Ленинград: Дорога домой

Логично, что нас кладут во внутреннюю больницу, находящуюся здесь же, в здании. Во-первых, секретность, во-вторых, нечего людям видеть тот ужас, в который мы превратились. Для людей конца тридцатых советские дети в таком виде — это ужас, я помню, особенно в Ленинграде. Папа известие воспринимает, на мой взгляд, спокойно.

— Потерпи немного, сынок, — улыбается он мне перед уходом, — скоро домой пойдём.

— Хорошо, папа, — киваю я, прощаясь.

Отец уходит, а я уже хочу задуматься над его словами, но не успеваю. Меня просят вспомнить, как можно подробнее, что происходило в нашем прошлом. Я послушно начинаю рассказывать — от того сообщения летним днём до «оставили», «оставили», «оставили»… О том, как в первый раз бомбили Ленинград и как урезали норму хлеба. Как сгорели склады… Вот я рассказываю и понимаю — странно они сгорели, как-то очень странно, как будто были специально предназначены для этого. Я говорю о том, как в городе появились мародёры, и о каннибалах тоже, о том, как дежурили, а ещё о детях, что стояли у станков и сбрасывали «зажигалки»…

— И знаете, товарищи, настоящих людей было больше, — уверенно говорю я. — Гораздо больше!

— Папа, а помнишь конфету? — спрашивает меня Алёнка.

И я рассказываю о праздновании Нового года в осаждённом городе. Вот я понимаю — передо мной энкавэдэшники, страшные, если подумать, люди, но я вижу в них именно людей, понимание вижу, тоску и какую-то решимость. Товарищ Гоглидзе всё посматривает в книгу, кивая.

— В общем совпадает, а частности доктору откуда знать… — вздыхает он. — Получается очень некрасивая история. Ты книгу читал? — спрашивает он меня.

— Нет, — качаю головой. — Там, в том «будущем»… Там контрреволюция и озверевшие, неправильные люди. Я… Я не смог просто.

— Я бы от таких новостей застрелился бы, — комментирует товарищ майор. — Так что очень хорошо тебя понимаю. Каждый третий… — повторяет он.

— Ждём начала событий по нашему году, — отвечает ему его начальник. — Детей пока приводят в порядок, откармливают, и там решаем.

В общем-то, всё ясно — мы валяемся в больнице, а они пока работают. Тут внезапно оказывается, что в этой книге написано очень много о блокадниках и об отсутствии эмоций. А ещё там описаны какие-то лагеря, но мне не позволяют читать, говорят, это слишком страшно, и поэтому как раз достоверно. Что смогут, они проверят, и вот тогда…

— Тогда посмотрим, кто кого, — неприятно оскаливается начальник управления.

Ну, главное, чтобы нас не коснулось. Сейчас, видимо, нас в больницу отправят, ну и хорошо, на самом деле. Всё же мне интересно, что имел в виду папа, когда говорил, что скоро домой пойдём? Голову можно сломать от этих загадок, честно говоря. Мне бы сейчас немного хлеба и поспать, но вряд ли получится.

— Разрешите? — в кабинет входит ещё кто-то, но у меня просто нет сил обернуться и посмотреть. Устал я, похоже, но так дело не пойдёт, надо встать, просто надо. — Где паци… Мать честная! Это что же такое⁈

— Это ваши пациенты, — отзывается Николай Михайлович. — Девочку и мальчика не разлучать, нам трупы не нужны. Кормить часто, шесть и более раз в день, вот назначения, — он что-то протягивает мне за спину, а потом останавливается, внимательно смотря мне в лицо. — Парень сейчас сомлеет.

— Носилки сюда, — приказывает кто-то. — Вот же заморили деток бандиты проклятые…

Бандиты… Это правильно, хорошая версия, как раз бандиты и заморили, надо будет Алёнке сказать, а пока не упасть в обморок, а то доченька испугается. Тело у меня то ли двенадцати-, то ли тринадцатилетнее, такие нагрузки на уровне взрослого не выдерживает, вот и приходится мне держаться, чтобы ребёнка не напугать. Но сейчас меня вместе с Алёнкой кладут на носилки, чтобы вынести из кабинета. Уверенный голос инструктирует кого-то и о питании… Я знаю этот голос. Именно он ругал меня на практике и благосклонно принимал экзамены. И оттого, что он здесь, с нами, мне становится как-то теплее на душе — ведь мной сам Анисимов занимается!

— Всё будет хорошо, — шепчу я Алёнке.

— Да, папа, — соглашается она со мной.

— Надо же… папа… — комментирует женский голос. — Страшно даже представить.

Нас заносят во вполне привычного вида палату, там и окно есть, вот чего не ожидал; во внутренний двор выходит, конечно, но оно есть. Не в камере, значит, мы, уже хорошая новость. Нас кладут вдвоём на одну кровать и медленно, аккуратно раздевают. В процессе кто-то всхлипывает, но мои глаза закрыты — так проще справляться с дурнотой.

