В августе 1927 года я снова отправился в Америку и прибыл в Нью-Йорк в разгар рекордной жары. Половина горожан укрылась за городом или у моря, в том числе мой пасынок и его жена. Мою телеграмму они получили только на следующий день, так что встретить меня было некому, к радости газетчиков, которые могли написать патетические заголовки об «одиноком прибытии изгнанного Королевского Высочества». Я ускользнул от них, как только смог, прыгнул в такси и отправился в гостиницу «Амбассадор», откуда начал обзванивать тех старых друзей, которые еще оставались в городе. К концу дня моя визитная книга была заполнена на несколько недель вперед.
Американское гостеприимство — это то, что нужно испытать на себе, чтобы поверить в него. Достаточно найти несколько друзей в Нью-Йорке, и вы подружитесь с множеством других людей менее чем за месяц. Общительность — национальная черта американцев, и ни одна другая нация не развила до такой степени искусство дружбы.
На следующий день после моего приезда Уильям Б. Лидс и Ксения нагрянули ко мне и отвезли в свой дом на Лонг-Айленде. Стояла изнурительная жара, и большую часть времени мы проводили в воде или лениво слонялись по саду в купальных костюмах. В часы вечерней прохлады мы сидели на цветущей террасе и наблюдали, как из моря поднимается большая золотистая луна.
Ксения в то время была очень заинтересована странной историей девушки, которая выдавала себя за великую княжну Анастасию, младшую дочь покойного царя[261]. Она нашлась в одной из лечебниц Берлина, куда ее доставили после попытки самоубийства, и ее история заключалась в том, что, когда остальные члены императорской семьи были убиты в Екатеринбурге, она потеряла сознание после удара прикладом винтовки, нанесшей ей ранение, но выжила и позже ее спас один из красноармейцев. По ее словам, этот человек, сын местного крестьянина, посадил ее в телегу и увез вместе со своей матерью и сестрой через границу в Румынию. Несколько месяцев они оставались в Бухаресте, и там у нее родился от него ребенок. Все это время они жили на доходы от продажи ожерелья, принадлежавшего царице и вшитого в одежду девушки. В Бухаресте они продали его одному ювелиру. Когда деньги закончились, солдат увез ее в Берлин и оставил там в нищете. В отчаянии она бросилась в канал, но ее спас патрульный катер.
Такова была ее история, и, как бы фантастично она ни звучала, многие в нее тогда поверили — и верят до сих пор, причем среди них есть несколько членов императорской семьи. Русские эмигранты в Берлине собрали для нее деньги, забрали ее из больницы и начали пытаться доказать правдивость ее слов. Десятки людей, знавших Великую княжну Анастасию, приходили к этой девушке в надежде, что смогут ее узнать, но никто из них не смог прийти к какому-либо определенному выводу. Некоторые признавали необычайное внешнее сходство и отмечали любопытный факт, что у неизвестной девушки были такие же шрамы и другие мелкие физические особенности, которые были и у царской дочери. Но, помимо этого, ничто не могло подтвердить ее утверждения. Во-первых, она не говорила по-русски и знала только немецкий, а ведь великая княжна Анастасия, как и все царские дети, прекрасно знала русский. Ее сторонники объясняли это тем, что травмы и лишения пошатнули ее разум и что она не желает говорить на родном языке из-за болезненных ассоциаций.
Бедняжка выглядела жалко из-за одиночества и болезни, и было вполне понятно, что многие из тех, кто ее окружал, позволили сочувствию взять верх над логикой. Доказательств, подтверждающих ее историю, практически не было. Она не узнавала людей, которых близко знала великая княжна Анастасия, ее описания комнат в разных дворцах и других мест, знакомых лицам из императорской семьи, часто были неточными. Даже когда к ней пришла великая княгиня Ольга, любимая тетя царских детей, она не узнала ее и не смогла вспомнить ласкательного имени, которым ее всегда называли в семье.
Большое участие в этом обсуждении принимала пресса, поскольку, когда началась эта история, поднялся вопрос о распоряжении «огромным состоянием», которое покойный царь якобы оставил в английском банке. Когда же во время следствия выяснилось, что эта сумма составляет всего пятьсот фунтов и по распоряжению английского двора была передана великой княгине Ксении, как ближайшей родственнице, интерес публики к неизвестной претендентке угас. Но среди членов императорской семьи полемика продолжалась и вызвала много споров в изгнании. Некоторые даже перестали разговаривать друг с другом на этой почве.
