В Золотозубовке, как с незапамятных времен прозвали дальнюю от завода часть поселка, где государственное жилищное строительство никогда не велось и где, выстроившись в бесконечные улочки и переулки, стояли частные дома, на углу Розы Люксембург и Карла Либкнехта жил пенсионер Марасевич, а рядом в таком же доме — заводской фрезеровщик Коленков. Оба они были одного призыва, то есть одногодками. И хотя Марасевич не раз уже объяснял соседу, что вкалывал он на шахтах, где и заработал льготную пенсию, Коленков ему не верит и всегда удивляется, когда видит утром Марасевича неторопливо прохаживающимся по своему саду.
Впрочем, живут они мирно.
А если по золотозубовским меркам считать, так просто — душа в душу… Почему? Да просто народ такой в Золотозубовке. Базарный здесь очень народ… Вроде и делить с соседом нечего, а как в мире проживешь, если сосед только и норовит воду из общего колодца вычерпать; если соседская яблоня только и делает, что твоим огурцам свет застит?
А Марасевич и Коленков не ссорятся. Если и спорят, сойдясь у общего забора, то только о выгодах местоположения Золотозубовки.
Марасевичу очень нравится, что воздух здесь чистый, густо настоянный на яблоневом цвете, на запахах разных полезных для здоровья трав, а Коленкову воздух тоже нравится, но вот — на завод далеко ходить.
— Это ничего… — утешает его Марасевич. — Зато дыму нет. Гадостью не дышим.
— Конечно, ничего… — соглашается с ним Коленков. — Особенно если работать не требуется…
И тогда Марасевич снова рассказывает, как вкалывал он на севере, на шахтах, где климат сильно укорачивает человеческую жизнь, и поскольку пенсией каждый имеет право пользоваться, ее и дают пораньше.
Коленков не спорит с ним, кивает. Да–да, конечно. Может быть, и так все. Чего же спорить, если Марасевич и в самом деле приехал откуда–то, купил за восемь тысяч домик на углу Розы Люксембург и Карла Либкнехта, у старушки Тарасовны купил, которая в город к сыну уехала, и стал его, Коленкова, соседом. Да, все так… Но все–таки…
— Многое у нас еще в стране непонятное, — задумчиво вздыхает Коленков и берется за прерванное дело: или в саду с деревьями возится, или по дому старается,
А Марасевич тоже принимается за дело и тоже или возле деревьев копошится, или по дому чего затеет.
И всегда то же самое, что и Коленков.
Потому как, хоть и разное у них социальное положение (один — пролетарий, движущая, так сказать, еще в недавнем прошлом сила, а другом — обыкновенный пенсионер), но ни сад, ни огород об этой разнице знать не желают. В домашнем обиходе эта разница никак и не чувствуется. Нет здесь коммунальных удобств, и если и живут соседи с водопроводом, с паровым отоплением, то все это свое, своими руками сделанное, и обо всем надо заботиться самому.
А заботы сближают. Так что напрасно дружба Коленкова и Марасевича дивит золотозубовцев. Хотя, конечно, и их тоже понять можно. Очень настороженно живут здесь люди. И раньше настороженно жили, и теперь настороженно живут. Как же тут не говорить? И говорили. И обсуждали. Особенно бабы. Как сойдутся у продуктового ларька, так и начинают делиться друг с другом своими сомнениями — только коронки золотые сверкают.
Прячем всегда в таких разговорах поселковое сочувствие склонялось, как ни странно, на сторону пенсионера Марасевича, пришлого человека, а своего, сызмальства известного золотозубовца Коленкова осуждали. Это потому, что пришлый Марасевич понятнее был, ближе… Кормился он, как и все уважаемые поселковые жители, не с заводской работы, а со своего участка. А ханыга Коленков, это бабы его так прозвали, на базаре ни одного денечка за прилавком не простоял, и хотя на его участке исправно росли огурцы и помидоры, вишни и яблони, клубника и смородина, но вез их Коленков не на базар, а, пользуясь блатом, сбывал прямо на заводе. У них там вроде какой–то приемный кооперативный пункт работал…
— Чего ему на базаре ноги топтать? — рассуждали бабы. — Он и на заводе тысячами гребет…
— А чего тогда машину не купит?
— Обнаружиться боится…
— А–а… Вот ведь подлюка, а?
Пенсионер Марасевич в подпольную деятельность соседа не верил и по–своему даже уважал его, что умеет тот без базара обходиться. Самому–то Марасевичу без базара не свести было концы с концами. Все–таки и по дому расходы, да и детям помогать требуется. И дочери посылать, и сыну.
