ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
I
Вскоре после этого Цизен ехал в машине по берегу озера. По пути ему пришло в голову заехать к пастору. А пастор как раз беседовал с Христианом насчет починки башмаков. Взглянув в окно и увидев гостя, он воскликнул:
— Скорей, Христиан, продень мне ремешок.
Христиан взял башмаки, которые пастор снял и отдал ему, чтобы подбить на них подметки. Дюреровский Лютер, висевший над письменным столом, по привычке укоризненно смотрел на заштопанные носки своего пастора.
— Сию минуту, господин пастор,— отозвался Христиан тем смиренным тоном, каким он говорил в пасторском доме.
Выходя, Христиан столкнулся с Цизеном и сказал, опустив глаза:
— Добрый вечер.
Однако Цизен успел перехватить один из тех косых взглядов, которыми Христиан иной раз готов был куснуть неприятных ему людей, если бы не относился ко всему на свете с полным безразличием.
У Цизена остался какой-то осадок. Войдя в кабинет пастора, он сказал:
— Странный тип этот ваш сапожник.
— Да, бедняга кое-как ковыляет по жизни и все-таки все эти годы честно помогал своему брату. Вот если бы вы могли им оказать содействие! Людям всюду плохо живется. На нашем берегу было три продажи с молотка. И Вильгельму Надлеру от этого не спастись. А Христиану, на беду, и пенсию сократили.
— Я сам потерял бог знает сколько. И не похоже, чтобы в ближайшее время дела поправились.
Цизен принялся рассказывать о крахе своего банка, затем и о других неудачах. А Лютер, висевший над головой священника, внимал со стены жалобам на тяготы бытия, которые и ему были хорошо известны.
— Одно меня радует, что Брюнинга все-таки отставили. Как он ни обхаживал старика, ничего не вышло. У Гинденбурга еще хватило смелости не считать себя обязанным этой протобестии — виноват, господин пастор, это у меня нечаянно вырвалось. Хоть бы Гитлера посадили на его место. Правда, он тоже католик. Говорят, в Австрии все католики, но он не папист.
Пастор по секрету сообщил барону, что мнение церковного совета таково: только Гитлер может служить оплотом христианскому государству. Они еще некоторое время обсуждали дела этого мира и пили вишневую наливку: невзирая на запрещение хозяйки, они опять откупорили бутылочку.
Христиан Надлер еще ковылял по дороге, когда его нагнала машина. «Бедняга,— подумал барон,— больная нога втрое удлиняет ему путь. Будь у него деревяшка, он все-таки шел бы быстрее. Но он, видно, предпочитает ковылять на собственной ноге».
Вернувшись к себе, Христиан разжег чугунную печурку. Было еще довольно холодно, и он не хотел переходить под навес, а просто передвинул треногу к открытой двери, хотя при этом одна половина его тела зябла, а другой было жарко. С глубоким удовлетворением смотрел он вдаль, на озеро и на бесконечную плоскую равнину, как будто земные просторы вознаграждали его за собственную неподвижность. Весенний свет придавал воздуху какую-то стеклянную прозрачность, словно с мира сняли пелену,— так отчетливо видел он и воду с легкой рябью, и колокольню в далекой деревне, и лемех на том берегу. Белые пушистые облака время от времени заслоняли солнце, свет и тени скользили по худой, ловкой руке Христиана, которой он прошивал подметки, по его удлиненному лицу, которое не было сейчас ни хитрым, ни льстивым, а серьезным и спокойным. К отдельным людям Христиан был глубоко равнодушен. Он никого не любил. Но к широкому миру, расстилавшемуся перед его глазами, он отнюдь не был равнодушен. Он чувствовал себя одиноким в отдельных точках этого мира — в трактире, в деревне, в доме брата. Но в мире как целом он чувствовал себя дома.
С озера донеслось стрекотание моторной лодки. Сегодня все было видно и слышно гораздо яснее. Какие-то парни ехали на работу; один из них помахал издали Христиану. Лодка остановилась на этом берегу, перед соседней деревней. Прошло некоторое время, и на проселочной дороге появился человек, направлявшийся к его сараю. Это был долговязый парень в тужурке и с травинкой в зубах. Вид человека, казавшегося издали черной черточкой, перерезанной голубой полоской шарфа, позабавил Христиана. Но сам человек, остановившийся перед ним теперь и глядевший на него сверху вниз, был ему безразличен.
— Разве вы не узнаете меня, Христиан? Я Пауль Штробель. Много лет назад я работал у вашего брата на поденной. И вы меня тогда тайком подкармливали.
— Ну и вырос ты! Опять жрать хочешь? — Христиан заковылял к своему сундуку, отрезал ломоть хлеба и положил на него кусок ветчины, а парень уселся на сундук, как в былые дни. И как прежде, принялся болтать.
— А Вильгельм, ваш драгоценный братец, и не подозревает, кто ему Тельмана наклеил на амбар? Вы порядком обеднели за эти годы. Не можете себе даже новый амбар поставить.
— Почему мы? Я ко всей этой лавочке больше не имею никакого отношения.
— А я иду в соседнюю деревню, там участок. Хёниша собираются продавать с молотка. На прошлой неделе нам удалось помешать этому. И аукцион отложили. Мы заставим нацистов выполнить ту программу, которой они так хвастают — насчет крестьян и немецкого социализма. Хёниш ведь немецкий крестьянин, верно?
— Конечно, конечно,— сказал Христиан,— и Вильгельм тоже. А я немецкий сапожник. А сапоги, которые мне нужно подбить,— это сапоги немецкого пастора.
Паренек весело продолжал:
— Мы даже этих чурбанов расшевелили в деревне, даже этих нацистов.