Среди самых ярых сторонников притязаний самозванки был Глеб Боткин[262], сын доктора Боткина, преданного врача императорской семьи, погибшего вместе с ними в Екатеринбурге.
Я гостил у племянницы на Лонг-Айленде, когда он пришел к нам на обед, и мы втроем обсуждали этот вопрос до глубокой ночи. Господин Боткин был искренне убежден, что бедная девушка, спасенная в Берлине, и есть Великая княжна Анастасия, и искренность его была очевидна, когда он описывал свой визит к ней и их разговор. Он взял с собой папку своих эскизов и сказал нам, что больше всего на него произвело впечатление то, что она выбрала именно те, которые он сделал в Сибири, когда в последний раз видел царя и его семью.
— Я абсолютно уверен, что ее история правдива, — заявил он.
Он с таким чувством говорил о перенесенных ею страшных страданиях и нынешнем ее одиночестве, когда она, отвергнутая родными, осталась на чужбине, что Ксения залилась слезами и сказала, что нужно немедленно что-то сделать.
— Мы должны привезти ее в Америку. Я оплачу все расходы, и она сможет жить у нас, — настаивала она.
Я практически проникся этой историей, но в то же время считал, что мы должны иметь более серьезные основания, прежде чем брать на себя такую большую ответственность. Я предложил отправиться в Данию и попытаться заинтересовать историей девушки вдовствующую императрицу Марию, так как она могла оказаться ее внучкой, и расследовать дело самостоятельно.
Этот план был одобрен, и мы решили приступить к нему весной. На том дело и заглохло.
Я уже совсем забыл об этом деле, когда несколько месяцев спустя повстречал в нью-йоркском отеле Дороти Карузо, вдову знаменитого тенора, и она попросила меня сходить с ней на спиритический сеанс.
Мое изучение спиритических исследований началось с того дня, как я встретил У. Т. Стеда[263] на одном званом обеде в Лондоне в 1910 году. Меня привлекло как очарование его разговора, так и то, что он, казалось, был не от мира сего. После обеда мы вместе прогуливались по Риджент-стрит.
Внезапно он спросил меня, занимался ли я когда-нибудь опытами в области спиритизма, и я ответил, что, хотя этот предмет интересовал меня, но у меня не было никакого практического опыта. Затем он предложил мне прийти к нему в офис как-нибудь после обеда и посидеть с новым медиумом, о котором он слышал, но с которым еще не экспериментировал. Мы решили назначить сеанс на следующую неделю.
Когда я пришел туда, то был немного удивлен самой обыденной обстановкой, в которой должен был проходить сеанс. Светлая комната с удобными креслами, стенографистка, сидевшая в углу и готовая делать заметки, и весьма обыкновенный на вид молодой человек, которого мне представили как медиума. Все это не наводило на мысли об оккультной атмосфере. Медиум вошел в транс так просто и естественно, как если бы просто заснул. Вскоре с его губ полился поток слов: восклицания, бессвязные фразы, длинные монологи, которые, как мне казалось, не имели смысла, но я заметил, что девушка резво водит по блокноту карандашом, перелистывая страницу за страницей.
Затем Стед достал что-то из кармана и отдал медиуму.
— Скажи мне, что это.
На мгновение воцарилась тишина.
— Возьмитесь за руки, — прошептал Стед, и я протянул одну руку ему, а второй схватил холодную, безвольную руку медиума.
— То, что я держу, — это крест — крест из рубинов — и он каким-то образом связан с человеком, который держит мою руку. Когда-то этот крест принадлежал кому-то из его семьи, женщине, чья личность была настолько сильной, что в свое время она повлияла на всю судьбу этой семьи и на весь мир.
Через мгновение медиум вышел из транса, снова стал обычным молодым человеком и ушел. Стед вложил мне в руку рубиновый крест:
— Это принадлежало вашей прародительнице, императрице Екатерине, — сказал он.
Стенограмму сеанса перепечатали, и Стед прислал мне копию. Я мало что почерпнул оттуда и просто положил ее среди своих бумаг. Это было в 1910 году.
В 1932 году я разбирал содержимое старой коробки, когда снова наткнулся на нее и из любопытства перечитал.
