом с кроватью, изобразив внимание на лице.

— Коллега, нас госпитализировать возможно? — интересуюсь я у него.

— Сейчас всё будет, — он меня не отговаривает, значит, тоже что-то заметил.

Странно, буквально вчера мама казалась мне человеком, да и вела себя по-людски, почему сейчас она вдруг изменилась? Что такого произошло за ночь, что она очень спокойно восприняла происходящее? Ну её обещающий взгляд в Алёнкину сторону говорит мне о том, что их наедине оставлять нельзя. То есть дома мы оба в опасности, потому что двое… Трое, если брата считать, взрослых меня в бараний рог согнут. Именно поэтому я и спрашиваю о госпитализации.

Странно, что коллега меня с ходу понимает, — или же не странно, кто ж знает, какой у него опыт? Он достаёт какую-то пластину из своей сумки, и начинается театр. Я просто вижу, как коллеги перемигиваются, начав играть на тему того, что княгиня дома точно не справится, возможны повторения и лучше бы нам в больнице полежать. При этом её возражения никто не слушает, а в комнату вплывают носилки. Я вижу злость на лице той, что назвалась моей мамой, внимательнее следя за тем, что она говорит, да и делает.

Впрочем, несмотря на какую-то готовность, что выражает её поза, княгиня на обострение не идёт. Видимо, знает, что для неё это ничем хорошим не закончится. Это, пожалуй, даже очень хорошо, потому что я не знаю, что именно она собирается делать, а нас с Алёнкой тем временем перекладывают на носилки, чтобы уложить в знакомой уже карете.

— Странно как-то себя мама ведёт, — негромко сообщаю я доченьке.

— В ней две тёти живут: одна хорошая, а другая фашистка, — не очень понятно для меня объясняет Алёнка, а вот услышавшая это Варвара становится очень серьёзной, усаживаясь в карету.

— Серёжа, набери-ка тёзку своего, — просит коллега.

— Вот так прямо? — удивляется её муж.

— Лучше сразу отреагировать… — объясняет она. — Хотя стоп, переиграем, рули ко дворцу!

— Мы-ы-ысль… — тянет он, что-то делая руками вне моей области зрения.

Взрёвывает местный аналог сирены, и карета явственно ускоряется, а я просто лежу и анализирую увиденное. Сегодня «мама» была какой-то странной, ни «брата», ни «отца» в комнате не было. При этом она себя вела театрально, то есть слёзы, надрыв в голосе, но какие-то удовлетворённые глаза, видел я уже такие. В смертное время по такому взгляду на трупы как-то шпиона повязали, милиционер внимание обратил. Вот точно такой взгляд был у «мамы»…

Но вчера она была совсем другой! Искренней была, или… Или я себя обманывал?

* * *

Нас укладывают на кровать в гостевой спальне. Что интересно, царевна Милалика ни о чём не спрашивает, только кивнув на «надо» докторов. Сразу же рядом с нами усаживается девушка лет шестнадцати на вид. Она мягко улыбается нам обоим, сразу же погладив потянувшуюся за лаской Алёнку.

— Меня Добродея зовут, — представляется она нам. — Как вас кличут, мне ведомо. Я царевна, но пусть это вас не страшит, я тут для того, чтобы вам не было страшно.

— Мне не страшно, — отвечает ей Алёнка. — Папа со мной… Живой…

— Родная моя, — прижимаю я её к себе.

— Расскажете, что случилось? — интересуется царевна.

— Папочка во сне закричал и чуть не умер, — с готовностью начинает рассказывать моё солнышко. — А та тётя, которая была бабушкой, но какой-то другой стала, улыбнулась и сказала, что наконец-то, я испугалась, и когда она захотела какой-то камень на папу положить, её укусила сильно-сильно, до крови! А тут доктора приехали, и она меня не побила, хотя очень хотела.

— Защитница моя, — шепчу я ей, отчего доченька улыбается ярко-ярко, как умеют только дети.

— Ну а ты, лекарь, что скажешь? — спрашивает меня Добродея.

— Сон страшный приснился, — объясняю я ей. — Но вот если подумать сейчас — слишком остро я на него реагировал. Необычно остро для того места, откуда мы…

— Папе приснилось, что я не проснулась, — сообщает всё понявшая Алёнка. — Но у него же ещё дети там были, а умирали все, вот и я…

— Ты жива, родная, жива, — отголосок испытанного всё ещё живёт во мне.

— М-да… «Осталась одна Таня», — звучит от дверей.

Подняв взгляд, я сразу же вижу царевну Милалику. Она сердита, но, кажется, не на нас. Царевна смотрит на нас с искренним сочувствием, но вот что она сказала, мне непонятно, поэтому я смотрю на неё с вопросом в глазах.

— Это цитата из блокадного дневника Тани Савичевой, — объясняет мне Милалика. — Он стал символом того времени. Девочка записывала, когда умирали члены её семьи, пока она не осталась одна.

— Как я? — интересуется Алёнка.