Он вызывающе посмотрел на Христиана. Парень подзадоривал его своими замечаниями насчет семьи, деревни и государства. Пауль с детства любил поспорить. И вечно выискивал себе партнеров для словесных поединков. Но Христиана больше нельзя было вызвать ни на какие разговоры. Этот парень уже мешал ему в его тихой мастерской. И он только бормотал в ответ на его рассказы: «Так, так! Действительно...»,— пока у Пауля не пропала всякая охота разговаривать, но когда он потом уходил полями и его шарф развевался в весеннем воздухе, как голубой флажок, он постепенно переставал быть в глазах Христиана назойливой помехой, превращаясь в зыбкую полоску, доставлявшую ему удовольствие.
Несколько дней спустя Христиан в первый раз сидел под навесом. Было уже тепло, только временами налетал порыв холодного ветра, нагонял на солнце темную тучу и из нее лился дождь. Если Христиан садился боком, он мог следить за светлыми точками на пашне: это были его брат, невестка и дети. Волосы среднего мальчика были желто-белые, как лен. Они так и не потемнели, и Вильгельм иной раз сердился на это, а Христиан думал: «Так я его сразу нахожу». В прошлый месяц Христиан отказался помочь брату при уплате налога, ссылаясь на то, что ему сократили пенсию. Брат до того запутался в долгах, что еще немного, и он совсем разорится.
Солнце светило Христиану в глаза; он повернул свою треногу и начал вбивать гвоздики один за другим. Удивительно, сколько этот Пауль Штробель тратит сил ради чужой деревни, где он даже никого не знает, только бы уберечь от продажи с молотка совершенно неведомый ему двор! Удивительно, сколько люди кладут сил невесть на что! А обычно самое лучшее приходит без малейших усилий. И ветер без всяких усилий разрывает облака над озером, и тоже без особых усилий со стороны Христиана, медленно, неуклонно накапливаются долги Вильгельма. Солнце пекло, как летом. Пароход дал гудок.
Христиан не слышал шагов за спиной; обернуться ему было лень, и он только поднял брови, когда его окликнули: «Христиан!» Так как он не обернулся, то Лизе пришлось подойти к нему. Он взглянул на нее: от ее веснушек у него побежали мурашки по спине; он рассердился, что опять начинаются все эти истории. Он сказал:
— Что, собственно, тебе нужно?
Брату они были отлично видны с пашни. И он, вероятно, проследил, куда она пошла.
Лиза ответила:
— Может, мы зайдем в сарай, я тоже хочу присесть!
Он отрезал:
— Нет.
Тогда она опустилась на доски. Опять никакого покоя нет от этой Лизы! А она сразу же стала выкладывать свое дело. В прошлый раз он отказался одолжить брату деньги, а сегодня утром пришло от банка последнее предупреждение. Они попали в петлю. Если он не поможет, их постигнет та же судьба, что и Хёниша.
— Сама знаешь, что мне пенсию урезали.
— Ах, брось,— возразила Лиза,— с тебя хватит. Ты уж бог знает сколько времени ни одного пфеннига не брал оттуда. Ты же зарабатываешь. Крестьяне, у которых нет денег, приносят тебе сало. И все-таки у тебя какая ни на есть пенсия. Ты, наверно, прячешь все деньги в чулок или кладешь в банк? Нам необходимо заплатить на этой же неделе. Тогда самое страшное минует нас. Ты должен дать обязательство, что платеж будет сделан в три срока. Тогда мы кое-как выкрутимся.
Он помолчал. Потом заметил:
— Наверно, Вильгельм нарочно тебя подослал: он думает, так скорее дело пойдет.
— А ты послушай-ка, что я тебе скажу: если наше хозяйство пойдет прахом, то и все пойдет прахом. Ты об этом подумал?
Он продолжал молчать. Но его молчание только подстегивало ее высказать до конца все свои соображения. Она накрутила травинку на палец и спокойно заявила:
— Ну да, ты, конечно, все обдумал. Я тоже кое-что обдумала. Хотя не знаю, ты думал об этом или нет? Что есть, то есть. А чего больше нет, того нет. Об этом ты тоже подумал? Ведь землю можно не только продать с молотка, ее можно кой-кому оставить в наследство. Так вот как обстоит дело: ты Вильгельма можешь разорить, на это тебе наплевать, но ведь если ты у него что-нибудь отнимешь, ты же отнимешь не только у него. Ты отнимешь у его детей. Им тоже придется выметаться отсюда, у них тоже ничего не будет, им придется по миру идти.
Христиан продолжал усердно прибивать подметки к башмакам, которые пастор просил починить как можно скорее. Он даже не подозревал, что Лиза способна на такие длинные речи.
— Я уже тебе сказал: нет у меня ничего.
— Есть, есть,— настаивала Лиза,— ты же каждый месяц откладываешь. У тебя должно быть около тысячи двухсот,—Она так точно угадала, что он невольно подумал, не выдал ли ей размеры своих сбережений. Едва она произнесла слово «наследство», как он понял, куда она гнет. Христиан не раз представлял себе, как это проклятое семейство совсем сядет на мель, и тогда он призовет к себе вихрастого, похожего на белого пуделька мальчугана, к которому он привязан — да, привязан, ничего не поделаешь,—и выложит ему денежки: вот, малыш, это только тебе. Становись-ка сам на ноги. Конечно, участок земли был бы лучше. Но кое-что на эти деньги малыш все-таки сможет сделать, правда, маловато. А его брат, Вильгельм, оставит детям землю, но самые лучшие участки получит старший, младшему ничего хорошего не достанется. Непременно нужно придумать такое, чтобы вся сумма, какую Вильгельм задолжал ему, Христиану, досталась малышу. Он слышал, будто в городе есть такие ловкачи-адвокаты, которые умеют обделывать подобные делишки. Лиза ждала, она видела, что Христиан что-то обдумывает. Но он думал слишком долго. Она больше не могла ждать ответа. Достаточно того, что она заставила его призадуматься. Она встала:
— Ты еще хорошенько все сообрази.