Теперь она не была непонятной, ибо, хотя я и не осознавал этого в то время, она предсказывала все, что случилось в следующие года. Медиум предсказал мне войны на Балканах, революцию в Греции, изгнание. Стеду — «долгое путешествие… корабль».
Было так странно читать эти слова через двадцать лет после того, как мой друг затонул на «Титанике», словно я услышал его голос из другого мира… того мира, в существование которого он так горячо верил.
Во время моего последнего путешествия в США в 1927 году я много думал об У. Т. Стеде, возможно, потому, что как раз читал книгу Брэдли «Навстречу звездам»[264], в которой автор описывал экстраординарные результаты, полученные медиумом, который в то время стал сенсацией в Нью-Йорке[265].
Этот человек, американец со Среднего Запада, скромного происхождения, совершенно неграмотный, в состоянии транса бегло говорил на нескольких разных языках. Не раз он говорил и записывал то, что восточные знатоки признавали самым чистым и грамотным китайским языком, а также вел долгие беседы на прекрасном французском, итальянском и немецком языках, тогда как было известно, что он получил только среднее образование в деревенской школе и никогда в жизни не изучал ни один иностранный язык.
Меня настолько заинтересовала книга, что я решил увидеть этого человека, но время на Лонг-Айленде пролетело так быстро, что я не нашел возможности сделать это. Так что я был в восторге, когда Дороти Карузо рассказала мне, что медиум, который должен был принять участие в этом сеансе, был как раз тем самым человеком, с которым я хотел встретиться. Единственное условие, которое я поставил, состояло в том, что мое имя должно остаться анонимным. Это было довольно просто устроить, поскольку ни люди, в чьем доме проводился сеанс, ни мистер и миссис Кэннон, ни медиум меня не знали.
Собравшихся было мало: Дороти и я, ее брат, мистер Бенджамин и двое Кэннонов. В комнате, куда мы вошли, лежали все обычные атрибуты — миска с водой, гитара, алюминиевые трубочки — и я с некоторым разочарованием подумал, что этот сеанс, вероятно, будет самым обыкновенным.
Медиум впал в транс, как только погасили свет. В кромешной тьме мы услышали слабые шорохи и постукивания, потом вдруг раздался дикий боевой клич, испугавший меня так, что я чуть не подпрыгнул на месте. Миссис Кэннон прошептала, что это индейский клич медиума, который всегда объявляет таким образом о присутствии духа.
Затем раздался детский смех, за которым последовали такие звуки, будто кто-то плещется в миске с водой. Я протянул руку: «Теперь пожмите мне руку», — сказал я, и моей руки коснулась маленькая мокрая ручка. Никак не могу объяснить, но я определенно чувствовал это и крепко держал эту руку несколько секунд. Затем наступила тишина, нарушаемая только тяжелым дыханием медиума. Внезапно одна из трубочек поднялась с пола и легонько ударила меня по голове, как бы привлекая мое внимание. Сначала я услышал только слабое бормотание, потом отчетливо донеслись слова. К моему удивлению, они были произнесены по-русски.
— Ты меня не узнаешь? — мягкий голос показался удивительно знакомым, но я не мог его узнать.
— Я повсюду следовала за тобой, — продолжил голос с легким смехом. — Я — Татьяна.
Единственная Татьяна, которую я знал, была второй дочерью царя Николая II, и я сказал об этом.
— Да, конечно.
Могу поклясться, что в голосе зазвучала нотка триумфа.
— Мы все здесь, — продолжал голос на чистом русском языке. — Мы любим вас и шлем вам поцелуи, — послышался звук чьего-то воздушного поцелуя, — и Анастасия хочет, чтобы вы знали, что девушка, которая едет в Америку, — не она. Ты должен сказать об этом тете Ксении.
Голос замер, и трубочка упала на пол.
Через три дня я услышал, что в Нью-Йорк прибыла девушка, выдававшая себя за великую княжну Анастасию. Моя племянница Ксения, недовольная тем, что я затянул дело, велела привезти ее и пригласила к себе домой на Лонг-Айленд, не сообщив об этом мне.
Я очень хотел встретиться с ней, так как я был одним из последних членов семьи, кто видел Анастасию во время моего визита в Россию в 1916 году, и был уверен, что мне не составит труда узнать ее. Однако меня никогда не подпускали к протеже Ксении, поэтому я не чувствую себя вправе высказывать мнение. Она провела несколько месяцев у моей племянницы, которая безоговорочно поверила ее рассказу и проявила к ней величайшую доброту. Затем ее обращение с Великой княгиней Ксенией, сестрой покойного царя, привело к ссоре с Уильямом Лидсом, который выгнал ее из дома.