— Ты не одна, малышка, — улыбается ей царевна. — У тебя есть папа. В твои годы я бы за такого папу душу бы продала…

— Я за папочку на что угодно согласна! — отвечает доченька. — Даже на ту страшную тётю!

— Там что-то совсем неладно, — говорит царевне Добродея. — Со свету их сжить хотели, алча смерти придать вид естественный, дабы ни душа не усомнилась в делании убийственном.

— Нормально говори, — просит Милалика, улыбнувшись шире. — Ты умеешь, я знаю.

— Сон у лекаря непростой был, — покраснев, сообщает младшая царевна. — Он и сам это понял, да камнем придавить его хотели, только заступилась за него дочка.

— Как Серёжа говорит, не понос, так золотуха, — вздыхает самая старшая царевна. — Будем разбираться, а пока Гриша с дочкой своей у нас поживут.

— Спасибо… — тихо благодарит её Алёнка, на что приблизившаяся Милалика её гладит. И меня затем, а я оцениваю ощущения.

Ладонь у царевны мягкая, добрая, как у мамы в той жизни, где была блокада. Здешняя «мама» гладит совсем не так — будто механически. Не накручиваю ли я себя? Нет, похоже, не накручиваю, значит, действительно имеем странных «маму», «папу» и «брата». Пожалуй, я с ними жить не соглашусь, Алёнка мне всяко дороже всех. Папу и брата я уже похоронил, да и были они совсем другими, а маму я лично… Да и была моя мамочка совсем не такой… Может, они и Нефёдовы, да только совсем другие.

— Я думаю, мы с Алёнкой просто однофамильцы тем Нефёдовым, — сообщаю я Добродее. — Не могут они быть моими родными.

— Подумай ещё раз, — просит меня царевна. — Ведь если ты повторишь это ещё дважды, пути назад не будет.

— И что, достаточно трижды повторить, и всё? — поражаюсь я этой новости.

— Трижды за час, — отвечает она мне. — И не просто повторить, а во дворце, значит, чтобы время подумать было.

— Знаешь… — я молчу, собираясь с мыслями, а затем начинаю рассказывать.

Я рассказываю об отце — каким он был, не как выглядел, а как говорил, действовал… Я рассказываю и плачу, потому что мне больно оттого, что папы больше не будет. Как он меня утешал, как учил быть сильным и ответственным, папу бы точно не сломали никакие «застенки», да и не за что его было, хотя в тридцать седьмом… Но я точно знаю — он бы не сломался. И Сашка — уверенный в себе, готовый помочь, поддержать, заступиться. Нынешний — не Сашка, хоть и зовут их одинаково.

— Я не смогу их принять, — объясняю я царевне. — Не они меня воспитывали, не они поддерживали, не они поднимали, когда я падал. Те, что сейчас, блёклые копии, я никогда не смогу почувствовать их родными.

— Ты прав, маленький лекарь, — вздыхает Добродея, утирая слёзы.

А вот теперь я говорю о маме. О самом святом, самом лучшем человеке в моей жизни. Показавшей мне, как надо любить и отдавать всю себя детям. Я рассказываю о её руках, о голосе, о ласке, вспоминая каждую проведённую с ней минуту, и царевна плачет. Алёнушка моя давно уже лежит с мокрыми глазами, а я всё говорю. В моём рассказе оживает мама, которая была для меня всем, но ещё… Она научила меня быть действительно педиатром. И — жить без неё. Она смогла научить меня этому, а за окном проходило тогда страшное время. На улице умирали люди, а мамочка находила для меня тепло, стараясь поделиться даже хлебом!

— Вот ты скажи мне, может ли быть княгиня моей мамой? — спрашиваю я царевну, не замечая повисшие в воздухе песочные часы яркого жёлтого цвета, в которых остаётся даже более половины.

Я понимаю, что это за часы — так, по-видимому, отсчитывается время, за которое я должен решить. Добродея просто плачет, не в силах ответить на мой вопрос, зато доченька моя очень хорошо знает ответ на него.

— Она совершенно точно не моя мама, может кому другому она и мать, но не мне, — вздыхаю я, ещё раз оценив то, что хочу сделать. — После произошедшего я никогда не смогу им всем доверять. Я не хочу, чтобы они были родными мне.

Тут раздаётся звон, песочные часы краснеют и исчезают, а Добродея утирает слёзы. Я не знаю, что это было и какие у сделанного мной последствия, но на душе становится теплее, как будто мамочка откуда-то сверху с улыбкой, как в детстве, смотрит на меня.

Я знаю, что поступаю правильно. Ведь именно этому учили нас с Сашкой родители — нет ничего дороже наших детей. И для меня дороже всех моя Алёнка, замершая сейчас в папиных объятиях. Моя лапонька, солнышко моё, смысл жизни. Я понимаю, что она меня спасла в холодном и голодном Ленинграде, подарив смысл жить, а вот понять, что малышка и есть смысл моей жизни, без родительского воспитания я и не смог бы, так что княгиня никогда не сможет стать моей мамой. Никогда.

Загрузка...