— Покормите их, — приказывает мой старый учитель. — Немного, жидкой пищей.

— Хорошо, доктор, — соглашается кто-то, а уже очень голодная Алёнка даже поскуливает от осознания того, что говорят.

Я прижимаю дочку к себе, уговаривая чуть-чуть потерпеть. Кажется, такое уже было, только не помню когда. Видимо, медсестра слышит этот пронзительный, хоть и очень тихий скулёж, и через, кажется, всего одно мгновение я ощущаю ложку у своего рта. Раскрыв глаза, я вижу, что и доченьку кормят, значит, можно есть спокойно. Я глотаю прозрачный, но очень вкусный бульон, а сам вспоминаю тела, лежащие на снегу. И даже на ступеньках больницы. Дойдёт человек до больницы, присядет на ступеньки — и всё. В одном шаге от спасенья…

Когда с нами заканчивают, я прошу кусочек хлеба, маленький, даже пальцами показываю какой, а в глазах только что кормившей меня женщины просто первобытный ужас. Видимо, спросив разрешения у доктора, через некоторое время она вкладывает мне в руку немного хлеба, а потом просто всхлипывает, глядя на то, как я отдаю его доченьке, уговаривая рассасывать, а не съедать сразу.

— Мальчик, а зачем? — не понимает она.

— Так кушать меньше хочется, — отвечает ей Алёнка. — И как будто всё хорошо, хлебушек есть… и молочко тоже…

— Будет, маленькая, всё будет — и хлеб, и молоко, и сахар, — привычно говорю я ей.

— Я тебе верю, папа, — кивает она. — Ты меня никогда не обманывал.

И вот эта женщина, медицинская сестра, по возрасту, наверное, и не такое видевшая, плачет. Просто плачет от слов, сказанных безо всяких эмоций, но при этом наполненных такой верой в своего папу… Война нам принесла многое: и молоко очень разное, и витамины из лебеды, но самое главное — она научила нас ценить каждый день и тепло родного человека. Потому что сегодня жив, а завтра… жил.

* * *

Конечно же, приходят товарищи, расспрашивают и меня, и Алёнку, но мягко, на допрос это не похоже совершенно, при этом вопросы касаются даже личных сторон жизни. Ну это понятно как раз, им нужно подтверждение, что я тот самый Нефёдов, а не самозванец какой. Постоянно забываю, что я ещё мальчишка совсем, но отвечаю, как могу, честно. Затем, после недели сплошных расспросов, наступает затишье, которым я, честно говоря, наслаждаюсь.

У нас достаточно хлеба, нас кормят, отчего голод притупляется. Он остаётся в голове, но эта постоянная тянущая боль в животе пропадает. С ней исчезает и слабость, я чувствую себя уже в силах подняться и хоть душ принять, хотя в первые дни было страшно до жути — боялся морозного удара холодной воды, но вода у нас есть уже и тёплая, поэтому надо только силы наскрести. Алёнку моет медсестра, так нам, кстати, и не представившаяся, но не суть.

По прошествии ещё одной недели, когда я уже в силах ходить и не падать, в палату заходит человек. Я сразу же его, конечно, узнаю. Я втайне надеялся на то, что однажды придёт именно он, что будет значить — нам поверили и прошлый кошмар не повторится. Итак, однажды после завтрака, когда я массирую Алёнкины ноги, стараясь научить её ходить, дверь открывается, и в палату заходит товарищ Берия. Всесильный нарком смотрит на меня, принявшего чуть ли не строевую стойку, и улыбается.

— Садись, Гриша, — с лёгким акцентом говорит он мне. — Садись.

— Здравствуйте, товарищ Берия, — едва не забываю я поздороваться.

— Ай, зови уже по имени-отчеству, — отмахивается он, беря стул. — Большое дело ты сделал, генацвале. И там, и тут, принеся нам совершенно бесценные сведения.

— Для своих же… — я не понимаю, что в этом такого, но Берия меня не слушает.

— Я пришёл, чтобы тебе спасибо сказать, — говорит он мне. — Лично. А вот всё остальное получишь, когда поправишься.

— Спасибо, — мне действительно очень приятно услышать это от него.

Внутри меня появляется надежда на то, что здесь не будет блокады и той, самой страшной, войны. А Берия отпускает пару шуток, напоследок сообщая мне, что по выздоровлении меня ждут в Москве, — сейчас перевозить врачи не рекомендуют, да он сам бы тоже не советовал, потому что сейчас «начнётся». В общем-то я понимаю, что именно начнётся, ведь имея информацию о будущем, того, кто виноват в нём, найти можно. Жалею ли я тех, чьи головы полетят? Ничуть.