Во время того же визита в США у меня был еще один довольно любопытный спиритический опыт.
За несколько лет до этого в Риме я познакомился с Джоном Хейсом Хаммондом-младшим[266], известным ученым и музыкантом. Зная, что я люблю музыку, он пригласил меня в свое поместье Глостер в Массачусетсе, чтобы я мог услышать чудесный орган, который он изобрел[267]. Поскольку орган был слишком большим, чтобы поместиться в старом доме, для него построили еще один, но, поскольку он еще не был достроен, мы остановились в старом семейном поместье.
Когда я ехал туда золотым осенним днем, то подумал, что Глостер — одно из самых красивых мест в Америке. Дом стоял посреди соснового леса, спускавшегося к морю, сады были полны георгинов и хризантем.
Над старым готическим домом, принадлежавшим нескольким поколениям Хаммондов, доминировал новый, размером почти с русский дворец и казавшийся смесью всех известных архитектурных стилей от Средневековья до восемнадцатого века. Ров с перекинутым подъемным мостом и решеткой вел к большому двору, окруженному фасадами старых нормандских поместий, привезенных из Франции. Создавалась иллюзия, будто находишься на деревенской площади. Чтобы дополнить эту иллюзию, в одном конце двора было нечто похожее на вход в церковь с двойными дверями, ведущими в обширный, тускло освещенный зал, в котором стоял орган.
Нельзя было подобрать лучшее место для музыки. Умиротворяющая деревенская атмосфера двора, соборная тишина и строгость зала, величественные звуки органа производили незабываемое впечатление.
Мы прошли небольшое расстояние к старому дому с Борисом, собакой Хаммонда, великолепной борзой, которая бежала рысью перед нами.
После ужина мы сидели и разговаривали в гостиной. Слуги уже легли спать, и было так тихо, как может быть только в доме, расположенном в глухом лесу. Внезапно Хаммонд сказал:
— Вы знаете, так странно, но это место должно быть населено привидениями.
Конечно, я сразу же начал его расспрашивать. Он рассказал мне, что беспорядки начались только в последние год или два, и невозможно было как-либо объяснить их, поскольку у дома не было темной истории, и в нем всегда жили люди, которые вели безупречную жизнь и умерли своей смертью. И все-таки в пустых комнатах слышались шаги, сами по себе дергались дверные ручки, изредка слышался смех или вздох, шелест шелкового женского платья. Когда он играл на органе, то иногда чувствовал, словно на его плечи ложатся невидимые руки.
Странно было то, что Борис, в отличие от большинства собак, боящихся любых потусторонних явлений, похоже, подружился с призраком и часто подходил к двери, словно приветствуя гостя.
— Что же, надеюсь познакомиться с вашим призраком, — сказал я и прервался на полуслове, так как вдруг что-то упало с потолка, ударило меня по голове с резким стуком детского шарика, затем отскочило на плечо Хаммонда, а оттуда на пол, где пролетело по всей длине комнаты, пока не ударилось о противоположную стену. Борис, прыгнувший за ним с радостным лаем, лег у стенки, видимо, ожидая продолжения игры. Ни Хаммонд, ни я ничего не видели, но он явно видел. Мы обсуждали загадку еще минут десять, а потом отправились спать.
Я был уже полураздет, когда вспомнил, что не запер дверь. Подойдя к ней, я уже собирался повернуть ключ, когда что-то заставило меня приоткрыть ее на несколько дюймов. За дверью никого не было, но, к моему удивлению, я почувствовал, как снаружи дернули ручку, — и дверь закрылась. Я снова и снова пытался открыть ее, поворачивал ручку туда-сюда, запирал и отпирал ее, но не мог сдвинуть. В конце концов я отказался от борьбы и отошел. Через полчаса я предпринял еще одну попытку. Дверь сразу открылась. Я тотчас же закрылся и держал ее запертой до следующего утра.