Затем поспешила к мужу.
— Он пока ничего не сказал, но все утрясется.
Вильгельм знал наперед: «Если кто умеет подъехать к этому чертову парню, так только Лиза, для нее он что угодно сделает».
Все ему до смерти надоело. Все эти просрочки и отсрочки, предупреждения и унижения, уговоры и разговоры. Правда, теперь кое-что пошло по-другому. Надо только некоторое время потерпеть в этом мраке, а потом взойдет солнце. Он ничуть не сомневался, что такая жизнь скоро кончится и начнется новая. И поскольку он вообще был способен представить себе что-нибудь, чего не видно воочию, это новое рисовалось ему как безмерная власть и величие для него самого или для всех, кто стоял над ним,— ведь от этой власти перепадет тогда и ему. И в свете этой власти все его тяготы исчезнут как дым. Но пока он трусил: что ждет его и семью, если Лиза все-таки ошиблась и брат больше не поможет ему?
II
Жены безработных отыскивали всевозможные рецепты, сохранившиеся со времен войны. Они бегали друг к другу в кухню и спрашивали, что можно сделать из яблочных очисток, капустных листьев, хлебных крошек и даже кофейной гущи. Они уже давно узнали друг от друга, что, например, на воде, в которой варилась картошка, можно сделать суп и засыпать его высушенной гороховой шелухой. Казалось, что Берлин — осажденный город, в котором люди поддерживают свою жизнь, питаясь самой неожиданной пищей. Мария очень огорчилась, когда, подавая в воскресенье на стол жаркое из конины, услышала возгласы детей: «Эй, но-о...»
Однажды Елена вбежала в комнату и заявила:
— Я получила работу.
Все посмотрели на нее с изумлением, именно так, как Елена себе и представляла по пути домой. Девушку еще ни разу в жизни не встречали с радостным изумлением. А сейчас все посмотрели на нее так, будто она изобрела что-то необыкновенное. Отец даже пододвинул ей стул, а мать -— тарелку. Елена принялась рассказывать: она тайком делала пробную работу для мастерской художественной штопки, одна девушка, с которой она познакомилась на бирже труда, показала ей кое-какие приемы, а также употребление особой иглы для стягивания ниток. Эта знаменитая и дорогая мастерская в западной части города отобрала для пробной работы несколько десятков женщин; мать ведь знает, какие у нее ловкие руки. А теперь ей сказали, что завтра утром, в восемь часов, она может явиться в мастерскую. Для начала ей будут платить восемнадцать марок в неделю. Отец сказал: «Вот это да!» Мать сказала: «Ты ведь всегда была искусницей». Девушке сейчас же наскребли тарелку супу. Елена чувствовала, что судьба решила теперь искупить свою вину перед ней. И вот в конце концов награда: она ведь всегда мирилась с тем, что некрасива, неостроумна и невесела, и это вынуждало ее молча сидеть в уголке. А теперь она, единственная в семье и даже на всем этаже их дома, получила хорошо оплачиваемую работу и, кроме того, особенно чистую работу, на которую не всякий способен и которая показала, чего Елена на самом деле стоит.
Чувство гордости и сознание своей полезности еще усилилось, когда она на следующее утро вбежала в подземку, чтобы ехать в западную часть города. «Удивительно,— думала она в битком набитом вагоне,—что все эти люди едут на работу, в моей семье я одна имею ее, да и во всем нашем доме очень немногие имеют работу».
Под вечер, когда она вернулась, ее ждал обед, точно она была главой семьи. Елену засыпали вопросами, она объяснила, что еще месяц будет продолжаться испытательный срок, но можно не сомневаться — она выдержит. Она оказалась еще искуснее, чем ожидали. Девушке сразу удалось показать свое мастерство: на автомобиле прикатила важная особа с Курфюрстендамм и, плача, оказала, что прожгла себе сигаретой дырку в новой юбке от костюма, она предложила владелице мастерской тройную плату, лишь бы костюм сейчас же при ней починили. Одна нижняя юбка этой дамы, которая нетерпеливо ждала, пока Елена штопала дырку, наверняка стоила дороже, чем целое бальное платье. Когда дама заплатила за работу столько же, сколько безработные получают за целый месяц, Елена не удивилась, как не удивляется астроном, когда к нему в телескоп попадет звездочка из целого звездного мира.
Месяц истек, и опять все ждали Елену с тревогой. Но девушка молча положила перед отцом пакетик, где было полфунта кофе, как доказательство ее окончательно упрочившегося положения. Ганс нашел под подушкой плитку шоколада; сестра спала на клеенчатом диване в кухне, и мальчик прошмыгнул к ней. Он сел на краешек дивана и принялся за шоколад. Елена смотрела на него без улыбки, но с тем выражением, с каким смотрят на человека, который дорог твоему сердцу. Старшему брату она ничего не подарила. Елена и Ганс отлично знали, что их связывает. И хотя Ганс молчал, он понимал причину этой щедрости. За ее костлявое, бледное лицо с черными, слишком широкими ноздрями мальчишки прозвали ее скелетом. И чтобы разозлить ее, повсюду рисовали череп. Однажды озорники схватили ее во дворе, зажали ей голову и измазали все лицо мелом и углем. Ганс как раз возвращался из школы. Он был слишком мал, чтобы вцепиться хулиганам в горло, но ударил их каблуком куда следует. И они тут же отпустили девушку.
