ГЛАВА ВТОРАЯ

I

Ливена разбудил не бледный свет фонаря за венцловской шторой и не беспокойная игра теней от качающихся веток. Правда, в его сновидении тетя Амалия подошла к его кровати так близко, что Ливен с тихим отчаянием подумал: «Только бы эта отвратительная карга не И еще нерешительно мялся у двери бедняга Венцлов, которого вздорная газетная заметка лишила сна. Ливен приподнялся: сначала он был удивлен, почему это Венцлов шговорил с ним по-русски. Затем понял, что разбудил его денщик капитана Кожевникова. Скорее даже не денщик, а полная луна, светившая Ливену прямо в лицо. Слава богу, он лежит вовсе не на Шарнхорстштрассе в Потсдаме, он лежит в крестьянском доме недалеко от Риги; здесь помещается штаб, при котором связным с русской стороны — Кожевников, а с немецкой — Ливен.

Летняя ночь была так тиха, так прозрачен лунный свет, что даже при пробуждении память о пережитом сливалась с воспоминаниями о снах, как сливался трепетный огонек в крестьянской горнице с зыбкими лунными тенями. Ливен окончательно проснулся, насколько можно проснуться в такую ночь. Жизнь вливалась в него со всем многообразием и полнотой ее отдельных черт, решающих и незначительных. Вот мужской профиль тети Амалии — она держит в руках газету за утренним кофе и перечисляет условия мирного договора: «Это, конечно, было бы очень на руку господину Клемансо. Мы, шестьдесят миллионов немцев,— какая у нас точно цифра народонаселения, Ливен? Мы, видите ли, должны десять лет спину гнуть ради него и лить покаянные слезы, хотя мы войны отнюдь не проиграли». И тут же над ухом денщик Сергея Кожевникова проговорил по-русски, причем его голос звучал гораздо глуше, гораздо менее отчетливо, чем голос тети Амалии из сновидения:

— Господин капитан просят вас к себе. Господин лейтенант прибыли.

«Да ведь это луна, а вовсе не фонарь,— наконец понял Ливен.— И вообще, почему я здесь? Ах да, потому что мы, остзейцы, помогаем русским выгнать вон Советы! Как лунный свет проникает всюду, слабый, а проникает. Теперь фон дер Гольц вместе с Вермонтом штурмуют Ригу. Носке уже отозвал нас. Он-то пляшет под дудку англичан. Не знаю, как все пойдет дальше. Да и знать не хочу. Лишь бы непрерывно происходили какие-нибудь события».

— Господа просят вас,— повторил денщик.

Господа? Ах да, Отто Ливен уже приехал. Эрнст Ливен спустил голые ноги с кровати. Лунный свет не холодит и не греет. Он просачивается даже между пальцами ног. Денщик быстро подал ему одежду. Кожевников, видно, вымуштровал его.

В соседней комнате уже стоял густой дым от сигарет: оба офицера курили. Кожевников носил короткую бородку. Он был невысок ростом, но ловок. И если старший Ливен походил на средневекового рыцаря, то русский мог сойти за оруженосца. Оба Ливена были очень похожи друг на друга, хотя и были всего-навсего двоюродными братьями. Старший бросил сигарету.

— Мы можем в восемь вернуться, если только поторопимся...

Они сели на коней. Денщик ехал сзади. Ночь была на исходе, стояла глубокая тишина. Лунный свет затушевывал все разрушения. И оттого, что луна отражалась в воде, леса за озерами тоже напоминали гряды облаков, тянувшихся по небу. За всю ночь не раздалось ни одного выстрела. Топот лошадей казался призрачным, копыта у них были точно обмотаны. Деревня, через которую они потом проезжали, тоже казалась скорее призрачной, чем разоренной. И уж совсем как духи, порхали по стенам разрушенной церкви пятна света и тени.

— Вот отсюда начинается,— сказал Отто Ливен. Они остановились. Он описал хлыстом широкую дугу: — Снизу, где ивы. Несколько домов между лесом и берегом — это наша рыбацкая деревушка. Озеро тоже наше.

Он смотрел вниз, не отрываясь, точно хотел все это вобрать в себя. Затем сказал, обращаясь не то к своим спутникам, не то к самому себе:

— Эти маленькие чистенькие домики жмутся к господскому дому, как цыплята к наседке. Совсем не похоже на загаженные, беспризорные, осиротевшие деревни в Литве.

Расстилавшаяся внизу, озаренная луной земля, частью вспаханная, частью поросшая лесом и кое-где поблескивающая озерами, уже в течение шестисот лет была родовым поместьем Ливенов. Два года назад молодая советская власть выгнала их оттуда. Затем русские белогвардейцы вытеснили большевиков. При этом они обещали отдать помогавшим им остзейцам землю, которую те потеряли; и фон дер Гольц, презрев рейхсвер, стал вербовать себе войска по собственному усмотрению. Он привлек в свои отряды немало той немецкой молодежи, которая после заключения мира лишилась родины — кое у кого наследственные земли были отторгнуты по новым границам, у большинства же настоящей родиной была война. А здесь, на востоке, еще требовались солдаты, здесь еще ничего не было решено. Они думали, что на этом клочке Европы еще можно найти ту издавна влекущую, бесшабашную жизнь, которая тем и хороша, что ею не дорожишь.

Отто Ливен сказал:

— Вон там, внизу, стоит наша ветряная мельница. Ее не тронули.

Русский сказал:

— Мне тоже хотелось бы показать вам мой родной дом. До него далеко отсюда. Это под Казанью, на Волге.

Младший Ливен подумал: «А я бы не смог показать вам мой родной дом, если бы мы объехали даже вокруг всего земного шара». Этот дом, на который Отто, не отрываясь, смотрел сейчас горящими глазами, Эрнст знал только по детским воспоминаниям, когда приезжал на каникулы. И его сюда никогда не тянуло. Ему было достаточно сознания того, что где-то на белом свете у его родственников есть свой угол и там он найдет приют и мир, если затоскует о них. Но он никогда о них не тосковал. Его отец, совершенно так же как и он, всю жизнь кочевал с места на место и от каждой перемены ждал счастливого поворота судьбы. Он то и дело переезжал из одного города в другой: из Берлина в Ригу, из Риги в Стокгольм, из Стокгольма в Петербург, где в консульстве как раз открывалась вакансия. И тоже успокаивал и утешал себя тем, что на крайний случай в мире есть какой-то клочок земли, где он может укрыться, не заботясь ни о чем.

Кожевников сказал:

— Дайте хоть одному из нас домой добраться — и советскому наваждению придет конец!

Ливен-младший стал торопить их. Они соскочили с коней на краю деревни. Несколько молодых парней с терраски ближайшего дома угрюмо посмотрели на них, точно незнакомцы намеревались не просто зачерпнуть воды в колодце, а выжать из них кровь каплю за каплей. За столом сидели две женщины, одна из них — старуха — кормила маленькую девочку. Вторая, помоложе, бросилась к старшему Ливену, схватила и поцеловала ему руку— истово и подобострастно. Парни на терраске сердито заворчали. Один из них оттащил женщину. Она что-то возразила, но села на место. Остальные принялись ее отчитывать, а она горящими глазами смотрела вслед Ливену.

— Она из наших дворовых. Родилась у нас в имении,— пояснил он своим спутникам.

Эрнст Ливен проезжал вечером через ту же деревню, ведя за собой целую вереницу крестьянских телег, которые ему с трудом удалось раздобыть для перевозки раненых. Его собственную лошадь подстрелили, и она осталась где-то в поле. Его кузен с тяжелым ранением лежал в будке железнодорожного сторожа, до которой был час езды. Тихая ночь закончилась неожиданным нападением: отряды латышей наступали из Риги. Вся земля, принадлежавшая Ливенам, до самой железнодорожной линии была захвачена. Деревня сгорела, население частью погибло, частью бежало. Осталось лишь несколько человек; при виде телег с ранеными их окаменевшие, застывшие лица как будто слегка оттаяли, но появилось на них только выражение угрюмой ненависти.

Ливен торопил своих людей: Просто чудо, если они благополучно доберутся до ближайшей станции. Ходили слухи, будто англичане поддержали наступление латышей, чтобы наконец отделаться от немцев, которые иначе не послушались бы приказа собственного рейхсвера о возвращении домой; будто они снабдили население оружием, а местную власть — деньгами, лишь бы она наконец выгнала всех — немцев и русских, красных и белых.