И утром, глядя, как с корзинкой в руке выходит Коленков из калитки на улицу, всегда улыбается он. Приветливо улыбается, одобряюще и при этом чуть–чуть завистливо.
— Доброго утречка, — говорил он, подходя к забору, чтобы получше рассмотреть — чего там, в корзинке у Коленкова. — Клубничка–то как в этом году уродилась, а, Алексей Петрович?
— Н–да… — задумчиво отвечал Коленков. — Уродилась. Пожалуй, больше ее, Василь Степанович, будет, чем в прошлом годе.,.
— А на базаре–то она по шесть рублей ведь идет…
— И что, по шесть и берут?!
— Еще как! С руками отрывают. Вот ведь жизнь какая пошла?
— Н–да… — вздыхал Коленков и перекладывал корзинку с клубникой в другую руку. — Жизнь хорошая… В городе люди живут, так, конечно, есть у них деньги… А я вот своим по три рубля отдаю…
— Дешево, — качал головою Марасевич.
— А больше не платят, Василь Степанович. Рабочие люди все — откуда лишние деньги?
И, попрощавшись, шел Коленков по тонущей в зелени садов Розе Люксембург, сворачивал на Луначарского — спешил на завод, чтобы успеть до начала смены сдать в заводской ларек собранную клубнику.
Марасевич смотрел ему вслед, пока не сворачивал тот, и завидовал, честное слово, завидовал в эту минуту соседу.
Конечно, он бы тоже мог отнести свою клубнику на завод, сдать по три рубля, но близкая ли дорога? Да еще проторчишь там неизвестно сколько. Это соседу хорошо — ему по пути, а свободному человеку как? Лучше уж на базар, в город, — и дорога знакомая, и люди смеяться не будут… Да хоть и настоишься там, а все–таки шесть рублей — это не три. Вдвое больше, конечно, не получится, но больше, факт…
Вздыхая, отходил Марасевич от забора и не спеша принимался копаться в грядках, дышал полезным воздухом и ждал, пока прибежит паренек от Морозовых и, разевая желтый от золотых коронок рот, выпалит:
— Батька–то спрашивал, на базар поедете сегодня?
С Морозовым у Марасевича тоже что–то вроде кооператива, если по–нынешнему. Чтобы не гонять зря машины, не жечь впустую бензин, объединялись золотозубовцы по четыре, по пять человек да так и возили по очереди друг друга на базар. Тем более, что у всех машины с прицепами, и даже если много поклажи — все равно поместится. Душно, правда, когда набивались в машину, зато дешевле…
— Так ведь поеду, чего же… — отвечал Марасевич мальчишке и, бросив работу, шел в дом за приготовленными уже корзинками.
— На–ко! — пытался он всучить одну корзинку мальчишке. — Помогай давай пенсионеру…
— Не–е! — отпирался паренек. — Мне еще к дяде Пете бежать надо. Он тоже чего–то не идет.
— Ну, беги–беги! — недовольно вздыхал Марасевич, — Да скажи, чтобы быстрее собирался, вечно его ждать приходится.
— Ска–ажу! — уже на бегу выкрикивал мальчишка, а Марасевич медленно, экономя силы, шагал к дому Морозова, где уже собирались природные золотозубовцы, чтобы ехать на базар. Удобно было с машиной–то. Так бы другой раз и не поехал, а тут полтора часа всего — и на рынке. Часов пять поторгуешь, и домой. Вечером опять копайся себе в удовольствие, дыши полезным воздухом сколько душе захочется.
К этому времени, поужинав после работы, выходил из дома и Коленков. Тоже принимался за дело.
Работали они оба молча, а устав, сходились у общего забора, чтобы покурить вместе, чтобы обменяться мнениями о погоде на завтра, о видах на урожай вишни, погоревать, что небось выклюют ее птицы, ну и вообще поговорить: о жизни, о детях, о порядке установления пенсий в районах Крайнего Севера…
И так бы, наверное, и жили они дальше, но вот наступили новые времена, образовали непонятный Госагропром, начали вовсю помогать садоводам–любителям и, чтобы садоводы по–настоящему ощутили заботу правительства, закрыли ларек, который больше десяти лет работал на заводе.
Сойдясь возле общего забора покурить, соседи рассуждали теперь не только о погоде или о пенсиях, но и обсуждали новые решения нашей партии и правительства.