Оскар Бергер, который ездил с Гансом на молодежную туристскую базу спортивного общества «Фихте», за последнее время стал частенько появляться на кухне у Гешке. У Марии всегда был наготове кофе, хотя и очень жидкий. Старший брат, Франц, поглядывал на этого гостя недоверчиво. Правда, он редко сталкивался с ним, так как был занят своими делами. Приятелям же он говорил: «Мой старик на этот счет безнадежен». Однако дома он помалкивал и держал про себя свое мнение. Мария догадывалась, с какими парнями сошелся Франц. Она сказала:
— И как ты можешь бывать у людей только потому, что там больше еды, чем дома!
На это Франц ответил:
— Да ты многого не понимаешь. Моя родная мать, наверно, поняла бы меня. Будь она жива, она знала бы, что ее сын не из-за жратвы туда ходит.
— Будь твоя родная мать жива,— сказала Мария,— она, наверно, надавала бы тебе хорошенько. Говорят, хорошая была женщина. Едва ли ей понравились бы эти хулиганы.
Франц посмотрел на нее, и в его взгляде была ненависть.
А Мария с грустью старалась вспомнить, когда она упустила этого мальчика. Ведь она твердо решила не быть мачехой детям Гешке. А теперь Франц ушел в бешенстве; он хлопнул дверью кухни, и вдруг она с испугом подумала, что звук этой хлопнувшей двери никогда не затихнет. Правда, она шила на мальчика и стряпала, как на собственного сына, но никогда не переживала из-за него тех тревог и забот, которые не дают ночью заснуть. А Гешке, родной отец, был до такой степени измучен постоянной безработицей, которая казалась ему непонятной и постыдной, что мало обращал внимания на своего сына. Вот из-за этой нерадивости Франц от них и ускользнул.
Но малышу она не даст ускользнуть от нее. Гешке бранил его так же, как и старшего, оттого-то Ганс под любым предлогом старался удрать из душной квартиры и слонялся где-то по городу. Мария тихонько совала ему последний грош, чтобы у него было на проезд. Он всегда возвращался домой счастливый, и то, от чего он бывал счастлив, вероятно, было достойно счастья. Она никак не могла понять до конца все, о чем он рассказывал: про какую-то звезду, про костер, про Советский Союз, про одну девочку, которую зовут Эмми.
— Ганс знает, за кого он,— говорил Оскар Лупоглазый.
Мария хорошенько не понимала, что это значит — за кого должен быть Ганс, и за этих ли людей она сама, и Гешке, и дочь, и, может быть, соседи, и, может быть, тетя
Эмилия. Однажды Лупоглазый притащил газету и показал Гансу снимок:
— Вот видишь, эти все с нами. Это все мы,— Он сказал Марии, также склонившейся над фото: — Это рабочий класс, фрау Гешке, а вот это делегат от нас, это — от негров, это — от китайцев, это — от русских.
В комнату вошел Франц, он остановился в недоумении и сказал:
— А тебе, парень, что за дело до этого? Мы ведь живем здесь, в Германии.
И пошла история. Оскар назвал Франца врагом рабочего класса, а Франц ответил, что это, мол, вздор, никаких классов нет, есть только расы. И у него, Лупоглазого, видно, испорченная кровь течет в жилах, раз он не чувствует, что такое раса. А Оскар Лупоглазый возразил: уж, конечно, немецкому рабочему негритянский рабочий ближе, чем господин Сименс, у которого работает его отец, если даже господин Сименс случайно и уродился немцем.
Мария слушала обоих, нахмурив брови. Она спрашивала себя, кто ей ближе, гораздо ближе — негр, такой же бедняк, как она сама, или какой-нибудь богатый господин, который говорит по-немецки? И да и нет, и нет и да. Разобраться в путанице этих чужих мыслей ей было так же трудно, как ворочать камни.
Пришла Елена, и спор кончился. Елена приглянулась старшему брату Оскара Хейнеру. Он встречал ее по вечерам возле ее мастерской. Но в дом ее родителей они всегда входили порознь; он был неразговорчивый и медлительный. Елена обычно тоже не была разговорчива. И теперь вся семья удивилась, когда она в присутствии Хейнера неожиданно засмеялась. У нее еще не было ни одного поклонника, и то, что Хейнер вдруг увлекся ею, Елена так же приписывала судьбе, как и работу, которую получила одна из всей семьи. Мария была за нее рада: девушке нужна любовь. И Гешке теперь относился лучше к этому чужому парню. Ему не нравилось только, что Хейнер подстрекает Ганса, потому он раньше и сердился, что тот ходит к ним.
Когда Хейнер брал по воскресеньям с собой за город Елену, Мария была довольна, она думала, что теперь Ганс будет под присмотром сестры. Однако напрасно Мария надеялась: сестра не очень-то присматривала за ним — едва они приезжали на туристскую базу, как парочка уединялась. Елене казалось, что, перестав быть никому не нужной, она перестала быть и невзрачной, она уже не стыдилась своих огромных ноздрей, которые как будто даже стали меньше. Теперь она училась плавать в озере, о чем раньше и мечтать не смела, и гордилась своим стройным молодым телом, которое обычно было скрыто залатанным, вылинявшим платьем. Дома она знала только, что у нее некрасивое лицо, а здесь выяснилось, что у нее крепкая молодая грудь, стройный, гибкий стан. И она была спокойна и довольна. На базу приехал старик учитель, дети понесли ему свои книги. Он сел посреди них на камень, принялся читать и объяснять им. И тут обнаружилось, что самые трудные слова запоминала именно Елена и она же разбиралась в самых запутанных вопросах. Старик с удивлением остановил свой светлый взгляд на девушке: он подумал, что давно ждал такой вот ученицы, как она ждала такого учителя. До сих пор она знала только, что штопает гораздо искуснее других женщин. А сейчас вдруг оказалось, что она может объяснять совершенно новые для нее мысли и никто так быстро не схватывает их, как она.