«Если Отто тяжело ранен и умрет,— размышлял Эрнст Ливен,— я остаюсь старшим и главой рода, которого уже нет, наследником поместья, которого не существует». Он наслаждался парадоксальностью этой мысли. В его памяти снова всплыло все: пологие склоны полей, ветряная мельница, озеро с рыбацкой деревушкой, лес на той стороне. Они медленно проехали мимо той же терраски, с которой рано утром молодая женщина бросилась приветствовать его кузена. Крыша провалилась. Внутренняя перегородка была проломана, и видны были разорванные на части человеческие тела и разбитая мебель. Ливен задумался с тем саркастическим выражением, которое всегда появлялось у него при виде чего-нибудь разрушенного дотла. Ведь только война, только меткий залп могли вырвать у человека ту сокровеннейшую тайну, которую люди прячут в себе до самой смерти.

Двое парней, смотревшие на него утром с такой ненавистью, теперь лежали в своей кухне, засыпанные обломками стен и печи. Один все еще прижимал к себе винтовку, точно грудного младенца. Умирая, он впился зубами в приклад. Другой судорожно ухватился за свою оторванную ногу. Бедро у него было все разворочено. Третий с простреленной грудью лежал поперек дороги, так что скрипучая телега в спешке его переехала, и как бы служил подтверждением горьких слов: на что человеку победа, если ему самому не дано ее вкусить? Старушка с достоинством сидела на том же месте за столом, единственным предметом, который уцелел. Правда, в нее, видимо, тоже попал осколок: она как-то странно сползла набок. В живых осталась только крошечная девочка, которую она утром кормила. Теперь девочка пользовалась случаем, чтобы наесться досыта. Она тянула к себе все, что обычно так тщательно распределялось между членами семьи, затем подбежала к телегам и, подняв голову, смеясь измазанным ртом, посмотрела на Ливена. Ливен нагнулся, подбросил ее вверх и снова поставил на ноги. Девочка была легка как перышко. Ливен подумал: «Как странно холодны ее глаза, золотистые, точно янтарь, и какое у нее тонкое и нежное личико! Да, господь бог щедр до глупости, распределяя свои дары между дочерьми земли».

II

Венцлов сел в ночной поезд на Ангальтском вокзале. Он решил провести отпуск у Клеммов. Ему не столько хотелось повидать сестру, сколько поговорить с глазу на глаз с зятем. Его все еще слегка тревожил слух о трупе, найденном в Груневальде, хотя за короткой газетной заметкой больше ничего не последовало. Только один раз кто-то в его присутствии упомянул о том, что шофера, который должен был доставить пленного в Новавес, отдадут под суд. Однако его не могли отдать под суд хотя бы потому, что он давно затерялся где-то в пограничных войсках. Да и труп, который был обнаружен, вероятно, как и предполагал Ливен, не имеет к ним ни малейшего отношения. И кому вообще поднимать это дело, говорил Ливен.

Однако сам Ливен со своей бригадой поспешил убраться в Прибалтику. Венцлова служба удерживала здесь. Он, так же как и его друзья, испытывал решительную неприязнь к людям, не погнушавшимся при Веймарской республике по каким бы то ни было причинам остаться в армии. Мальцан, друг его отца, пытался внушить ему, насколько важно влить как можно больше здоровой крови в того хилого карлика, в которого превратил армию Версальский договор. Бросать военную службу просто глупо: в этом новом государстве нужно иметь хотя бы несколько человек, на которых можно положиться.

Когда рано утром поезд пришел во Франкфурт, Венцлов увидел на платформе знакомое лицо: это был шофер его зятя. Венцлов сухо ответил ему на приветствие. Они не привыкли видеть друг друга в штатском. «Такой же спесивый, как и сестрица»,— подумал Бекер. Молодая хозяйка обычно обращалась к нему только с приказаниями, которые отдавала резким тоном,— она втайне скучала по своему прежнему, уволенному шоферу.

— У нас постоянный пропуск,— рассказывал Бекер, разумея своего господина и себя. В Хёхсте дел по горло. Сегодня, чтобы избежать осложнений для господина лейтенанта, который состоит на военной службе в неокку-пированном районе, он, Бекер, взял пропуск, которым пользуется кузен господина капитана, тот сидит сейчас на каком-то совещании. Но пропуск будет, конечно, вовремя возвращен.

Бекер охотно выпил бы с лейтенантом по кружке пива, его хозяин никогда не забывал это сделать, но Венц-лову не пришло в голову угостить шофера. Выражение лица у Венцлова было холодное. Он только раз во время войны проезжал по рейнскому мосту. Тогда, в переполненном вагоне, он через головы своих спутников успел лишь мельком взглянуть на великую реку, которую знал по хрестоматиям и песням; река оказалась не такой голубой, как он ожидал, она текла бесшумно, серая и тихая. Сейчас из садов доносился крепкий и сладкий запах жасмина. Венцлов закрыл глаза. Утренний воздух разгладил его насупленный лоб. Дальше аромат садов был отравлен фабричным дымом. Шофер доставил его в Амёнебург.

Венцлов почувствовал неловкость, когда на вывеске фирмы рядом со словами «Смолы и лаки» прочел фамилию «Клемм». У него было такое чувство, словно и он через мужа своей единственной сестры участвует в этом странном и непривычном словосочетании. Секретарь провел его в комнату, обставленную кожаной мебелью и предназначенную для посетителей и совещаний. Не успел Венцлов сообразить, кто этот старик — написанный маслом портрет висел над диваном,— как вошел Клемм и, сияя, заявил, что он просто ревнует: его жена Ленора ждет брата с непозволительным нетерпением. В штатском он выглядел лучше, чем когда-либо. Венцлова же раздражал его собственный костюм из дешевой материи, измявшийся в дороге. Костюм зятя, хотя Венцлов и не мог этого знать, был из английской шерсти — служащий фирмы раздобыл ее Клемму в Кёльне, на территории, оккупированной англичанами. И если Венцлов по пути сюда никак не мог представить себе фон Клемма в штатском, то отныне он уже не представлял его иначе.

Клемм хорошенько не знал, как ему вести себя с этим чопорным гостем, и наугад заговорил о портрете старика, на который Венцлов опять покосился.

— Это мой отец. Фирма ему обязана всем, чего она сейчас достигла. Мой дед был ремесленником. Отец был человеком широкого размаха, дельцом, но умел, что называется, обходиться с людьми.

Венцлов снова подавил ощущение неловкости. А Клемм уже давно позабыл о том, что сам он в первые минуты приезда испытал такую же неловкость. За прошедший год он так свыкся со своим новым положением,

что заявил теперь шурину чуть ли не с гордостью:

— Мой дед, когда был подмастерьем, прошел через всю Германию. Добрался до русской границы, до Литвы, сейчас это, кажется, входит в Польшу. Там он узнал, как можно перерабатывать соки березы, и свой опыт применил на родине. Открыл собственную мастерскую. Вещества, которые добываются из коры и корней, а также из еловых игл, он стал продавать дубильщикам и сапожникам. А потом кожевенные фабрики начали заказывать этот состав в огромных количествах. Благодаря моему отцу дело развернулось. Он сразу угадывал, чего не хватает, что необходимо добавить. Химики должны были находить для него нужные составы, а он находил нужных химиков.

Клемм помолчал, ожидая, что Венцлов сделает какое-нибудь замечание, ответит одной из тех обычных фраз, из которых, если внести в них известную последовательность, слагается то, что принято называть оживленной беседой. Но так как Венцлову решительно ничего не приходило в голову, а молчать с гостями не принято, то Клемм продолжал:

— Все это привело к тому, что отец стал выпускать в продажу такую жидкость, которой теперь по всей стране пропитывают телеграфные столбы и железнодорожные шпалы, чтобы предохранить дерево от гниения. Понимаешь?

Венцлов не понимал ничего. И ему казалось странным, что Клемм теперь так носится с каким-то варевом, в которое макают для сохранности телеграфные столбы.