При этом Коленков всецело поддерживал их, а Марасевич, хотя и поддерживал, конечно, но кое в чем сомневался, говорил, что хоть и плохо все было, но как–то все–таки было, а теперь, может, и лучше все будет, но вот будет ли? В общем, рассуждал как человек, давно уже оторвавшийся от рабочего коллектива.
— Хуже не будет! — втолковывал ему Коленков. — Хуже некуда быть.
— Ну, куда быть, это всегда найти можно… — в сомнении качал головой Марасевич, и Коленков снова думал, что надо бы зайти поинтересоваться, как назначают пенсии в районах Крайнего Севера, но по пути на завод никакой такой конторы не попадалось, и Коленков забывал о своем решении, пока снова не схлестывался с соседом по поводу перестройки.
Впрочем, скоро эти споры прекратились. Пошла клубника, снова засновали по маршруту Золотозубовка — базар легковые машины с прицепами, и Коленков остался с перестройкой наедине.
То есть не наедине, конечно. Как–никак он на заводе работал, где по утрам товарищи по классу из казенных домов тоже вовсю об этой самой перестройке спорили. Тогда по всей нашей стране злые и не похмеленные мужики учились выговаривать новое слово: ин–тен–си–фи–ка–ци–я, потому что накрылись лозунгами с этим словом многие места, которые во времена застоя любили посещать наши сограждане перед работой. Но с рабочими о перестройке говорить Коленкову было неинтересно. Он–то как раз закрытию пивных ларьков даже радовался и, что водку по талонам продавать стали, тоже одобрял. Только можно ли это товарищам по цеху сказать? Что вы! Не, нельзя было такого говорить. Могли и понять неправильно, и вообще что–нибудь тяжелое на голову уронить.
С клубникой кое–как справились… Жена закатала восемьдесят четыре литра варенья и расставила по полкам в погребе. Кое–как совладали и с вишней. Побегал Коленков по магазинам, по знакомым и добыл–таки банки. Но вот поспела смородина, и жена взбунтовалась.
— Все! — объявила она. — Сахар теперь по талонам продавать будут. Четыре кило нам с тобой на месяц положено!
Она оделась и ушла, поднимая пыль по Розе Люксембург, в школу. Хотя чего ей, рядовой учительнице, в школе делать? Лето же, занятий нет… Но ведь и сахара тоже нет, чего же дома сидеть, смотреть, как ягода гибнет?
Вечером Коленков сошелся у забора с Марасевичем, но о перестройке сегодня спорить не стал.
— Смородины сейгод сколько… — пожаловался он. — А сахару нет. И куды ее, смородины, растет столько?
— В заводской–то ларек не берут разве? — удивился Марасевич.
— Не… Я в конторе был, так тут у нас, оказывается, уже целое управление кооперации образовалось. Но пока они только штаты укомплектовали, к будущему лету — цех откроют… Но тоже пока на привозном сырье будут работать… А уж в будущей пятилетке…
Коленков не договорил, безнадежно махнул рукой.
— Ну, так в будущей пятилетке и сдашь смородину! — незлобиво пошутил Марасевич. — Что ты, в самом деле, сосед. Перестройка идет, а ты со своей смородиной лезешь.
— Тебе хорошо смеяться! — обиделся Коленков. — А у меня смородина осыпается.
— Да я и не смеюсь совсем! — запротестовал Марасевич. — Только раз везде перестройка идет, надо и тебе, Алексей Петрович, перестраиваться… Как ты думаешь? На базар завтра поедешь со мной?
— Я?! На базар?!
— Ну ты, конечно… Не жена же… Она — учительница, ей нельзя, ее ученики там, на базаре–то, будут… Тебе надо ехать. Выходной ведь ты завтра?
— Выходной… — сознался Коленков.
— Ну, значит, и поедем пораньше… Я завтра на своей машине еду, вот и возьму тебя за компанию.