Было так странно приехать из разоренной Европы, только пытавшейся вновь встать на ноги, и оказаться в стране изобилия, которой была Америка в период бума 1927 и 1928 годов, до того, как крах на Уолл-стрит обрушил состояния, словно карточный домик[268]. Развлечения достигли своего апогея, который, должно быть, соперничал с золотым веком. Несмотря на Сухой закон, не было недостатка в шампанском или другом спиртном. Нью-Йоркское общество танцевало и развлекалось, как это делало европейское общество накануне войны.
Никогда в жизни я не получал столько приглашений. Вечеринки, обеды, танцы, ужины, вечеринки на яхтах, теннисные вечеринки… всевозможные вечеринки… призраки былого веселья преследуют меня до сих пор! Большинство из них потускнели с годами, но есть те, что всегда останутся со мной из-за дружбы, о которой они напоминают.
Я любил бывать в доме Кирсли Митчелла, недалеко от Филадельфии. Никогда не забуду одну вечеринку, которую они устроили в разгар зимы — и поверьте мне, зима в Филадельфии — не шуточная. В тот вечер на ужин пригласили шестьдесят гостей, но прибыла только треть от этого числа, двадцать бесстрашных душ, которые преодолели снегопад, длившийся в течение последних трех дней. Ни машины, ни экипажи не могли подъехать к дому, ибо вдоль дорог лежали сугробы глубиной в пять-шесть футов. У некоторых гостей были сани, остальные пришли пешком и появились буквально промокшими насквозь. Многие из них сели за обед в одолженных шалях и халатах, в то время как их собственная одежда сушилась, а одну бедную даму так одолел холод, что пришлось уложить ее в постель, напоить виски и окружить грелками… Весь вечер шел снег, в результате чего в темноте на дорогах стало очень опасно, и Митчеллы никому не позволили выходить из дома до следующего дня. Так что повсюду в доме расстелили постели, люди спали на диванах, в креслах, даже на бильярдном столе.
Еще один дом, в котором я любил бывать, принадлежал Элизабет Марбери[269]. Мы с ней очень подружились, несмотря на разницу в возрасте, ведь она была из числа тех людей, которые вечно остаются молодыми. Некоторые из моих самых счастливых часов в Америке прошли в ее старом фермерском доме в штате Мэн, на Белгрэйдских озерах, где мы ловили щук, а мисс Марбери грузно сидела на корме лодки, которая опасно опускалась каждый раз, когда она двигалась.
Это она познакомила меня с Уильямом Райтом[270], который в то время был завсегдатаем самых оригинальных вечеринок Нью-Йорка и всегда первым принимал у себя новейших кинозвезд, самых модных музыкантов и других знаменитостей.
Помню одну из его костюмированных вечеринок, на которую я и мой двоюродный брат, Великий князь Димитрий Павлович, явились как иностранные дипломаты, с накладными бородами и целой кучей блестящих орденов на груди.
На ужине в их доме я встретил Чарли Чаплина[271] и композитора Джорджа Гершвина[272]. Поначалу это был самый обыкновенный ужин, но не думаю, что кто-то способен вести себя официально более десяти минут в компании Чарли. Он начал рассказывать смешные истории, передразнивая разных персонажей в своей неподражаемой манере. Сначала он рассказывал их своим соседям, а потом и всем присутствующим, потому что все остальные перестали беседовать, чтобы слушать его. Вскоре все мы сотрясались от смеха, и даже дворецкий и лакеи с трудом сохраняли серьезность.
После этого Гершвин сел за рояль в гостиной и начал играть оперные мотивы, а Чарли взял газету и начал петь слова из различных рекламных объявлений на манер классической оперы.
Затем к нему присоединился еще один гость, скрипач Пол Кочански[273], и они вдвоем устроили бурлеск с Чарли в роли канатоходца.
Именно в таких импровизированных моментах лучше всего была видна необыкновенная гениальность Чарли Чаплина, изящность его жеста, та индивидуальная утонченность, которой нет ни у одной другой звезды сцены или экрана. Если бы не тот трагигротескный образ, который навязал ему мир, он мог бы в полной мере раскрыть свой гений. Если бы он развил свой дар, из него мог бы получиться блестящий музыкант, великий певец и, возможно, прекрасный писатель.
Однажды он прочитал мне свое стихотворение, и я был поражен как его красотой, так и тем глубоким пониманием жизни, которое в нем отражалось. Оно было пронизано меланхолией, неотделимой от Чарли Чаплина, ибо, несмотря на весь его успех и блеск, которым окружил его Голливуд, он оставался трагической фигурой.