— В конце концов и железные дороги стали заказывать нам состав для пропитывания. Разве мы мальчишками в этом что-нибудь смыслили? Мне все это казалось ужасно скучным, даже унизительным. В юности мы презирали столь будничную и незаметную деятельность.

«В юности,— подумал Венцлов.— Когда же это было? Когда кончается юность? Когда она кончилась для Клемма? Три или два года назад или в прошлом году? Разве она проходит, как поезд? Или останавливается в десять двадцать на той или другой станции? И после этого люди научаются ценить по достоинству такую фирму, как «Смолы и лаки», и все, что, подобно ей, казалось раньше скучным или унизительным?»

Словно угадав мысли Венцлова, Клемм поспешно сказал:

— Только позднее начинаешь понимать, что это значит, когда по всей стране не остается ни одной железнодорожной шпалы, не обработанной твоей фирмой. Тут не только вопрос денег и заработной платы для нескольких тысяч рабочих, тут вопрос власти, торжества немецкого изобретательства. Пусть это только скромный, почти незаметный итог нашего труда, труда германской нации, но главное — дух, живущий в ней, усердие, точность, чувство ответственности... начиная с химика, который обмозговывает свою формулу, до последнего рабочего, который точно следует полученным указаниям. Это в известном смысле напоминает нашу армию. И уже сейчас, хотя война еще толком не закончена, враг рвется к нашим товарам. Вот тут, на моем столе, целая пачка запросов от французских и английских фирм. Они сами и наполовину не могут так хорошо все это делать, как мы, и придумывают всякие уловки, чтобы как-нибудь выведать секреты наших главных открытий. Из Хёхста новейшие заводы уже переведены в Среднюю Германию, куда шпионам не так легко пробраться. А когда из шпионажа ничего не выходит, начинаются переговоры и попытки выудить у нас патенты.

Венцлов прислушался. Теперь разговор коснулся того, что имело отношение и к нему. Он охотно порасспросил бы относительно промышленного шпионажа. Но подходящие слова не сразу пришли ему на ум, а Клемм уже заговорил о другом. Он приказал подать завтрак, вино, бокалы.

За завтраком Клемм, не стесняясь, цитировал и перевирал чужие мысли, как все люди, привыкшие жонглировать словами. Он вдруг вспомнил рассказ про того истинного немца, который терпеть не может французишку, но вино его пьет с охотой. Правда, сам он наливал Венцлову не вино, а старый коньяк. Счастье, что он, Клемм, вовремя приехал: его двоюродный братец никак не приспособится к французским ограничениям. Ему лично доставляет просто удовольствие — он раскрошил бисквит — лавировать среди всех этих трудностей оккупированной зоны. «Оно и видно,— подумал Венцлов,— что все это тебе доставляет удовольствие». Рядом с Клеммом Венцлов чувствовал себя неловким, неповоротливым, но, с другой стороны, он знал, что Клемм — надежная опора, нигде не подведет: ни в зале совещаний, ни на командном пункте.

— Я сейчас же,— продолжал Клемм,— среди моих служащих и инженеров нащупал самых надежных и среди рабочих тоже. Мы состряпали союз. Наладили занятия спортом для молодежи, не побывавшей на войне. Им до смерти нравится маршировать под носом у оккупационных властей.

Тут ему пришло в голову, что он, пожалуй, слишком долго говорит один. Непременно должен что-нибудь сказать и шурин. И Клемм спросил, как там, в Берлине. Венцлов был доволен, что разговор перешел наконец на знакомый ему предмет.

— Красные стали потише,— заявил он,— массовые весенние стачки удалось подавить мгновенно, мы и пострелять как следует не успели.— Затем бросил вскользь, хотя это и было главной причиной его приезда сюда: — При починке дороги нашли этого субъекта, которого мы тогда пристрелили.—Разве Клемм не помнит? У них случилась авария, а того как раз везли мимо, тогда они поменялись машинами. Ведь именно он, Клемм, настаивал на том, чтобы этого человека прикончить. Правда, не установлено, что это и есть тот самый, но Клемму не мешало бы втолковать своему шоферу, как ему держаться, в случае если все-таки начнется расследование...

— Ах, вздор,— сказал Клемм,— ничего не будет, и тут, в оккупированной зоне, тем более.. А тебе пора наконец отправиться в Эльтвиль. Подумай, Ленора запретила мне сегодня за завтраком даже прикасаться к вишневому торту. Она хочет его подать тебе во всей красе.

Выложив то, что его угнетало, Венцлов отдался радостному ожиданию встречи с сестрой. Правда, Клемм так же небрежно отнесся к его опасениям, как и Ливен. И все-таки Венцлов испытывал такую легкость и успокоение, как будто эта ночная поездка была им предпринята лишь затем, чтобы услышать и от Клемма, насколько все его страхи смешны. Клемму удалось убедить его, что беспокойные мысли о преследовании—чепуха, а о самом эпизоде и вспоминать-то не стоит. И когда они покатили по аллее через сад, где над шпалерами деревьев и клумбами сверкали каскады искусственного дождя, он почувствовал, как среди этой теплой, блестевшей влагой зелени все его тревоги исчезают.

Ленора бросилась ему на шею. «Что это с ней? — подумал он.— Наверно, по дому тоскует». Она крикнула Бекеру, чтобы он нес вещи в комнату для гостей. Затем, сидя за столом и улыбаясь, смотрела, как брат разрезает вишневый торт. А в это время в кухне Бекер при полном сочувствии горничной разглагольствовал насчет того, что братец так же нос задирает, как и сестрица, не сравнить с самим хозяином.

Ленора закурила сигарету. Еще одна новая черта: сначала эти бурные объятия, затем сигарета. А в остальном такая же. Он узнал ее девичье платье в голубую полоску. Венцлову очень хотелось погладить ее по голове, но он привык обуздывать свои чувства. Он стал задавать обычные в таких случаях вопросы. Она отвечала, как ему показалось, торопливее, чем раньше, и с какой-то новой улыбкой.

— Я тебе потом покажу малыша. Мне так странно, теперь я надеваю белый халат, просто чтобы присыпать, ему попку, а не для того, чтобы перевязать тридцать тяжелораненых. И жить в этом большом доме странно, я все время невольно распределяю; столовая годилась бы для операционной, флигель — под изолятор для заразных больных... Сейчас я готовлю сестер Красного Креста— пусть наши женщины научатся ходить за ранеными на случай новой драки. Курс слушают невесты и сестры молодых людей, участвующих в собраниях, которые Клемм созывает с тех пор, как он здесь. А я чувствую себя не такой бесполезной.

Где-то в долине Рейна труба заиграла сигнал. Золотисто-розовое утро дрогнуло, разорванное бурным «Salut aux Armes». Ленора ласково взъерошила брату волосы.

— Сначала это на меня действовало так же, как и на тебя, теперь я привыкла, вообще-то мне мало в чем приходится ощущать присутствие французов — мы ведь освобождены от постоя. Только иногда полуофициально кто-нибудь является сюда. Потом мы делаем генеральную уборку, чтобы духами не воняло. И я никогда не хожу в поселок, там их полным-полно.— Она посмотрела на брата с довольным видом: — Ешь, если хочешь, весь торт. Я помню, как ты говорил, когда был маленький: «Вот хоть бы разок мне одному такой торт дали!» Расскажи, как дома? Как тетя Амалия? Я иногда скучаю по ней. Знаешь, я ни за что раньше не поверила бы, что могу соскучиться по тете Амалии.— Она забарабанила пальцами по столу, словно играя на рояле. У нее все еще были мальчишеские руки — длинные, худые, без колец.— Я ведь теперь мать. Хозяйка дома. Во время войны была сестрой милосердия — сегодня здесь, завтра там. А потом вдруг оказалось, что я замужем. Живу в красивом доме. Я никогда раньше не могла себе представить, что и тетя Амалия была молодой. И никогда, что она станет старухой.

Венцлов сказал:

— Она стала старухой после перемирия. У нее волосы совсем седые.— Сестра с удивлением посмотрела на него.—Мне кажется, самый жестокий удар для нее — это расформирование полка, в котором служили ее отец и брат.

— А что с тобой будет?

