Как-то я по-детски воспринимаю происходящее, совсем как ребёнок. Хотя тело у меня детское, так что вполне может диктовать, конечно. Мама тяжело вздыхает и садится рядом, начав рассказ о том, кто мы такие и откуда взялись. По крайней мере, так мне представляется поначалу. О том, что род наш княжеский, хотя для меня это пустой звук, ну а затем, что именно случилось.
— В царстве странные дела твориться стали, — объясняет мне мама. — Отец твой пошерушил, да вот напасть — кровля лавки обрушилась, кучу народа побила, так и не стало его, но в царстве полностью умереть нельзя, тебе это потом расскажут, в школе.
— То есть его убили, чтобы не искал, — понятливо киваю я, достаточно Троцкого вспомнить. — А дальше что было?
— А дальше… Ты мал был, потому и память твоя не поднялась ещё, — не очень понятно рассказывает она. — В школе просто страх был, хотя мы ничего странного не видели, откуда же знать было… А затем ты куда-то залез, и нашёл, что происходит.
— Меня тоже убили? — спрашиваю я, хотя и так понятно.
— Тебя в жертву принесли и из мира изгнали, как Милалику, — эта фраза ещё непонятней, но, думаю, потом разберусь. — А потом и нас в срединные миры, которые переходные… Искали мы тебя, искали, но так и не нашли.
— Это, княгиня, потому что он в изначальном мире оказался, — объясняет Евлампий, обнаружившийся прямо за нашей кроватью. — Да ещё в грозное время.
— Потом ты помер и настало время переходных миров, — мама всхлипывает, что выглядит совершенно почему-то невозможно. — А как нашёлся, я и решила возвращаться, благо, отца твоего уже тоже нашла. Прости, сынок, не думала я…
— Не надо, мама, — прошу я её. — У меня счастливая жизнь была. Семья, почему-то такая же… Ну, почти.
— Это свойство Изначального мира, — комментирует местный главврач, насколько я понял. — На уроках узнаешь.
— Я был нужен, мама, — объясняю я. — Даже когда было очень страшно, когда можно было умереть, выйдя за водой, я был нужен детям. Ради них я вставал, шёл и жил, мама. Ради таких, как моя Алёнка.
— Я бы умерла, — подаёт голос доченька. — Если бы папочка меня не нашёл, не подлечил ножки, я бы умерла, потому что без ножек… — она всхлипывает, а я прижимаю её к себе.
— Знаешь, мама… — я вздыхаю. — У Алёнки нет моей крови, я не видел, как она рождалась и росла первые годы, но она моя дочь. Если ты не примешь этого, лучше отпусти нас, потому что Алёнка важнее мне всей этой сказки.
— Глупый ты ребёнок, — улыбается мне мама. — Как же я внучку не приму?
— Внучку? — переспрашиваю я.
— Ну ты мой сын, — твёрдо говорит она, а затем её голос меняется, становится ласковым, — а Алёнушка внученька, значит.
А потом мама рассказывает мне, что теперь будет. Оказывается, мыслями всякими сделал я своему неокрепшему сердцу очень нехорошо, это я как раз понимаю, как врач. Вылечить-то нас вылечили, но голова в это ещё не поверила, да и остальные органы, потому сердце и взбунтовалось. Но уже всё хорошо, хотя ходить мне надо осторожно, как и Алёнке, и пока лучше не бегать. Это тоже понятно.
Так вот, о том, что будет дальше. Дальше будет у меня школа, а Алёнка дома посидит с бабушкой, если не будет малышке очень страшно со мной расставаться, ну а будет — что-нибудь придумаем. Начальная школа здесь, кстати, есть, но каково там будет доченьке, мы ещё не знаем, потому что блокада из нас никуда не делась. Она живёт где-то в душе, заставляя есть через «не могу», иметь с собой хлеб и бояться потерять карточки, хотя никаких карточек уже нет.
На моё счастье, карточками занималась больница — мы ели там, потому что домой давно уже никто не уходил, но вот именно потерять карточки — это кошмар, от которого может и сердце остановиться. Об этом коллега Сергей предупреждает маму, кстати, как и о том, чтобы в зиму нас не возили.
— Не понял, что значит «не возили»? — удивляюсь я.
— Здесь нет смены времён года, — объясняет мне коллега. — Сказка же. Поэтому здесь всегда лето, но есть места, где всегда зима, осень, весна… В зимний сектор обычно под новый год ездят, чтобы с Дедом Морозом пообщаться да подарки получить.