На базаре Коленкову не то чтобы не понравилось, но поначалу оробел он здесь… За прилавками, заваленными виноградом и арбузами, персиками и абрикосами, стояло столько разноплеменного народу, сколько и по телевизору не каждый день увидишь. И торговали… Торговали всем, что только произрастает на нашей грешной земле. А в мясном ряду стояли мужики с бурыми, как разбросанные по прилавку куски мяса, налитыми тяжелой кровью лицами. И только в медовом, окруженном осами и мухами ряду и приободрился Коленков. Торговали там в основном старички. Добродушные и какие–то светлые… Но смущение и здесь не пропало. Трепыхалась в сознании трусливая мыслишка — бросить все, уехать подобру–поздорову, а то ведь и засмеют его, когда увидят, что на этот праздник плодородия явился ты с двумя ведрами неказистой смородины…
Однако спутник его, пенсионер Марасевич, не терял времени даром. Ускользнув куда–то, он вернулся минут через десять и сразу поволок Коленкова в ягодные ряды. Ну, тут другое дело… Тут свои торговали и своим. Почти все прилавки были заняты золотозубовцами. С краю стоял Морозов — торговал на пару со своим меньшим пареньком, который у жены Коленкова во втором классе учился.
— Почем смородина сегодня? — поинтересовался Марасевич.
— По пять рублей берут… — покровительственно глядя на Коленкова, отвечал Морозов.
— Слышал? — Марасевич подмигнул Коленкову, — Ценят городские труженики нашу ягодку. Ценят. Ты тут за день, если повезет, месячную получку огрести можешь…
— Слышу, — ответил Коленков, пробуя доставшиеся ему весы. — Я ведро оботру да в него и буду деньги–то складывать.
Марасевич хохотнул, и торговля началась.
Только шла она очень уж вяло.
За полчаса Коленков продал всего полкилограмма ягод. Собирались, правда, еще двое покупать, но, покрутившись, отошли к Морозову, показалось, должно быть, что у того ягода покрупнее. Но не шибко брали и крупную ягоду. Ну, может, килограмма четыре продал Морозов — не больше. Однако не горевал. Посмотрел на часы и, приказав сыну встать к весам, зашагал к выходу с рынка.
— Куда он? — спросил Коленков, чувствуя, что хочется ему высыпать в урну эту пятирублевую ягоду и поскорее уйти отсюда.
— Известно куда… — ответил Марасевич. — Заправиться.
— Вроде рано еще… — Коленков взглянул на часы.
— Если места, Алексей Петрович, знать, то в самый раз идти. Как ты на это смотришь? Может, скооперируемся, а?
— Да… Мне вот только выпить еще сейчас и не хватает! — ответил Коленков. — Ну и, конечно, чтобы в милицию. Это вам, пенсионеры которые или так, вам можно… — и, собрав остатки сил, попытался улыбнуться остановившейся возле его ягод женщине. — Берите–берите… Прямо с куста ягода.
— Почем отдаете? — спросила женщина, пробуя ягоду.
— Почем? — Коленков оглянулся на Марасевича, но тот занят был со своей покупательницей. — Продаю за пять, а если три дашь, то и за три отдам.
— По три рубля кило, значит? — уточнила женщина.
— Для хорошего человека…
— Я хорошая, мил человек, хорошая. Я у тебя три кило и возьму.
Торговля сразу пошла веселее.
— Вот! — похвалил Марасевич, когда Коленков выставил на прилавок второе ведро. — А говоришь, рабочему человеку несподручно торговать. А расторговался ведь!
— А как же иначе. Чего ж не торговать, если берут.
— Ну! Нехитрое это дело. И позорного ничего нет.
Коленков не стал отвечать ему. Остановилась возле его ягод молодая накрашенная бабенка и спросила: «Сколько?»
Совсем не хотелось отдавать этой бабенке ягоды по три рубля, вообще не хотелось ей ничего продавать, но на него смотрел Марасевич, и Коленков, не таясь, ответил: «Три!»
— Вот! — наставительно сказала бабенка, поворачиваясь к своему спутнику. — А ты говорил, ходить не надо. Я–то уж знаю, когда говорю. Полкило мне…
— Ты чего же это, Алексей Петрович, делаешь? — испуганно прошептал Марасевич, когда бабенка отошла. — Ведь сказал Морозов, что по пять рублей смородина сегодня идет.
— Вот пускай и продает по пять! — ответил Коленков. — А мне и трех, Василь Степанович, хватит.
И, уже не таясь, закричал во весь голос.
— По три рубля кило! Смородина, с куста только снятая!
Покупательница, уже попросившая было морозовского сынишку взвесить ей килограмм ягод, переметнулась к прилавку Коленкова:
— Два кило!
Пока Коленков отсыпал ей ягоды, за покупательницей выросла небольшая очередь.
— А! — Марасевич махнул рукой. — Не толпитесь, гражданочки! У меня тоже в такую цену смородина!
Когда появился в ряду Морозов, ведра соседей были почти пусты. Завистливо глянув на них, Морозов прошагал к своему месту.