— Со мной? Я думаю, тетка даже не поняла бы всей глубины твоего вопроса. Есть некоторые шансы на то, что я останусь в кадрах, если в таком государстве вообще можно говорить о шансах. Мальцан как будто хочет кое-что устроить через своего друга, старика Шпрангера. А что мне иначе делать? Пойти в пограничную охрану? Или поступить в банк? У твоего мужа попросить местечко? В следующем месяце еще десять тысяч будут демобилизованы.

Ленора сказала:

— Я надеялась, что и мой мальчуган будет служить в вашем полку.

Венцлов холодно ответил:

— У твоего мальчугана в будущем и без того неплохие возможности. Правда, его отец тоже в свое время предполагал остаться в кадрах и передать фирму кузену. Во всяком случае, тебе о твоем мальчугане нечего беспокоиться. Ему не придется ни быть коммивояжером, ни служить в банке.

Ленора спокойно возразила:

— Напрасно ты думаешь, что я так уж беспокоюсь за его будущее. Даже меньше, чем за твое. У меня не слишком богатое воображение, и будущее меня мало волнует. Настоящее — да.

Потом они, гуляли. Она показывала ему оранжерею и сад. Они вспоминали, как тетя Амалия в своем крошечном квадратном садике ощипывала ягоды с четырех кустов черной смородины.

Молодой парень в жилете и солдатских штанах, помогавший садовнику срезать сучья, обернулся и посмотрел на господ. Садовник пожелал им «доброго утра», парень пробурчал только «утра». Венцлов перехватил его взгляд, показавшийся ему дерзким.

— Он приехал погостить к родителям. Отец работает у нас садовником, мать — кухаркой. Да, ты прав, терпеть не могу, когда он так смотрит.

— Бог знает что он натворил и почему удрал в оккупированный район.

— Этого здесь не узнаешь,—сказала Ленора.— У кого дома земля под ногами горит, тот где угодно демаркационную линию перейдет.

Венцлов сказал, нахмурившись:

— Он мне очень не нравится.

— Я уже просила Клемма, чтобы его выставили отсюда. Если отец здесь служит, это не значит, что мы его будем прятать. А то решил, что он здесь в полной безопасности.

Прогуливаясь по дорожке, Венцлов все время ощущал на себе взгляд парня. С неприятным чувством схватил он сестру под руку. «И чего он на меня пялится? Чует, кто я. Вся эта красная сволочь заодно». Он сердился оттого, что этот дерзкий парень испортил ему мирное воскресное утро. А сын садовника думал: «Чего он на меня поглядывает? Вся эта сволочь заодно — так и несет от них парадами, военщиной, словом, всякой националистической вонью». Один мысленно произносил «националистическая» с такой же ненавистью, с какой другой говорил: «красная». Пропасть, разделявшая их, была глужбе Рейна, на который Венцлов смотрел с верхней ступеньки: лестницы; под сияющим летним небом река казалась чуть голубее, чем утром, но она была так же тиха и совсем не сияла, словно голубела со дна.

III

Унтер-офицер Вильгельм Надлер поехал в отпуск домой. Только в этом уступил он жене, продолжавшей ныть в своих письмах: пора бы наконец бросить солдатчину, пора бы навести в усадьбе порядок. Вот он самолично и объяснит глупой бабе то, чего нельзя доверить почте,— планы на будущее, которые теперь становились уже не только разговорами. Он ей объяснит, почему сейчас неважно, тащиться ли за плугом, платить ли деньги посреднику по продаже скота, сдавать или не сдавать в аренду участок и сеять на нем клевер для второй коровы. Сейчас нужно одно, объяснит он ей — а мысленно он ей многое объяснял, когда ему нечего было делать,— свергнуть правительство, при котором не вылезешь из нужды. Новая империя таким, как он, скостит все долги, а это важнее, чем новый амбар, о котором она все долбит в своих письмах.

Он подъехал к последней станции и сошел. До его деревни на берегу Швиловзее предстояло идти еще около часа лесом и полем. На нем были армейские сапоги и поношенная куртка со значком его добровольческого отряда в петлице и Железным крестом на груди. В рюкзаке лежало всякое барахло, которое он вез домой на праздники. Прихватил он также и добрую старую палку, которую вырезал себе в лазарете, когда еще хромал. Он отмечал на ней все главные сражения, в которых участвовал, как турист отмечает зарубками на альпенштоке места своих экскурсий.

Его догнал низенький старичок и поздоровался. Старичок выразил удовольствие по поводу того, что они опять свиделись. Надлер не сразу узнал в нем владельца трактира «Под дубом» Цейбеля, вместе со своими клиентами гордившегося несравненным старым дубом, узловатые корни которого вросли в пол трактира. Старичок высказал также удивление, почему Надлера давненько в родных местах не видно, да и сейчас он, верно, возвращается еще не насовсем, хотя вернулись уже все соседи. В ответ Надлер объяснил, что его еще не отпустили: в столице продолжается заваруха, и такие люди, как он, нужны. А если Берлин спасует, тогда всей империи капут. Хозяин «Дуба» заметил, что прошлой зимой даже у них была слышна стрельба; его парням осточертела война, мирный договор, разумеется, препоганый, но, как говорится, чему быть, того не миновать.

— Поговорка эта тут ни при чем,— решительно возразил Надлер.— Кабы вы здесь в тылу хорошенько разобрались, когда красные орали, так никому и в голову не пришло бы, соглашаться на этакий паршивый мир. Не мы на нашу землю врага пустили, эти бандиты распахнули ворота перед французишками, которых мы три года по задам лупили... А теперь еще свои денежки выкладывай! Евреи небось гроша не дадут, хотя один Ротшильд мог бы из собственного кармана все покрыть. Вот и выходит, что расплачиваемся только мы — а у нас и так ни черта нет,— ты, Цейбель, твои парни, я и мой брат Христиан, которому и без того все кости перебили.

Старичок обрадовался, что разговор от туманных отвлеченностей перешел на тот предмет, о котором ему было что сказать. Он подавил усмешку и заметил:

— Все кости ему переломали, Христиану-то, верно, но хорошо, что он хоть еще кой-чего не потерял.

А Вильгельм Надлер возразил: едва ли парень, которого так обработали, найдет себе бабу по вкусу. Старик только презрительно покосился на него, словно и головы-то поворачивать не стоило. Вот и выходит, что тот, кого это больше всех касается, как обычно в таких случаях, ничего не знает, хотя знает уже вся деревня! И словно исправлять подобные ошибки — его прямая обязанность, он принялся опять сокрушаться о том, что Вильгельм не только пробыл всю войну от первого до последнего дня на фронте, но и миром не воспользовался, чтобы тут же вернуться домой. А Надлер опять пытался растолковать ему, отчего такие люди, как он, именно сейчас до зарезу нужны в Берлине.

Цейбель заметил:

— Да только те, у кого времени много и нет ни жены, ни ребят. И нет хозяйства, где чуть недоглядел — все вверх дном пошло.

Надлер ответил, что, конечно, жене его, наверное, нелегко было, но ведь у нее есть под рукой Христиан. Тут они как раз коснулись того, к чему и гнул старик, и, когда миновали лес и началось поле, он еще раз намекнул соседу, что не следовало-де поручать брату и хозяйство и семью. На что Вильгельм заметил:

— Да, Действительно, у Христиана настоящей силы уже нет. Насквозь изрешетили.

— Найдутся у него силы. Нет сил, чтобы косить. А ребята твои еще малы. Вот Лизе и приходится спину гнуть. А кое на что другое сил у него хватит. Тут бабе и трудиться не надо.

Между первыми домами сверкнуло озеро. Надлер задумался. Он и не заметил, что они свернули на деревенскую улицу, что старик распростился с ним, что по пути к дому односельчане его приветствовали, похлопывали по спине, разглядывали.