— А можно я ему спасибо скажу? — интересуется Алёнка. — За папу…
В ответ её молча обнимаю и я, и мама. А перед моими глазами, как живые, встают одутловатые детские лица и малыши, просящие вернуть маму, сестрёнку или просто сухарик. Коллега Варвара о чём-то долго говорит с мамой, объясняя ей… Правда, я не слышу, что именно, но по мимике и жестам, понимаю. Алёнка тихо всхлипывает и смотрит на меня так жалобно.
— Коллега, можно у вас хлеба попросить? — интересуюсь я. — Ребёнку очень надо.
— Тебе тоже надо, — отвечает мне Сергей, протягивая два кусочка привычного, хоть и довоенного хлеба. Мягкого, душистого, без отрубей и опилок.
И вот когда я кормлю Алёнку, мама замирает, расширив глаза. Она смотрит, как уменьшается кусочек хлеба в моих руках, как улыбается доченька, и плачет. Она смотрит на нас двоих, а по лицу её, я замечаю, струятся слёзы.
— Что это, лекарь? — тихо спрашивает она.
— Это блокадники, — отвечает ей коллега. — Герои блокадного Ленинграда.
— Да какие герои… — отмахиваюсь я, продолжая кормить Алёнку.
— Настоящие, товарищ Нефёдов, — твёрдо отвечает мне Сергей. — Ни одной вашей жизни, товарищи, не позабыто. Под непрерывным огнём с неба, с земли и с воды подвиг свой ежедневный вы свершали достойно и просто, и вместе с отчизной своей вы все одержали победу
1
.
— Интонации знакомые, — улыбаюсь я. — Но не помню…
— Это было написано уже после войны, — произносит Варвара. — Ты и не можешь помнить. Но написала именно она, ты правильно понял, коллега.
Ольга Берггольц, наша «ленинградская мадонна», она же переживала блокаду вместе с нами, но находила в себе силы требовать, взывать и даже утешать через репродукторы. Она вещала голосом Ленинградского радио, став символом борьбы, вместе с песнями, с метрономом, со всем, что нас окружало в то время. Я понимаю, для нас уже всё закончено, но я буду помнить. Клянусь, я буду помнить ребят девятой станции, погибших почти в полном составе, Катьку из детской, убитой снарядом, когда она искала травы, чтобы спасти детей, Лариску, умершую от голода на боевом посту, всех моих друзей, учителей, детей и взрослых, не дошедших до последнего дня. Я буду помнить.
И снова мы в карете. На этот раз нас обоих обнимает мама, отчего на душе тепло. Нас, пожалуй, убедили в том, что мы нужны, поэтому теперь мы едем домой, чтобы почувствовать себя в безопасности, насколько это возможно. Я уже понимаю, что ни папа, ни Сашка не были на той войне, не видели её, поэтому просто не будет. Поймём ли мы друг друга?
— Не думай, — советует мне мама. — Всё будет хорошо, они поймут. Трудно не понять, глядя, как ты кормишь малышку.
— Ну, будем надеяться, — киваю я, задумавшись о том, что мне коллеги рассказали.
Врачом здесь можно стать в любом возрасте, если сдашь экзамен. Поговорив с ними, я понял — не сдам. Не потому, что я плохой врач, вовсе нет, а потому, что экзамен составлялся по их познаниям, а медицина со времён войны шагнула далеко вперёд, в том числе и благодаря этой самой войне. Благодаря опыту Ленинграда и, к сожалению, в том числе и благодаря немецким опытам над людьми. Именно поэтому и не сдам. Значит, буду учиться в школе, потом уже и медицине, а там, глядишь, вернусь к работе, хотя, говорят, работы тут почти что и нет, даже одной бригаде скучно. Ну да будет день, будет и пища, а пока… А пока карета останавливается у самого дома.
— Идти сможешь? — с тревогой интересуется мама. — А то кликну отца, понесёт.
— Интересно, почему он не пришёл, — будто самому себе, говорю я.
— Не отошёл ещё, — объясняет она мне. — Я его из застенков вытащила, а там вдосталь покуражиться успели.
— Понятно, — киваю я, значит здесь или никакого дяди Васи не было, или рот открыл папа не вовремя, вот и угодил.
Действительно, понятно. Видел я людей, побывавших на допросах, даже отпущенных… папа сейчас всех боится, не осознавая этого, поэтому он и блёклым мне показался. То ли дело спокойный и решительный отец из той жизни… Ну да буду привыкать, выхода нет, а глава семьи у нас, похоже, мама. Ну да я и не возражаю, с чего мне возражать? Я встаю, помогая Алёнке, но вот её как раз мама сразу берёт на руки, дочка вроде бы не против, значит, всё хорошо.
Мы входим в дом, а ко мне сразу же бросается Сашка, ещё даже не дав ничего сказать. Он молча обнимает меня, как будто после долгой разлуки.