Ганс подбегал к сестре, только когда у него были порваны штаны или он нуждался в какой-нибудь помощи. Дети скоро поняли, что она может выручить из любой беды. Большие группы людей обычно разбиваются на меньшие, и здесь дети образовали маленькие самостоятельные группы. Иные теснились возле старика учителя, который объяснял книжки, иные обступали сухопарого человека, рассказывавшего про звезды; его особенно любил маленький горбун, отец которого торговал старым платьем. Ганс не хотел бы иметь такого отца, но он очень дружил с сыном, который вечерами в городе, откинув голову на горб и устремив кроткие близорукие глаза в небо, рассказывал про те звезды, которые блестели над Бель-Альянс-Плац. Иные же охотно собирались вокруг мордастого дерзкого парня, уже прошедшего огонь и воду и хваставшего своими приключениями. Немало женщин, девушек и детей теснилось вокруг Елены, с которой можно было посоветоваться решительно обо всем: как перекрасить платье, и как приготовить такое-то кушанье, и что говорил старик учитель. Едва Елена выходила из дому, чтобы ехать на вокзал, а затем на базу, как ее охватывало ощущение счастья, будто она вступала в новый мир. Для нее тогда кончался тот, другой, испорченный мир, в котором она была некрасивой, невежественной девушкой. А в этом новом мире, жизнь в котором начиналась теперь, не только последние были первыми, но и невежды становились умными, а дурнушки-—красивыми.
Так как сестра Елена постоянно уединялась с Хейне-ром, Ганс привязался к маленькой Эмми, которую коротко остриженные волосы делали похожей на мальчика. Эмми жила на другом конце Берлина и никогда не приходила к нему домой. Но он знал, что она поджидает на шоссе, чтобы увидеть его уже издали. Она ждала, как ждут женщины.
Мартин сразу сказал Гансу, что должен скоро уехать. Так как Ганс, видимо, пропустил это мимо ушей, Мартин решил, что тот, должно быть, не слишком огорчен его отъездом. Ганс был теперь так крепко спаян со своей группой, что мало думал о Мартине и только изредка, когда она не собиралась, ездил на Александриненштрассе.
Он даже не очень удивился, когда его друг однажды приказал ему отнести чемодан на вокзал. Мартина огорчило, что Ганс так холодно относится к его отъезду. Но он утешал себя тем, что все же оставил какой-то след в его жизни, даже если Ганс потом и забудет, кто именно оставил этот след. Когда они подходили к вокзалу, он сказал:
— Ты должен быть твердым, что бы тебе ни угрожало.
Ганс спросил:
— Когда ты вернешься, сегодня же или завтра?
— Я уже давно сказал тебе, что больше не вернусь.
Ганс оторвался от рельсов, которые внимательно разглядывал. Он так пристально посмотрел в глаза Мартина, как взрослые уже не умеют смотреть, а из детей—-только те, кто еще не понимает, что скрыто в глазах взрослых. Лицо его казалось острым и злым. Крошечные точечки, мерцавшие иногда в его зрачках, вспыхнули и погасли. Взгляд стал холодным, зубы приоткрылись. Мартин боялся смотреть слишком долго в глаза мальчика, он отвел свой взгляд.
— Я уже давным-давно сказал тебе о своем отъезде. Я еще вчера повторил, что сегодня уезжаю.
Ганс ответил:
— Нет.
— Да что ты выдумываешь? Я тебе несколько раз говорил, что мне скоро придется уехать.
— Вы мне никогда не говорили, что вы хотите уехать насовсем, далеко, без меня.
— Но послушай, ведь совершенно ясно, что я должен уехать без тебя. Не могу же я взять тебя с собой!
— Почему не можете?
Мартин привел причины. Мальчик слушал с мрачным видом. Но чем больше друг старался ему все это объяснить, тем запутаннее становились объяснения. Наконец Ганс опустил глаза, словно с него довольно было смотреть в изолгавшиеся глаза взрослых. Проводник крикнул, что пора садиться в вагон.
— Обещаешь всегда быть порядочным?
Ганс сказал:
— Ну да.
Он даже не подождал, пока отойдет поезд. Посвистывая, он лениво пошел прочь. Оглянуться, тем более помахать рукой казалось ему бессмысленным. Обычно он считал, что сердце — это такая штука, о которой только поется в песнях да болтают соседи. Сейчас он мог коснуться его пальцем — этот человек сделал ему больно. Раньше Мартин был добр к нему, и Ганс всем сердцем привязался к старшему другу.
За последнее время мальчик реже навещал его. Мартин стал ему не так нужен. Да и веселее было с ребятами у лагерного костра, чем с одиноким молчаливым человеком в его комнате. Но все хорошее вошло в жизнь Ганса благодаря этому человеку: новые друзья, песни, кино, даже звезды. Все это с Гансом останется. А друг — друг уехал. Что бы там ни было, а Мартин изменил Гансу. Верно, уж не так сильно любил его, иначе не бросил бы его, Ганса. А Ганс любил Мартина, как никого не любил ни раньше, ни вообще. Мать в счет не шла: она была просто тут, как снег или солнце.