Едва он открыл дверь, как на него пахнуло вкусными запахами праздничного угощения. Он известил жену о своем приезде. Она повязала чистый передник. Обвивавшие ее голову косы были цвета спелой ржи, когда снопы слишком долго пролежат в поле,— местами выцветшие, местами потемневшие. Она расползлась, как перестоявшееся тесто, решил муж. А лицо в точности прежнее — с веселыми светло-голубыми глазами и словно порхающими веснушками. Он внимательно посмотрел на брата Христиана: тот приковылял вприпрыжку на одной ноге, так как от спешки или из лени не хотел при каждом шаге заносить другую ногу, простреленную в бедре. Христиан посмотрел на брата не сразу и не прямо, он время от времени поглядывал на него украдкой, исподлобья. Хотя Вильгельм за эти пять-шесть лет привык ко всякого рода женщинам и в результате от собственной жены отвык, он приходил в ярость при одной мысли — хозяину «Дуба» все-таки удалось внушить ее Надлеру,— что его пышная, как будто ярко начищенная Лиза могла спутаться с такой развалиной, как Христиан. Во время обеда Лиза кормила грудного малыша, который родился после того приезда Вильгельма, когда было заключено перемирие. Хотя Вильгельм никогда не тратил ни одной лишней минуты на размышления о своих детях, сейчас он, насупившись, разглядывал младшего, который был до того белокур, что его волосы казались белыми, и потому он гораздо больше походил на дядю, чем на отца. Христиан сидел с трубкой в руке, ссутулясь, точно весь обмякнув. Лиза сразу перешла в наступление. Она опять принялась размазывать все сначала, что Вильгельм уже наизусть выучил по ее письмам: насчет второй коровы, посредника по продаже скота Леви, клевера, аренды; затем он услышал и кое-что новенькое: если Вильгельм вернется совсем, Христиан может сейчас же открыть сапожную мастерскую— он ведь учился на сапожника, а если муж не вернется и Христиану опять надо будет помогать ей, дело это уплывет из рук — мастерскую откроет Иозеф Винклер, он тоже учился, а двум сапожникам тут делать нечего.

Вильгельм Надлер решил, что все это отнюдь не свидетельствует об особой любви Лизы к Христиану. Он обещал вернуться домой через год. До осени он должен служить.

— Почему это? Ведь все давно дома!

— Самых лучших задерживают, иначе все пойдет прахом.

Жена сказала:

— Здесь все и так уже идет прахом.

— Да, вот мы и наведем порядок. Дай сначала народу прийти в себя, дай нам вырвать да выбросить вон весь этот бурьян, тогда и на твоем поле будет порядок.— Он сказал то, что не раз мысленно объяснял ей, но, произнесенное вслух, оно прозвучало далеко не так убедительно, хотя он и намекнул при этом еще кое на что, о чем, собственно, обязан был бы молчать: — Дай только настоящим людям взять в руки власть, и мы получим совсем другие законы. Тогда и положение наше станет совсем другим, тогда мы будем наверху.

— Народ,— сказала Лиза.— А я кто? Я ведь тоже своим не враг. А насчет земли, так наше поле тоже здесь.

Увидев, что Христиан роется на дне своего кисета, она встала и насыпала ему табаку из жестянки. Когда хромой, раскурив трубку, заковылял прочь, Вильгельм наконец дал волю своей ярости.

— Если я еще раз увижу, что ты этому Христиану прислуживаешь, я тебе все кости переломаю.

Жена даже не вздрогнула. Она насмешливо взглянула на мужа:

— Как же не подсобить инвалиду, ведь он тебе брат.— Ее веснушки словно порхали по лицу, а блестящие голубые глаза искрились. Вильгельм не мог бы поручиться, что она говорит всерьез, а не смеется над ним. В таких тонкостях он не силен. И он подумал, совсем растерявшись: «Ишь, какая хитрая стала — чистая стерва бабенка!» А Лиза начала как ни в чем не бывало высчитывать, что если Вильгельм вернется к окончанию арендного срока, Христиан успеет открыть мастерскую.

Когда Вильгельм ушел в хлев, чтобы прибить оторвавшуюся доску, Лиза распахнула дверь каморки, в которой теперь жил Христиан.

— Покамест Вильгельм тут, ты, пожалуйста, как можно меньше ему на глаза попадайся,— сказала она. —Или сам он пронюхал, или кто-нибудь ему наговорил. Я, конечно, понемногу его утихомирю. А пока между тобой и мной все кончено. Что ты там бубнишь? Мне теперь необходимо порядок навести в хозяйстве, а то дети до сумы дойдут. Вильгельм здесь хозяин, он должен вернуться, не буду же я отпугивать его.

Христиан посмотрел женщине в лицо — не искоса, а в упор. Он подумал: «Что тут скажешь? Она права. Что она со мной увидит? Я даже не могу дотащиться на своей ноге в Берлин и там по дворам с шарманкой ходить». Только одно — уж очень она, пожалуй, хитра. Так здорово она знает жизнь, что мигом сообразит, что к чему, а он, хоть тоже не дурак, будет думать над этим целую ночь.

Вильгельм нашел, что собственная жена приятнее, чем он ожидал. Одно плохо — она разбудила его, чтобы идти в поле, раньше, чем его будили в казармах. Небо еще было полно звезд, а жена уже на ногах: она успела подоить корову, покормить птицу, сварить кофе, приготовить обед. Потом они запрягли корову в телегу. Христиан остался дома, чтобы сдать молоко. На телегу посадили детей: старших — чтобы помогали, младшего — чтобы потом покормить его. Лиза пошла рядом с коровой, помахивая палкой и подгоняя ее. А Вильгельм плелся за телегой; он уже отвык от этих выходов в поле, отвык от детей и коров. Раздражали и обращенные к нему возгласы кое-кого из соседей, раздражало то, что они узнают его, видят его идущим вслед за семьей и телегой совершенно так же, как он шел в былые дни, совершенно так же, как шли все остальные, и что никто по его внешнему виду не может догадаться, кто он на самом деле — человек, который все еще носит оружие, все еще имеет власть над жизнью и смертью.

На поле жена положила младшего в борозду. Она была гораздо проворнее мужа и стоила двух жнецов. Она отерла пот, заливавший глаза, бросила торопливый взгляд на дальнюю борозду, где ребенок мирно спал, точно в лоне матери, под необъятным небом. Озеро поблескивало между яблонями. Ни в чем она не уступала мужчине, а муж и косу-то заносить разучился. Скоро она на целый ряд обогнала его, точно хотела наверстать с лихвою те минуты, которые теряла, когда бегала кормить ребенка. Загудел пароход. Этот гудок рассердил Вильгельма, как будто его окликнули из другого мира, рассердила пышная белая грудь, к которой жена приложила малыша. Он повесил косу на яблоню, встал перед женой и заявил:

— Твой белобрысый сопляк до черта смахивает на Христиана.

Лиза стала перекладывать ребенка к другой груди, чтобы обдумать ответ. Она сказала:

— Это бывает в семьях. От деда передалось.

Муж рванул косу с ветки.

Сегодня ужин нечего было и сравнивать со вчерашним.

Ничуть не лучше казарменной жратвы. А затем пришлось опять возиться до самой ночи. Вильгельм с яростью думал о том, что так оно и будет до конца его дней. Верно, господь бог нарочно придумал для него такую жизнь. Но только он просчитался: всяк в своем дому хозяин. Под «он» Надлер разумел господа бога, под «хозяином»— человека вроде капитана Дегенхардта. По Дегенхардту Надлер даже затосковал.

После ужина он побежал в трактир выпить пива. Присутствующие поднесли ему кружку. Потом еще одну. Обычно они были не слишком щедры. Но он начал рассказывать: послушаешь его, так веселей на душе становится. Между сапогами сидевших сплетались в узлы и прихотливо извивались проросшие сквозь пол корни дуба. Хотя от этих старых корней веяло уютом, но все в родных местах вызывало у Вильгельма отвращение. Крестьяне помоложе, еще носившие форму, хотя и без погон, с любопытством разглядывали его добротную куртку, которую он все-таки напялил, прежде чем отправиться в трактир. Они спросили, какие это у него значки. На подобные вопросы он всегда отвечал с охотой и тут же принялся рассказывать о берлинских боях, как рассказывал раньше, приезжая в отпуск, разные военные эпизоды. Описал нападение на Газетный квартал, как описывал когда-то нападение на бельгийское местечко Мобеж. Одобрение слушателей вознаградило его за унизительный рабочий день.

На своем обычном месте сидел съежившись крестьянин Ользен, тот самый, который отхватил у Лизы участок, нужный ей теперь под клевер. В 1916 году его отпустили домой с простреленным легким, однако благодаря деревенскому воздуху он кое-как поправился. Ользен сказал:

— Ну, с меня хватит. Удивляюсь, как это вам в Берлине еще хочется драться!