— Ты прости, брат, — говорит он затем. — Не подумал я, видел же, но…
— Всё хорошо, брат, — улыбаюсь я ему. — Всё действительно хорошо.
— Ну и ладно, если так, — кивает он мне. — Ты…
— К столу! — командует мама, прерывая его.
Алёнка уже жалобно смотрит на меня, отчего я спешу сесть рядом с ней, а дочка переползает ко мне на колени. Страшно ей немного — бабушку она приняла, но больше никого не знает, вот и жмётся к папе. Я глажу её по волосам, отчего она жмурится — показывает, как ей приятен этот жест, а затем перед нами возникают две… миски, наверное, в которых что-то жидкое. Жидкое — это правильно, поэтому мы начинаем есть. Я беру своей ладонью руку доченьки, уже зажавшую ложку, но дрожит она немного, поэтому я ей и помогаю — кормлю ребёнка её же рукой, отчего она начинает улыбаться, а вот все остальные присутствующие смотрят, замерев в движении. Они смотрят и слушают, как я с ней играю, как она отвечает… Для них — что-то невозможное, а для нас — жизнь.
— Бывало, дети не могли уже есть, — мягко говорю я, продолжая кормить Алёнку. — От усталости, слабости, истощения. Или не хотели. И тогда надо было кормить принудительно. Алёнушка у нас сейчас просто разволновалась, поэтому руки и дрожат немного, но папа поможет.
— Папа самый лучший, — кивает доченька, на миг прильнув ко мне.
— Не думал я когда-нибудь такое увидеть… — негромко произносит отец.
— Через два года увидел бы, — невесело хмыкаю я. — Может, и поучаствовал бы.
— Нет, сынок, — качает мама головой. — Ты должен был появиться до сорокового. Миры бы тебя просто выдавили в нужный. Княжна Тридевятого царства в этих мирах может многое, ведь они выдуманы.
— Так и не понял этого, кстати, — признаюсь я.
— В школе расскажут, — вздыхает мама, — и об устройстве мира, и почему он так обустроен, а пока ешь и ты.
Докормив Алёнку, я быстро съедаю свою порцию ароматных щей. Затем следует жаркое, с которым мы расправляемся, и не заметив, настолько оно вкусное. И вот появляется самовар. Обычный такой самовар, хоть и давненько мною не виданный, нечем их топить было. Значит, сейчас будет чай и разговор. Тоже хорошо, на самом деле.
И вот тут мама показывает, что не зря общалась с моими коллегами, потому что среди плошек с вареньем, мёдом, тарелок с сушками, бубликами и пряниками, появляется мечта. То, что было пределом мечтаний любого ребёнка там, да и взрослого, положа руку на сердце, тоже. Чёрный хлеб — чуть ли не месячная норма, желтоватое крестьянское масло и рассыпчатый сахарный песок в красивой сахарнице. Алёнка всхлипывает, и я её понимаю.
— Давай, сынок, — улыбается мне мама, — исполни свою мечту, теперь уже можно.
Я знаю, что можно уже, но руки буквально дрожат, когда я отрезаю чуть ли не две нормы за раз, мажу маслом слоем в полпальца, наверное, посыпаю сахаром и отдаю, конечно же, Алёнке. А доченька моя смотрит на полученное, как на невозможное чудо, а затем, откусив, плачет. Она плачет с таким счастливым выражением на лице, что я улыбаюсь.
— Это для них символ, Саша, — вздыхает мама. — Символ счастья. Гриша, сынок, бери и ты, не оставим мы голодной внучку.
И я послушно, стараясь не экономить хлеб, не оставлять «на потом, Алёнке», потому что у нас ещё есть, и сколько хочешь, отрезаю душистый «довоенный» хлеб. И только откусив, понимаю, что счастлив. Мама, конечно же, не ошиблась. Это символ и знак того, что блокады больше нет. Нет пылающего кольца, огрызающегося бомбами и снарядами, нет голодных глаз и нет больше равнодушно смотрящих уставших детей, похожих на маленьких старичков. Я наслаждаюсь этим десертом, думая о том, что надо Алёнке гурьевскую кашу сделать, а то она её и не пробовала, наверное.
Сейчас я всё больше осознаю — мы дома, а вокруг мир. Не будет ни бомб, ни снарядов. Мне ещё, правда, предстоит многое узнать: и почему бомбы со снарядами здесь невозможны даже теоретически, и отчего с небом всё тоже не очень просто. Но пока я об этом не думаю, бездумно жуя хлеб, намазанный маслом и посыпанный сахаром. Всё, как я когда-то обещал Алёнке…
1. Ольга Берггольц «Здесь лежат ленинградцы…»