— Ты что же, стервец! — накинулся он на сынишку. — Ты что глазами моргаешь? Люди торгуют, а ты спишь, да?!
И, размахнувшись, вмазал пареньку затрещину.
— А–а! — разевая желтый от золотых коронок рот закричал тот. — А ты посмотри, по скольку они торгуют. Они по три рубля отдают, а ты за пять велел продавать!
— Вот как?! — разъяренный Морозов обернулся к соседям. — Это что, так, да?
Марасевич сник как–то под бешено скачущими морозовскими глазами, но Коленков только презрительно выплюнул изо рта окурок и, затоптав его, закричал:
— С куста смородина! Всего ничего осталось! Налетай, бабы, пока ягоды есть! За три рубля кило!
— Ты что–о?! — Морозов схватил его за грудки. — Ты что, гад, а?!
— Кыш! — заорал на него Коленков. — Кыш, тебе говорят, морда спекулянтская!
И, оттолкнув Морозова, повернулся к остановившейся возле него женщине. — Вам сколько, мадам?
— Все вешайте, что есть, — отвечала мадам.
— А я как же! — заволновалась стоящая сзади старушка. — Я раньше ее подошла!
— А ты у него спроси… — Коленков кивнул на Марасевича. — Он тебе, бабушка, из уважения к твоему возрасту и ограниченной пенсии — за ту же цену продаст.
Старушка быстро переметнулась к Марасевичу.
— Мне тоже, милок, отдавай все! — сказала она. — Все, что у тебя есть. Сколько ни хожу на рынок, а за три рубля еще не видела сейгод смородины!
Марасевич быстро взглянул на Морозова, потом снова на старушку, потом на Коленкова.
— Давай–давай! — сказал тот. — Не мешкайся… Не сидеть же мне, тебя ожидаючи.
Стараясь не смотреть на Морозова, Марасевич пересыпал в старушкину кошелку оставшиеся ягоды.
Первые километры от города проехали молча. Наконец, когда дорога нырнула в лесок, когда уже ничего не осталось вокруг от города, Коленков облегченно вздохнул.
— А быстро мы с тобой отторговали, Василь Степанович! — сказал он. — И двух часов не стояли.
— Быстро…
— Ну–ну! — подбодрил его Коленков. — Не печалься о своих рублях. Ты сосчитай, сколько бы здоровья потерял, за прилавком стоючи.
— Потерял бы… Конешное дело, потерял бы…
— Ну, вот! А ты денег жалеешь? Да если тебе деньги надо, на! Я тебе свои отдам!
— А! — отмахнулся от него Марасевич. — Ты что думаешь, ты рабочий, дак один такой, что за прилавком стоять не хочешь? Да мне, если хочешь знать, и деньги эта поперек горла стоят, когда весь день там проторчишь!
— Во–о! — Коленков поднял вверх палец. — Теперь, сосед, я тебе верить начинаю, что и в самом деле ты на шахте вкалывал. А то ведь сомнение брало… Разве может рабочий человек в спекулянта превратиться?
— Ве–рю… — передразнил его Марасевич. — Ты что думаешь, другие не хочут продать быстрее? Хочут. Просто, какая цена назначена, по той и торгуют.
— Как это?!
— А так вот. Порядок такой.
— Чепуха! — Коленков помотал головой. — Дурной это порядок, и мы с тобой, как рабочий класс, правильно поступили — разломали его начисто.
— Революцию, что ли, считаешь, сделали?
— Выше бери. Пе–ре–строй–ку! Перестройку мы сегодня с тобой, Василь Степанович, совершили. Отныне каждый может на базар ездить и как хочет свою ягоду или овощ торговать.
Били Василия Степановича Марасевича и Алексея Петровича Коленкова на углу Луначарского и Урицкого. С давних пор на этом перекрестке, на месте сгоревшего некогда дома, расстилался пустырек, удобный для всяких сборищ. Здесь, на пустырьке, и перехватили золотозубовские мужики возвращавшихся из магазина, где они отоварили оставшийся у них талон на водку, соседей.