— Если власть захватят красные,— сказал Надлер,— у тебя отберут последнюю корову и последний клочок земли, как в России.

— Ну уж нет, здесь это некому сделать. А вот твои — ты же сам сказал — у вас последний грош отнимут, чтобы из нашего кармана оплатить ихнюю войну. Поэтому-то вам и нужно, чтобы по-прежнему наверху были богатые, а внизу бедняки.

Надлер рассердился. Он терпеть не мог Ользена — торчит себе тут, как редиска на грядке, вот уж кто не солдат-то! Надлер охотно грохнул бы кулаком по столу. Он сию же минуту расторг бы арендный договор на удивление всем присутствующим, только бы насолить этому негодяю. Но так поступать не следовало. Он еще не совсем ума лишился, а злость его окончательно протрезвила. Ведь если теперь отказать арендатору, то кто же будет обрабатывать лишнюю землю, тогда ему, Надлеру, придется остаться в деревне. А ему только что продлили срок службы. Скоро начнутся такие дела, что без людей вроде него не обойтись. Домой он сможет вернуться, только когда совершится настоящий переворот. Он твердо верил в этот предстоящий грандиозный переворот, после которого начнется такая жизнь, какую даже сравнивать нельзя с тем, что теперь называется жизнью — презренная работа в поле, правительство, выжимающее из тебя налоги, досада на Ользена за арендный договор, даже злоба на Лизу. Он сам хорошенько не знал, что будет и как, но верил твердо, что после переворота все само собой изменится. И до него, Надлера, тогда рукой не достать.

Он считал, как и все, что война, отравившая людям кровь, это неистовство среди крови и пламени, в котором на долю одних выпадают чудовищные страдания, а другие предаются чудовищному разгулу, не могла окончиться просто так, ничем. Она явно служила только вступлением к чему-то еще более грандиозному и столь же мало похожему на убогие крестьянские будни, как потусторонний мир на этот.

Он давно умолк, погруженный в мрачные размышления. Теперь его уже не угостят пивом, да и за что поить молчаливого бирюка? Когда он ощупью вошел в свой дом, ему показалось, что где-то внутри хлопнула дверь. Надлер прокрался сначала в каморку за кухней, где теперь спал Христиан. Тот лежал, завернувшись в одеяло, как будто был все еще на дне окопа, и так храпел, что дрожали табуретки. Вильгельм, одновременно разочарованный и успокоенный, вошел на цыпочках к себе в комнату. Он увидел только Лизин затылок. Видимо, она тоже давным-давно спала. Она прямо окаменела от сна.

Когда дверь пивной открывалась, сердце Марии начинало биться быстрее, а у себя в комнате, когда слышались шаги на лестнице, она замирала. Потом, вся обессилев, бледнела. На ее личике, тихом, как падающий снег, лежали тени от густых ресниц, которые были темнее волос. Однажды Луиза сказала — не для того, чтобы причинить подруге боль, для этого она была слишком добродушна, а чтобы положить конец бессмысленному ожиданию:

— Я видела его в воскресенье с другой девушкой.— Мария удивленно на нее посмотрела.— Да, и они шли не под руку, а обнявшись и рука в руку.

Мария ответила:

— Это неправда.

Луиза так рассердилась, точно она и в самом деле сказала правду.

— Да что ты о себе думаешь? Ты воображаешь, дуреха этакая, что тебя уж и бросить никто не может? Подожди, еще как бросят. После войны ни на одного парня положиться нельзя, за войну привыкли к разнообразию. Ты должна выкинуть его из головы, девушка, и спокойненько перейти к номеру два.

Мария молчала. Она не могла объяснить Луизе, почему у нее все это по-другому. Луизе не понять, что двое могут быть предназначены друг для друга и сейчас, и всегда, в здоровье и в болезни, в горе и в радости, пока не разлучит смерть. Если любимый по какой-то причине вдруг не пришел, он может так же внезапно вернуться.

Ее друг никогда не рассказывал ей о том, где он проводит время. А для нее время по-настоящему начиналось лишь с того мгновения, когда Эрвин, входя, захлопывал за собой дверь. Она не знала, что в свой последний приход он уже почти решился открыть ей, где именно он проводит время. Друг Эрвина предостерегал его: самая хорошая девушка все-таки разок да выложит кому-нибудь, что у нее на душе, а тот выболтает еще кому-нибудь, кто уже не так хорош. Ведь настоящая жизнь, к которой относится и любовь, начинается только потом, когда главное сделано. А до того все под вопросом и полно пробелов.

Мария ясно поняла, что такое счастье, только когда его не стало. Поняла и то, что, даже когда оно было, в нем оставались пробелы. И даже когда они с Эрвином обнимали друг друга — чего теперь не бывало,— та стена, что с самого начала стоит между людьми, еще не была разрушена.

Мария не высчитывала дни, как делают другие девушки, боясь беременности. Когда она убедилась, что так оно и есть, она бросила место, решив съездить в Берлин к тетке Эмилии.

— Ах ты бедная цыпочка,— сказала Луиза.— Ну, надеюсь, тетка поможет тебе с этим разделаться.

Мария с самого приезда сюда не была в городе. Когда она опять попала в эти сплетения проводов и рельсов, она почувствовала себя обиженной и обманутой. Но она слишком устала, чтобы удивляться. Она вглядывалась во все лица — не встретится ли ей то, которое она искала. Ведь здесь так много людей — она и не думала, что их может быть столько. Здесь целая чаща домов, дорог и улиц. А друга ее нигде нет.

Она очутилась на Бель-Альянс-Плац. Окна пошивочной мастерской, где работала тетка, выходили на тот же двор, что и окно теткиной кухни. Сюда же, во двор, выходили окна штамповочной мастерской. Здесь не было ни одной стены, которая бы не дрожала от работы машин. Пока Мария ждала, ее непрерывно трясло, ведь она была легка и тонка, точно листик. Даже хорошо, что тряска передавалась и ей: Марии казалось, будто это заглушает ее горе. Какая-то девушка крикнула тетке из окна, что ее ждут. Тетка выбросила в окно ключ: сейчас она никак не может уйти из мастерской. Мария отперла дверь квартиры, состоявшей из комнаты и кухни. В комнате тетя Эмилия хранила все вещи, которые принадлежали ей и мужу, убитому в первый же год войны. Подвенечный убор лежал под стеклом на комоде. По стенам среди разноцветных картинок, к которым тетя Эмилия питала особое пристрастие, висели: Железный крест, фотокарточка мужа, когда его только что взяли в артиллерию, и фотокарточка обоих—женихом и невестой. Тетя Эмилия и не помышляла о втором браке, хотя при ее заработке, веселом характере и забавной фигурке, изящной и все же пышной сзади и спереди, претендентов находилось достаточно. Но она привыкла жить только своим трудом, сама выбирать и менять любовников, считая, что все это и есть верность покойнику. Мария даже на миг позабыла о своем горе, рассматривая картинку, на которой был изображен мальчик с крыльями, занятый, однако, не обычными ангельскими делами, а созерцанием спящей у его ног девушки; когда во дворе зазвучал гудок, она невольно вздрогнула. Тут же пришла наверх и тетка. Раздалось звонкое чмоканье, зашипели свиные котлеты, точно горох посыпались вопросы.

«Дети становятся взрослыми людьми!» — подумала тетка. Мария начала рассказывать сухо, даже без робости, так как тетка слушала ее спокойно, не прерывая. В Эмилии чувствовалось внимание разумной женщины, легкими кивками и всем своим поведением она словно хотела сказать, что всякое на свете бывает. Мария не первая и не последняя. Не стала она также ни читать мораль своей племяннице, ни жалеть ее, а сразу перешла к практической стороне вопроса. Мария может жить и столоваться здесь, у нее. А плату тетка будет по частям удерживать из ее заработка, удержит и те десять марок, которые одолжит ей сейчас, чтобы Мария немедля отправилась к фрау Хэниш: с клиентки, присланной тетей Эмилией, та едва ли возьмет дорого. Фрау Хэниш ей самой не раз оказывала услуги. Это добросовестная, надежная особа, у нее есть приемная, где можно отдохнуть, совсем как у врача, что особенно важно для тех, с кем такая история случается в первый раз. Мария для тетки все равно что дочь, ведь своих детей ей не суждено иметь.