Ганс бегал по городу, пока не стемнело. Весь город казался ему опустевшим, а шумные улицы и заманчивые кино — унылыми и безлюдными. Как он будет жить теперь?
Однажды вечером Левин столкнулся со знакомым; тот садился в такси, но при виде Левина опустил на тротуар занесенную было ногу.
Венцлов еще не привык всегда иметь деньги в кармане и ездить в автомобиле, чтобы поспеть вовремя. Он все еще пугался при. взгляде на счетчик. Но потом вспоминал, что деньги, которые он за это краткое прощальное посещение Берлина истратит на такси,— пустяк: ведь у него лежит в бумажнике аванс на дорогу. Однако сейчас ему не удалось уехать вовремя. Он так давно не виделся с Ливеном, что в первую минуту этот худощавый блондин показался ему незнакомым. И только слегка выступающие скулы на тщательно выбритом красивом лице и первые слова, произнесенные вкрадчивым, но резковатым голосом, напомнили Венцлову кого-то, кто звался Ливеном и с кем он раньше был знаком.
Оба чувствовали то, что чувствуешь всегда, неожиданно встретив приятеля, с которым был связан в былые дни. Тотчас же невольно думаешь о том, как быстро проходит время и как оно уносит с собой молодость. А потом — что ты все-таки еще и сейчас молод, но только тогда молодость была другая, более свежая, неизжитая, как бы более молодая молодость. И в той, другой, свежей молодости что-то связывало тебя с этим человеком, который сейчас вдруг оказался перед тобой. Он изменился так же, как изменился ты. В чем же Ливен изменился настолько, что Венцлов его даже не сразу узнал? Во-первых, он был в штатском, а не в форме. В воспоминаниях Венцлова Ливен был так неотделим от военной формы, что сейчас, без погон, это был даже не настоящий Ливен. Но, посмотрев на него вторично, Венцлов нашел и тут же заявил, что Ливен удивительно мало изменился. Взгляд его серых, косо поставленных глаз был так же независим и насмешлив, как прежде. Так же блестели слишком мелкие мышиные зубы между дерзкими красивыми губами. Ливен держал под мышкой портфель; у Венцлова мелькнула мысль, что Ливен наверняка занимает какой-нибудь особый пост.
— Да нет же! — отозвался тот.— Я просто служу в банке у Геймса.
Оба одновременно пригласили друг друга в ближайший ресторанчик, чтобы отпраздновать встречу. Но тут же, входя, каждый подумал: «Зачем я его пригласил?
Ведь в прошлом вышло что-то неладное, и оно касалось нас обоих. Ведь произошло что-то неприятное, о чем не следует вспоминать, чего мы не должны касаться». Они уже сидели за столиком, когда оба вспомнили: ах, да, эта история с разводом Леноры. Ливен уже давно слышал, что Клемм и его шофер погибли во время какой-то автомобильной катастрофы. Но он отнесся к этой катастрофе с глубоким равнодушием. Его нимало не заинтересовали рассказы о происшедшем. И так как он взял за правило никогда не возобновлять былых романов, а кроме того, Ленора не играла никакой роли в его воспоминаниях, оба так и не заговорили на ту тему, которой опасался Венцлов. Он подумал: «Наверно, жизнь у тетки Амалии отбила у бедняжки Леноры охоту к приключениям. Но не удивительно, что она однажды влюбилась в этого малого, он очень недурён».
— Значит, вы до сих пор в армии? — сказал Ливен.— Если так можно назвать ваш рейхсвер.
На его красивом спокойном лице Венцлов заметил насмешливое выражение, несмотря на то, что глаза были опущены. Это выражение появлялось у него всегда, когда он высказывался о чем бы то ни было, хотя бы предмет и не заслуживал насмешки. Венцлов вспомнил, что в присутствии Ливена обычно стеснялся обнаруживать свои чувства, будь то негодование или восхищение. Он рассказал о предстоящем путешествии. Ливен заметил:
— Никак понять не могу, зачем вы едете к китайцам? И почему у вас не хватает терпения подождать, пока люди, подобные вам, займут здесь подобающие места?
Длинные руки Ливена и даже то, как он налил вино в бокалы, почему-то не понравились Венцлову, не понравились и необыкновенно густые и длинные ресницы собеседника. Он подумал: «Лучше Леноре об этой встрече не рассказывать». Заиграла музыка. Первые пары, изгибаясь, уже протискивались между столиков. Табачный дым пластами висел над столиками, сквозь него поблескивали бокалы, зубы, серьги. За окнами были видны прижатые к запотевшим стеклам носы и глаза, полные любопытства и удивления.
Венцлов сказал:
— Я еду потому, что там я сразу займу место, на котором буду нужен.
Ливен ответил:
— Каждый из нас где-то нужен, и прежде всего здесь.
И вовсе нет надобности уезжать из Германии, чтобы найти то место, на котором ты нужен.— Теперь в его лице уже не было насмешки. Он посмотрел на Венцлова в упор.— Для нас ценны даже самые скромные усилия. Нам нужны теперь все. Нам нужны и вот эти...— Он указал на приплюснутые носы за стеклом.— Нам нужны крестьяне на полях, нам нужны вы и я...— Он невольно употребил те же слова, которые произнес Отто Ливен, когда Эрнст собирался ехать служить за границу.