Мне не жалко тех, кого посадят или расстреляют, если не случится разбомбленных эвакуационных поездов, ушедшего на дно госпитального транспорта с малышами и трупов на снегу. Пусть хоть всех расстреляют, но чтобы того, что гнездится в моей памяти, больше не было. Поэтому мне их ничуть не жаль. Убила во мне жалость блокада, съела, оставила только ненависть. И тот, кто виновен в произошедшем, ничем от немца для меня не отличается.

— Правильный настрой, — кивает Лаврентий Палыч, после чего, распрощавшись, уходит.

Я вижу: он меня хорошо понял. Как это у него получилось, я не знаю, но он точно меня понял, значит, всё будет хорошо. И будто эта новость что-то сдвигает во мне — я чувствую, как иду на поправку быстрее. Мне удалось что-то изменить. Что именно, увидим через два года, а сейчас мне просто удалось, и от этого я чувствую внутреннюю радость. Не погибнет Катька, не будет плакать Лариска, сколько ребят и девчат уцелеют — разве этого мало? Вот и я думаю, что немало.

Мы действительно активнее идём на поправку, но я понимаю, что до полного входа в строй мне полгода минимум понадобится, и дело тут не только в голоде. Я привык к тревогам, метроному и сортировке. Я привык к тому, что нужно жить, отказывая себе во всём, потому что я нужен детям. И снова перейти на мирные рельсы будет ох как трудно. Но в этот раз хотя бы страна за меня… Ещё, правда, неизвестно, что там будет, но я ощущаю себя в безопасности, и это мне нравится.

Кажется — теперь всё будет хорошо, потому что ничего плохого произойти просто не может. Ведь сам Берия сказал, что ждёт в Москве, а это значит — можно успокоиться и больше не думать о падающих бомбах, голодных детских глазах и маленьком кусочке хлеба… Сто двадцать пять блокадных граммов… Сейчас я задумываюсь и не понимаю — как мы выжили? Как сумели? И ведь сумели же…

Проходит день, затем ещё один, и дверь снова открывается, опять после завтрака, что характерно. Я уже и товарища Сталина ожидаю увидеть, но в палату входит гораздо более важный человек. Важнее и товарища Сталина, и товарища Ленина. В палату входит мама. Я подсознательно опасаюсь того, что она… неправильная, но Алёнка поднимает голову, вглядывается в гостью и произносит:

— Папочка, а эта тётенька не такая, как те, — затем задумывается и заключает, — она добрая. Кто это?

— Бабушка это, — отвечаю я, потому что отсутствие эмоций не означает отсутствия чувства юмора.

— И дочь уже заимел, — комментирует мама. — Ну, пойдёшь к бабушке на руки? — интересуется она у Алёнки.

— Пойду, — сообщает доченька. — Только чур у папы не отнимать!

— Никто тебя у папы не отнимет, — хмыкает мама, улыбаясь очень знакомой, просто родной улыбкой. — Гриша, — обращается она ко мне. — Одевайся давай. Сейчас Сашка с отцом подойдут, и домой отправимся.

— А Гриша? — удивляюсь я.

— Гриша — это ты, сын, — терпеливо объясняет мне мама. — Гриша Нефёдов всегда один, как и Саша, как и… М-да. Одевайся скоренько.

Ну раз мама говорит одеваться, определённо она знает лучше. Я натягиваю штаны и рубаху, а она осторожно одевает Алёнку, совершенно не желая выпускать ту из рук, и я вижу — доченька не пугается, значит, пора злых и недобрых вестей прошла. Значит, можно довериться… Наверное.

— Ну, брат, у тебя и вид, — слышу я Сашкин голос.

Повернувшись, я просто бросаюсь к нему, чтобы обнять однажды потерянного родного человека. Он спокойно обнимает меня, прижимая к себе, но смотрит с недоумением.

— В его том мире мы все погибли, — объясняет мама, и брат только вздыхает. — Все подробности дома. Хватит, нагулялись по мирам!

— Ну ма-ам, — так знакомо тянет Сашка, что мне хочется расплакаться, но я не могу.

— Где там отец? — интересуется мама, и будто в ответ в палату заходит папа. — Так, подержи внучку, — и передаёт ему ничуть не возражающую Алёнку.

Я совершенно ничего не понимаю, а мама смотрит по сторонам, словно что-то прикидывая, затем встаёт напротив стены, шевеля губами. Она будто молится или же что-то припоминает, помогая себе вербально, — так бывает, кстати, и довольно часто — после неожиданно трижды звонко хлопает в ладоши.

— Да откроется Путь! — звенит в тишине палаты её голос.

В сплошной, я точно знаю, в сплошной стене вдруг появляется дверь, затем медленно открывшаяся. Я ожидаю увидеть внутренний дворик УНКВД, ну, может, ленинградскую улицу, но представшее за дверью заставляет меня замереть, потому что такого, по моему мнению, просто не может быть — но оно есть. Мне остаётся только сделать шаг.

Загрузка...