Сначала Мария не поняла, что именно подразумевает тетка. А тетя Эмилия ужасно раскипятилась, когда почуяла, что племянница боится последовать мудрому совету.

— В таком случае отправляйся обратно к матери в Пелльворм. Пусть полюбуется на свою умницу! Но ведь туда ты не желаешь? Верно? Да ты бога благодарить должна, что тебя добрые люди из беды хотят вытащить!

Целую ночь Мария покорно выслушивала уговоры тетки и утром отправилась на Бель-Альянс-Плац. Она поехала к фрау Хэниш, так как с детства привыкла слушаться взрослых. Во время этой поездки она уже не вглядывалась в людские лица. Дорогу она нашла очень легко. Город произвел на нее еще меньше впечатления, чем вчера. Если уж надо ехать, фрау Хэниш, если и дальше махнуть на все рукой, то не все ли равно, что будет вокруг тебя — луга или большой город? Так как фрау Хэниш ее не ждала, она назначила другой девушке, и та сразу же начала расхваливать Хэниш, а затем описывать превратности жизни. Девушка была в черном, может быть, в трауре. Яркими красками она изобразила безответственность мужчин вообще и безответственность одного из них в частности, ибо он сначала обещал на ней жениться, а потом сбежал и надавал обещаний другой девушке. Она сказала: «Верно, так началось и у вас»,— точно и в этой беде был виноват ее собственный вероломный любовник, как виноват дьявол во всяком зле. Скоро явилась сама Хэниш, такая толстая и по-матерински заботливая, как настоящая акушерка, которая помогла родиться на свет множеству ребят. Она сказала Марии, что придется полчаса подождать. Мария слышала, как через две комнаты шумит вода, как дети кричат во дворе, как проезжают машины мимо дома. На этом кожаном диване, где сперва отдохнет незнакомая девушка, наверно, и ей разрешат потом отдохнуть. «А после,— рассказывала незнакомая девушка,— все будет как раньше. Еще несколько дней покиснешь, потом вернешься на работу, только будешь ученая и так легко не попадешься, а если все-таки влипнешь, то по крайней мере будешь знать, как от этого избавиться». Мария только сейчас поняла совершенно точно, на что она готова была решиться. А потом все будет как раньше. Ей уже никогда не придется мучиться, самое большее—иной раз вспомнит о своем друге. Ее великая любовь развеется как дым. А если она все-таки не пойдет на это? Тогда по-прежнему уже никогда не будет. Все будет по-другому. Сейчас ее ожидание в приемной кончится... Она прислушалась. Тихонько встала. Беззвучно открыла и закрыла за собой дверь. И с такой быстротой побежала по улице к трамваю, точно фрау Хэниш могла погнаться за ней и притащить обратно.

Вечером тетя Эмилия очень удивилась, видя, что племянница ее свежа и бодра, как ни в чем не бывало.

— Для вас, молоденьких девчонок,— сказала она,— все это пустяки.

Тут-то Марии и следовало бы сообщить о своем решении, а также вернуть десять марок. Но так как она не послушалась тетки, ей уже ничего не стоило и скрыть от нее свое непослушание. В понедельник она пошла на работу в мастерскую. Оказалось, что она и приветлива и шить большая мастерица, но как-то не способна дружить с остальными швеями, которые так охотно и часто забегали к Эмилии — посоветоваться или выпить чашку кофе. Эмилия ничего не имела против, если девушки иной раз приводили с собой и своих кавалеров. У нее самой частенько бывал в гостях парикмахер с Хедеманнштрассе, он одалживал ей граммофон и вносил свой пай на пирожные и булки, так что квартирка тети Эмилии скоро стала просто раем для всей мастерской. Мария накрывала на стол и делала особые бутерброды, которые в кафе-автоматах назывались «лакомый кусочек». Всему этому она научилась в своей пивной. Но когда заводили граммофон, она убегала. Она садилась под деревьями на Бель-Альянс-Плац. Темнело. Серебряная буква над ближайшей станцией подземки висела в ночном воздухе, как месяц на ущербе. Теперь, когда Мария бывала одна, ей чудилось, что Эрвин садится рядом с ней на скамейку. Она чувствовала устремленные на нее серые глаза, видела, как в них вспыхивают яркие точечки. Она даже отваживалась спросить его, куда это он постоянно уходил от нее. Ее подруга Луиза из пивной, как-то приезжавшая ее проведать, на все вопросы сердито отвечала:

— Да выбрось ты его наконец из головы. Ты же теперь очень недурно устроилась. Не вспоминай об этом парне. Пошли его к черту!

После ее посещения Мария отказалась от всякой надежды. Но так как последнее, от чего люди отказываются,— это мечты, то она стала жить двойной жизнью. Она знала ясно и твердо, что ждать совершенно бесполезно, и трезво искала возможности несмотря ни на что сохранить ребенка; и в то же время она продолжала всматриваться в людей, выходивших из подземки на площадь, в надежде, не мелькнет ли среди них знакомое лицо.

Однажды рядом с ней сел молодой парень —он был очень недурен собой. Он служил контролером в поездах подземки и возвращался домой всегда той же дорогой. Мария все больше ему нравилась. Иногда они пили вместе пиво или кофе. В конце концов он попросил ее стать его женой. Мария ответила своему поклоннику, что решительно ничего против него не имеет, но не хочет скрывать: она беременна от другого. Контролер с живостью возразил, что он человек вполне столичный, поэтому вовсе не требует, чтобы все барышни дожидались именно его, и не ищет для женитьбы непременно невинной девушки. Просто нужно перед свадьбой все это ликвидировать, только матери его пусть ничего не говорит: она человек старых понятий. Мария сказала, что хочет родить ребенка. Контролер ответил, что сейчас у него нет денег на детей. Через два-три года, когда дадут следующую прибавку,— пожалуйста, но тогда уж пусть это будет его собственный. Мария больше ничего не сказала. Немного погодя она молча ушла.

Мария любила иногда играть на площади с детьми, копавшимися в ящике с песком, и особенно ей приглянулись трое ребят, которых обычно приводила коротко подстриженная женщина в короткой юбке, что очень не шло к ее толщине. Вскоре выяснилось, что она им вовсе не мать. Однажды она попросила Марию присмотреть за детьми: отец сейчас выйдет из подземки. Он оставляет на нее детей, когда уходит искать работу: транспортная контора, где он до войны служил возчиком, закрылась. А она всегда готова помочь соседу, да и ребята славные: мать умерла от гриппа всего месяца два назад. Господин Гешке тогда еще не вернулся из армии. И разве не ее долг — подсобить в беспризорном хозяйстве, хотя на благодарность тут рассчитывать не приходится. Но кто же рассчитывает на благодарность?

Она высморкала всем троим носы — двум мальчуганам и одной девочке. Марии нравился один из мальчуганов: у него были такие быстрые карие глаза. Иногда он вдруг мчался к скамейке, чтобы проверить, тут ли Мария. Тогда она смеялась, и мальчуган тоже. Его сестренка обходила скамейку. У нее был широкий нос, и казалось, она смотрит ноздрями, такими же темными и сердитыми, как « глаза. Второй мальчик был ужасно тощий, светло-голубые глаза и светлые волосы придавали его лицу какую-то прозрачность. А нрав у него был упрямый и веселый. Казалось, парнишке совершенно все равно, кто заменяет ему мать.

К ящику с песком подошел немолодой человек с крупной бритой головой, в куртке защитного цвета, на которой еще виднелись прямоугольные следы от споротых погон. Он посвистал своим детям.