Били терпеливо и старательно, медленно входя в раж. Поначалу Коленков еще пытался отмахиваться — врезал одному, потом другому, но тут и ему врезали дрыном, да так, что он понял: надо уходить. Не отмахаться было, надо бежать. Так Коленков и сделал. Сшиб головой кого–то и помчался по пыльной Луначарской. Но не успел добежать до прямой, как линейка, улицы Карла Либкнехта, по которой уже рукой подать было до родной Розы Люксембург. А на Розе Люксембург никто бы Коленкова не посмел тронуть. Потому что хоть и входила она вместе с Луначарским и Урецким в Золотозубовку, но народ здесь жил вперемешку, жили там и заводские, и там бы уж Коленков показал этим бандитам…
Может быть, и удалось бы убежать Коленкову. И самому спастись, и подмогу вызвать для товарища, но забыл он, как коварно изгибается Луначарский, и двое золотозубовцев во главе с Морозовым, рванув напрямик к Кларе Цеткин, перехватили его недалеко от поворота на Карла Либкнехта.
А здесь все еще продолжалась территория золотозубовцев, и даже местный милиционер тоже был — золотозубовец. Потому и не слышал никто ни матюгов, ни криков, не видел никто, кто и кого бьет…
В больнице Коленков пролежал почти два месяца, до начала октября.
От жены он знал, что Марасевич тоже пострадал, хотя и отделался легче — только несколько зубов выбили да помяли немного. Еще от жены Коленков знал, что Морозова и двух других мужиков все–таки судили. Не удалось здешнему милиционеру замять это дело. Морозову дали два года, а остальным — условно.
— А! — равнодушно сказал Коленков, когда жена сообщила ему об этом. — Не все ли равно, сколько дали. Главное, что Василь Степанович живой.
— Живой, он живой… — вздохнула жена и заплакала.
— Ну и слава богу… А плакать зачем? Угля–то купила?
— Да Марасевич и помог купить… Целую машину привезли.
— Ну и хорошо, раз помог. Не плачь больше.
— Я и не плачу, — сказала жена и вытерла слезы. — А сахару я достала для варенья. Два мешка из городу привезли.
Она помолчала и добавила:
— Теперь надолго хватит.
Муж ничего не ответил ей.
И вот наступил день выписки.
Правда, с утра еще поволынили, и в поселок Коленков приехал уже под вечер. Уже начинало темнеть. Грязь на Розе Люксембург стянуло морозцем, и улочка казалась почти чистой… Скоро и совсем стемнело. Только силились превозмочь осенний мрак редкие уличные фонари, да еще на шоссе, вдалеке, растекалось зарево родоновых огней. Проблескивали огни и из окошек соседних домов, но там света было совсем мало, и, сдавленный так и не облетевшими кустами в палисадниках, свет не мог прорваться на улицу, и дома казались угрюмыми, нежилыми. Тем не менее жизнь в них совершалась своим чередом — почти везде топили на ночь печи котлов, и в чистом, холодном воздухе пахло едковатым угольным дымом.
Коленков подошел уже к дому и хотел было подняться на крылечко, но остановился, настороженно шевельнул ноздрями. Лицо его вдруг прояснилось, и о он, зацепившись больной ногой за порог, ввалился в дом.
— Ты чего сидишь, а?! — не здороваясь, крикнул жене.
— А что? — оторопев, вскочила та. — Чего стряслось–то? Где?
— Да у соседей! — Коленков кинул на стул узелок с больничным и, хромая, быстро прошелся по кухне. — Василь Степанович–то дровами топит! Ты выйди, понюхай!
И, не дожидаясь жены, снова вышел на крыльцо. Ветерком тянуло сюда сладковатый и добрый дровяной дым…
Вышла следом и жена.
— Иди в дом! — сказала она. — Еще не хватало, чтобы простыл после больницы.
— А! — досадливо ответил Коленков и чуть отошел от крылечка в глубь сада, чтобы свободнее и глубже дышать отсюда забытым запахом дровяного дыма.
Жена подумала и, кутаясь в фуфайку, накинутую на плечи, тоже подошла к нему, села рядом на садовую скамейку.
— Вкусно пахнет… — сказала она. — Это Марасевич перед твоим приходом старые яблони спилил, вот и жжет сучья… А раньше–то… Помнишь, когда мы поженились, тогда только дровами и топили…
— Раньше… — Коленков покачал головой, — Раньше и мы другие были. Раньше я с такими бугаями схлестывался, и то ничего…
Он замолчал, глядя, как проклевываются за черными ветвями деревьев первые звездочки в вымороженном чистом небе. Добрый соседский дым иногда наплывал на них, и звездочки чуть тускнели, но ветерком относило дым в сторону, и снова они становились яркими.
Тихо было вокруг.
Только прошумела на шоссе машина, и снова все стихло…