Венцлова он навел на раздумье, хотя сам Ливен часто себя спрашивал, внесет ли та победа, на которую так надеялись его новые друзья по национал-социалистской партии, существенную перемену в эту унылую и однообразную жизнь. Уже по тону Ливена Венцлов догадался, на чью именно победу, на какую партию и на какое будущее Ливен намекает. Венцлов подумал: «Значит, вот к какому берегу он пристал, и он тоже...» Венцлов жаждал порвать нити, связывавшие его все с той же унылой жизненной колеей, даже если для этого надо было уехать очень далеко и оставить неразрешенными множество сомнений. Хотя в их разговоре имя Гитлера не было названо, но мысль о нем то сковывала, то волновала Венцлова. Его притягивала дерзновенная напористость, которой в его жизни так не хватало. Чтобы не омрачать их встречи, Ливен торопливо положил свою руку на руку Венцлова:
— Во всяком случае, те опорные пункты, которые вы там создадите, нам чрезвычайно пригодятся.
— Теперь мне пора домой,— сказал Венцлов и тут же добавил, чтобы имя его сестры Леноры как-нибудь не замешалось в разговор: — Моя жена не хочет перед отъездом ни одной минуты быть без меня, она ведь с детьми пока остается здесь. Я обещал провести этот вечер в семье.
— А я однажды был у вас,— вспомнил Ливен,— я даже у вас ночевал, и вы ночью подошли к моей кровати, вы были чем-то расстроены, но только чем... Ах да, в Груневальде кого-то откопали, и об этом было в газетах, а вы как раз за несколько дней до этого прихлопнули там одного парня...
— И вы, и Клемм,— торопливо добавил Венцлов,— и еще тот конвойный, который вез парня в машине, а потом отвел в лес... Теперь я припоминаю, нам пришлось тогда поменяться машинами.— Хотя Венцлов давно уже
не вспоминал об этом случае, но сейчас его охватило то же беспокойство, которое он испытал при неожиданной встрече с Ливеном. Полуосознанная уверенность в превосходстве этого остроумного и блестящего человека подсказывала Венцлову, что с ним нужно держать ухо востро.
А Ливен продолжал:
— Увы, мы за это время стали старше, и такие штуки уже не действуют нам на нервы. А что, старушка еще жива?
— Тетя Амалия? Ну еще бы! Мне кажется даже странным самый вопрос, жива ли она? Разве она когда-нибудь может умереть, наша тетя Амалия?
Ливен еще остался сидеть за столиком. Он рассматривал женщин с гладкой кожей, в пышных мехах. Ему страстно хотелось все это послать к чертям и уехать, как Венцлов. Ему хотелось сделать именно то, от чего он только что отговаривал Венцлова, и он негодовал на судьбу за то, что такое путешествие и такие задачи предстоят Венцлову, а не ему. Ведь это же самый будничный, добропорядочный человек, ему нужны покой, одобрение начальства, своей собственной жены, а может быть, даже этой до ужаса костлявой и, видимо, необычайно живучей тети Амалии.
Вероятно, на Дальнем Востоке, как и здесь, в Германии, Венцлов, выполняя самые опасные и щекотливые поручения, будет думать только о наградах и похвале начальства, но сам не испытает никакого удовольствия, никаких острых ощущений.
Он же, Ливен, ощущал жизнь, только когда стоял на тончайшей грани между жизнью и смертью, на грани, которой с таким ужасом избегают мелкие людишки. От серых будней у него почти делалось головокружение, как у канатоходца, который чувствует себя уверенно на своем канате и неуверенно на ровной земле. И этот ресторан, в котором он сидел теперь так спокойно, и музыка, и ловкие кельнеры, и танцующие парочки, то медлительные, то необузданные, в соответствии с ритмом музыки, и оранжевые ковры — все это находилось на безопасной ровной земле.
— Ты должен привыкнуть к терпению,— говорил ему его новый друг Вейдель.— Мы должны дождаться, пока все люди, шагая под свои старые марши, примкнут к нам, а тогда мы заиграем другие марши.
А Ливен думал: «Вот этот Венцлов сидит сейчас в своей столовой среди семьи, может быть, он уже лег в постель. Но чтобы вырваться из родного дома, нужно его иметь, этот родной дом, и чтобы расстаться с семьей, нужно иметь семью».
IV
Однажды Мальцан сидел утром против своего старого друга Шпрангера в его кабинете. Выражение хитрости и насмешки, то и дело появлявшееся раньше на лице Шпрангера, теперь к нему как бы приросло. За последние годы ведение одного запутанного процесса за другим упрочило его известность и состояние. Его правильное лицо с тонким носом и коротко подстриженными усами стало постепенно неотъемлемой частью определенных судебных процессов, так же как определенное дерево становится неотъемлемой частью пейзажа. На всех знаменитых процессах — разбиралось ли убийство, совершенное по приговору феме1 или дело Карла Осецкого — его лицо неизменно появлялось в зале суда. И постоянная публика этих процессов уже привыкла к тому, что он здесь, как люди привыкают видеть на празднествах одних и тех же генералов, министров и красавиц. Хитрость и насмешка незаметно как бы врезались в черты его лица и мало-помалу придали ему выражение скрытой жестокости.
Мальцан сказал:
— Ты — знаменитость. А я остался тем, чем был,— отставным майором.
— Тогда сделай мне хоть одно одолжение,— сказал Шпрангер смеясь,— и время от времени пользуйся безвозмездно моими советами, за которые мои клиенты обычно предлагают мне большие деньги. А если ты один раз послушаешься меня, тебе больше не придется ломать себе голову.
— Я больше и не ломаю себе голову, но то, что Венцлов именно сейчас уезжает так далеко и, может быть, надолго, для нас очень серьезное обстоятельство.