Женщина стала частенько обращаться к Марии с просьбой присмотреть за детьми. Однажды она дала ей ключ от квартиры — пусть отведет их домой. Квартира оказалась запущенной. Но кое-что еще говорило о том, как уютно здесь было при матери. Особенно понравился Марии балкон, она никогда не бывала на балконах. Цветы в ящиках тоже захирели, при жизни хозяйки они, должно быть, росли сплошной зеленой стеной. Мария подогрела молоко. Пока дети пили, она оборвала увядшие листья, срезала засохшие ветки, а живые обвила вокруг прутьев решетки. Подошла девочка, посмотрела своими круглыми ноздрями на то, как Мария прибирает, потом принялась помогать ей. Тем временем вернулся отец. С этого дня Мария часто отводила детей домой. Она подогревала им молоко, варила суп. Вскоре Гешке привык видеть ее в своей квартире. В такие дни он ужинал по-настоящему. Как уверяла соседка, чувство благодарности было ему чуждо. Он словно только и ждал, чтобы судьба послала ему кого-то, кто возьмет на себя все дела по дому. Удачно это вышло и для Марии, которая ждала, чтобы судьба послала ей подходящее дело. Наконец ее новый знакомый поступил подсобным рабочим в «Компанию подземных сооружений». Тогда встал вопрос о том, в какой мере городское попечительство возьмет на себя заботу о детях. Нельзя же рассчитывать на соседку. Участие Марии — только счастливая случайность. Это дело непрочное.

И вот, когда дети уже улеглись и Мария сидела в кухне с их отцом, она сказала, что готова навсегда остаться с ним и с детьми. Ей хотелось бы знать, как Гешке относится к возможности второго брака. Гешке удивленно посмотрел на нее. Мария опустила глаза. Он разглядывал ее лицо, тени от густых ресниц. Этот обычно угрюмый и пришибленный горем человек словно ожил. Его взгляд точно согрелся, мрак в сердце рассеялся, робость и скорбь на чужом молоденьком личике как будто смягчили и его черты.

— Милая моя детка, я бы просто солгал, если бы стал уверять тебя, что мне твое предложение не по нутру, и если бы у моей покойной жены были крылья и она могла бы прилететь к нам и сквозь потолок заглянуть сюда, она бы не знаю как обрадовалась, что нашелся кто-то, кто согласился вести хозяйство и воспитывать троих ее детей. Ведь свой человек в доме лучше всяких попечительств. Но мне хочется, девочка, кое о чем спросить тебя. И ты уж отвечай мне правду. Ясно, что не могла ты просто в меня влюбиться. Я ведь о себе ничего не воображаю. И вот никак я не пойму, почему ты, такая молоденькая, вдруг захотела выйти замуж за человека, у которого трое сорванцов на руках, никакого определенного заработка, которому приходится считать куски и откладывать каждый грош, а то в следующем месяце может быть нехватка. И я вот что тебе скажу: если ты хочешь меня провести, как дурака, напрасно трудишься. Есть у тебя причина — говори!

Он напомнил ей отца, который был подсобным рабочим на строительстве плотины в Пелльворме. Да, Гешке не намного моложе. Что ожидает ее, если и тут ничего не выйдет? Она сказала:

— Я буду хорошо относиться к детям. Я сошью девочке новое платье — все равно материя на занавеску зря лежит, а по воскресеньям буду печь пирожки. Я буду хорошо-хорошо обо всех вас заботиться.

И согрелось сердце у Гешке. От горя и бедствий войны оно стало точно камень. До сих пор он не обращал внимания на эту девушку, которая иногда появлялась здесь и помогала по хозяйству. Теперь он увидел, какая она хрупкая и кроткая.

— Сейчас же скажи мне, что с тобой стряслось? — потребовал он.— И почему тебе удобно здесь, у нас, спрятаться? Может, ты что-нибудь натворила? Ну-ка, выкладывай все. Может, ты где-нибудь набедокурила и боишься, что тебя будут искать и все выйдет наружу? А? Повторяю, тебе не удастся меня провести! Пускай у меня дома хоть все грязью зарастет.

«Он как мой отец, тоже не любит, чтобы его обманывали,—подумала Мария.—Он меня сейчас выгонит». Она сказала:

— Я ничего дурного не сделала, совесть у меня чиста.

— Ну ладно,— отозвался Гешке задумчиво, не сводя с нее глаз.— Конечно, тут могут быть и другие причины, например, у тебя могла выйти такая любовная незадача, что тебе теперь все равно. Ты думаешь: «Мне теперь все равно, кто будет потом, Гешке или другой».

Мария нахмурилась. «Я, видно, попал в точку,— решил Гешке.— А жаль, и мне бы в этой дрянной жизни выпало на долю немного счастья. Разве плохо, придешь вечером домой, а тут тебя ждет молодое создание?» Мария же думала: «Его так же невозможно обмануть, как моего отца. Тетю Эмилию — сколько хочешь и Луизу тоже. И толстухе фрау Мельцер, соседке, той наврешь и глазом не моргнешь, а вот ему не хочется. Мне вообще больше врать не хочется: противно». И Мария словно отрезала:

— У меня будет ребенок.

Она решительно взглянула на него. Была не была!

А он, наклонив голову, спокойно посмотрел на нее, и в его взгляде не было ни доброты, ни гнева.

— Почему же ты до сих пор не избавилась от этого?

— Я не хочу.

Их глаза встретились, он сказал:

— Ах так, значит, не спроси я, ты бы ничего и не сказала. А потом постаралась бы вкрутить мне, будто этот чужой ребенок —мой?

Мария тихонько ответила:

— Может быть.— Она схватила его за рукав. Она сказала, и от страха и скорби голос ее звучал хрипло:— Я обещаю относиться к вашим детям не хуже, чем к своему. Может, я к своему хуже буду относиться. И я никому никогда словечка про все это не пророню — ни детям, ни соседям. Это так и останется между вами и мной.

Он ответил уже мягче:

— Обычно говорится, что там, где сыты трое, будет сыт и четвертый. С таким же успехом можно сказать: где трое живут впроголодь, там четверо будут с голода подыхать. Нелегкое дело ты затеяла, но, если уж пошло на откровенность, выкладывай все до конца. Надо строить на чистом месте. Мне подробности ни к чему, я хочу только знать, что за человек тебе ребенка сделал — из нашего брата или, может быть, какой-нибудь ферт там, в пивной, где ты служила?

Мария воскликнула:

— Нет! — И потом торопливо добавила, чтобы раз и навсегда положить всему этому конец:—Он умер.— Сердце ее сжалось. Ей стало страшно. У нее было такое чувство, словно она сама оборвала его жизнь, навсегда лишила себя возможности увидеть хотя бы его тень.

Гешке все смотрел на нее. Затем протянул руку и тихонько провел пальцами по ее волосам. Это был за долгое время первый лучик света под его кровлей.

Так решилось их будущее. Потом они вместе посидели в кухне, чуточку дольше, чем обычно. Гешке спрашивал, она застенчиво рассказывала о своих родных в Пелльворме. Мария была привязана к ним, а она неохотно говорила о том, к чему была привязана. Когда она вспомнила о тете Эмилии, Гешке настоял на том, чтобы ее пригласили: если уж устраивать свадьбу, так устраивать как следует.

Перед тем как идти домой, она, желая побыть одна, еще раз присела на Бель-Альянс-Плац. В общем, она была довольна, но печальна и задумчива. От нескольких, дерзких приглашений она только отмахнулась легким-движением руки. С городской железной дороги уже больше никто не шел.

А Гешке тоже сидел один в кухне. Она все-таки сказала правду. Он не очень-то разбирается в теперешних девчонках; он слышал, как на работе товарищи болтали о том, будто нынче девушки делают не меньше абортов, чем их матери рожали детей. Мария, наверно, была без памяти влюблена в этого парня. Она, наверно, не только хрупкая и кроткая, она стойкая и мужественная, если это можно сказать о человеке не на войне, не под вражеским огнем. Он и сейчас еще ощущал концами пальцев легкие пряди ее волос. Как ни странно, он уже скучал по ней.

Тетя Эмилия была поражена. Она совсем не одобряла брака племянницы с человеком, у которого несколько детей. Но ведь молодые девушки не слушают разумных доводов. Если племяннице действительно чем-то понравился этот человек, значит, визит к фрау Хэниш, на котором тетка так настаивала, открыл ей возможность нового жизненного пути. Кроме того, Эмилию пригласили в воскресенье на свадьбу, а она до смерти любила всякие развлечения и праздники.»

Мария убирала свою будущую квартиру, стирала и шила на детей. Гешке сказал им, что у них будет новая мама. Старший мальчик запрыгал вокруг Марии, младший промолчал: ему было все равно, а девочка хмуро посмотрела на нее. Мария купила пакетик цветочных семян для балкона. На душе у нее было бесконечно тяжело, и она замешивала тесто стиснув зубы.

Загрузка...