— Мальчик уезжает далеко именно сейчас... Ты мне позволишь называть его мальчиком. Хотя он твой зять и имеет уже троих детей, но для меня он остался тем же серьезным мальчиком, который приходил сюда, чтобы поговорить о своих сомнениях. Вспомни времена капповского путча! Нам пришлось чуть не силой его удерживать, а то он так и побежал бы в полной военной форме к Бранденбургским воротам, приветствовать Каппа. И почему ты говоришь «именно сейчас»? Да, именно сейчас такая командировка — дар судьбы. Этот Чан Кайши или как его там зовут, этот желтый дуче получил указание с неба, разумеется, с западного неба, пригласить к себе Секта и всю его свору, чтобы они натаскали его армию и при этом поупражнялись, как лучше уничтожать красных. Это знамение с неба касается и нашего мальчика в нашем частном случае, и всего порядка на земле в целом. Представь себе, что Советский Союз получит там, в Азии, еще этот красный привесок. Тогда на земле окажется семьсот миллионов большевиков. А нас, немцев, всего-навсего шестьдесят миллионов, ты только себе представь! Конечно, это еще далеко не всемирная революция, о которой мечтал их Ленин. Но все же соседство пренеприятное. Азия — ведь это не пустяк! И он совсем не так глуп, как желт, этот китайский дуче! И никто, никто не умеет так навести порядок, как наши офицеры, которые знают свое дело. Это относительно порядка на земле. А теперь о семье: я тебе не случайно напомнил, что наш мальчик был вне себя в те капповские дни. Так позволь тебе сказать, милый друг, что наступили опять такие же дни. Но только на этот раз старая веймарская тележка окончательно разобьется.
— Если ты так уверен, что она разобьется, то почему ты хочешь, чтобы он уехал?
— Ну, пока до этого дело не дошло. Когда в наших руках снова будет вся страна и армия, тогда мальчик может спокойно вернуться, но все это еще проблематично. Мы представили публике друг за другом трех фокусников, и каждый показал, что он умеет: поклон направо, поклон налево. С одной стороны — восточная помощь, чтобы бароны не ныли, а с другой стороны — молодежь помогает в деревне голодному населению. Прусские конюшни очистили, но других коней, хотя они и ржут, к кормушкам еще не подпустили. Сначала говорилось: штурмовые отряды — отлично, воля нации к вооружению и так далее, и так далее. А что, если эти штурмовики станут сильнее рейхсвера? Если произойдет драка? Я, правда, знаю довольно хорошо, что такое национал-социализм, но что такое нация, откровенно говоря, я не очень хорошо знаю. И если у этой нации окажутся две воли к вооружению вместо одной, что тогда? Мне кажется, наш мальчик будет очень против того, чтобы вдруг начать стрелять в штурмовиков, которые ведь выражают волю нации к вооружению, а не стрелять — выделяться среди остальных, перейти на другую сторону — тоже неприятно. Его место среди своих. Тогда нам в этой комнате удалось удержать его от путешествия к Бранденбургским воротам, а теперь мы его будем держать в Китае, подальше от всей этой неразберихи.
Мальцан спросил:
— А ты веришь, что все это кончится как надо?
Но тут вошла фрау Шпрангер. Она все еще была хороша— продолговатое лицо, белоснежные волосы. Однако легенды об ее красоте в молодости теперь напоминали только о бренности всего земного. Пудра лежала на ее веках и голубоватых жилках, как иней. Она улыбалась и смеялась чаще, чем прежде, желая показать, что на щеках у нее все еще ямочки, а непросто какие-то впадины, складки и морщины. Мальцан легко вскочил и поцеловал ее руку. А Шпрангер, в то время как жена ставила на стол поднос с пропыленной бутылкой старого коньяка и двумя смешными стаканчиками, продолжал разговор:
— Я уже отвык от веры во что-либо. Из трех основных краеугольных добродетелей—веры, любви и надежды — я две первые отбросил и сохранил только надежду. Я могу только надеяться, и я надеюсь на такого человека, который окажется достаточно сильным, чтобы прекратить весь этот шабаш и обуздать то, что мы называем народом,— эту темную, плотную массу, которая и в дождь и в ясную погоду затопляет наши улицы и по еще неведомым химическим законам то растекается, то угрожающе сгущается, как кровь. Брюнингу этот фокус не удался, ему не помогло ни угодничество, ни чрезвычайные законы. Не удался он и Папену, несмотря на всю его хитрость и безупречные манеры. Боюсь, что с этим не справится и Шлейхер. И очень вероятно, что справится Гитлер. Он сам вышел из низов, и потому лучше других знает, как там обстоит дело. Говорят, это какой-то припадочный истеричный пошляк, но он как будто одержим некоторыми идеями, которые нам весьма кстати. И потом, в конце концов, если мне принесут золотой слиток, который я могу использовать, то мне решительно все равно, сделал его алхимик или нашел геолог. И по мне, пусть он сколько угодно выкатывает глаза, и орет, и трясет своей прядью на лбу, я ведь не собираюсь выдавать за него свою дочь. Я ее уже давно выдал за атташе посольства. По моему скромному мнению, этому человеку нужно дать несколько лет сроку и, конечно, достаточно денег. Но это еще необходимо объяснить тем, от кого все зависит. Словом, я нахожу, что предложение, которое сделали твоему зятю и нашему мальчику — пожить некоторое время за границей,— просто счастливый случай, ибо, когда он вернется, в Германии все встанет на свои места и будет ясно, в кого надо стрелять.
Фрау Шпрангер сказала:
— Разрешите налить вам еще стаканчик, милый майор, вы знаете, мой муж не позволяет стирать пыль с бутылки. Он называет это ароматом времени, а я — просто грязью.
1 Тайные фашистские судилища, расправлявшиеся с представителями коммунистической партии и революционными рабочими.