II

Прохладный и тихий, царил над землёй и морем осенний день. Вечерело.

Небо окуталось серым, солнце скрылось на западе за туманным холмом. Всюду неподвижно висели и дремали длинные полосатые облака.

Днём было ветрено, однако к вечеру, как это часто бывало, ветер стих. Тишина стояла такая, что всякий мог услышать собственное дыхание.

Сумрак спустился, синий и холодный. Острый шум речек и ручейков прорезал воздух. Высоко над полями летели, направляясь к западу, две большие чёрные птицы. Далеко на северо-востоке куковала кукушка, и эхо гоготало, словно адская лошадь.

Энок Хове, с грохотом спускавшийся вниз по склону горы в своей тележке, вздрогнул. Этот дьявольский хохот в вечерней тишине пугал его. «Н-но, родимая!» Лучше всего уехать отсюда поскорей: до дома ещё оставался приличный отрезок пути. Энок пребывал в глубоких раздумьях, и коричневатое от загара лицо его с опущенными глазами выглядело недовольным, беспокойным и опечаленным. Когда же он думает начать воспринимать жизнь всерьёз? Долго ли ещё собирается он скитаться по земле рабом греха — и никогда не обрести мира? Он ведь не продавал душу дьяволу на всю жизнь? — как выразился Ларс Нордбраут во время последней проповеди. Да, «на всю жизнь»… «Безумный! В сию ночь душу твою возьмут у тебя»…[3] Чем тогда воспользуется Энок из того немногого, что удалось ему накопить?

А ведь он не «накопил» почти ничего. Всё было как назло. Наследство, доставшееся Анне, потрачено на покупку нового участка целины, и пока они заплатили лишь половину. Земля скудная, и потому придётся долго ждать, пока появятся остальные деньги. Хорошо ещё, что остались старые серебряные украшения и золотые кольца. «Пока в доме есть серебро, ты не можешь назвать себя нищим», — говаривал отец Энока. Но теперь Энок должен был кругом: торговцу за товары, Симону Рамстаду за корову, батраку Хансу нужны были деньги на рыбалку, а налоги росли и росли… Того, что удалось приобрести раньше, осталось немного, а то, в чём нуждались сейчас, было безумно дорого. Куда ни глянь — кругом такая нужда и стеснённость, что впору опустить руки. А дети растут, им нужна обувка и одёжка…

Благословение! — вот чего недоставало в жизни. Всё казалось бессмысленным, если Бог не был рядом. А прислуживать дьяволу, пусть даже изредка, не стоило…

О нет, нет!

Тот, кто мог подняться над собой и стать дитём Божьим, тот мог чувствовать себя увереннее и в повседневных делах. Мог бы переложить свои заботы на плечи Господу, тому, кто беспокоится обо всех, даже о малых воронятах. Ибо в пояснениях к Катехизису[4] сказано: «О ком Бог печётся прежде всего? О своих верующих детях». И там же: «Есть ли какая-либо выгода в том, чтобы любить Господа? Да, огромная выгода; ибо мы ведаем, что всем любящим Господа воздастся добром». Подумать только: ты можешь положиться на самого Господа Бога. Да, избавиться от всех забот, обрести мир взамен всех твоих страхов и беспокойства… Никогда ещё в жизни у Энока не было такого счастливого дня. Он сам не мог понять, отчего в нём царил разлад, как узел на груди, который невозможно было распутать. Он всегда жил с предчувствием, будто собирался сделать что-то худое, словно он чего-то должен опасаться заранее. Никогда он не был уверен в себе, никогда не мог почувствовать себя спокойно, тем более в собственной комнате. Даже если он и мог быть доволен собой в какой-то миг — пребывая в радужном настроении или принимаясь за новую работу, — всё же беспокойство сидело внутри и терзало его, и оттого радость казалась поверхностной и никчёмной. Он беспрерывно метался туда-сюда в бешеной погоне; всё новое на мгновение заглушало его тоску, но это был лишь короткий миг, а потом им снова овладевало беспокойство, и всё шло по-прежнему. О да, чего же ещё он ждал? С тем, кто лишён Бога и мира, всегда так. Нечего удивляться, что он пребывал в таком беспокойстве, ведь с каждой минутой он только ближе и ближе подходил к адской бездне…

Лошадь встала, так что Энок едва не свалился вниз головой; дорога шла в гору, и Брюнка не хотела идти. Энок сошёл с повозки и одолел склон. Он был статным мужчиной среднего роста, широкоплечим и мускулистым; ему нужно лишь смотреть в оба и вести себя благоразумно. Но голова клонилась вниз, словно под тяжестью чего-то, и глаза смотрели в землю устало и задумчиво.

Кругом было удивительно тихо, сумерки прибывали. В это время мир казался безлюдным и пустым. Никаких звуков, никаких признаков жизни. Только он, Энок, и его кобыла посреди чёрной пустоши. «О да, да; Господи, останься с нами… потому что день уже склонился к вечеру!»[5]

Они взобрались на холм. Энок остановился и вновь забрался в повозку. Чу!.. что это? — Тпрру! Остановив лошадь, он прислушался. Нет, ничего, померещилось. Но что-то скрывалось за этим. Что-то наверняка скрывалось за этой тишиной. «Н-но-о! Пошла, Брюнка!» — скомандовал Энок, он был недоволен собой.

Сквозь мертвенно-спокойный воздух пронёсся шум, тяжёлый, приглушённый шум, заполнивший всю вечернюю тишину. Он шёл отовсюду и ниоткуда, но вернее всего, с северо-запада, с того пустынного открытого уголка, где кончается земля и начинается море, катящееся прямо из туманных далей Северного Ледовитого океана. Словно рокот раздался в воздухе — протяжный, глухой рокот; море поднималось из своих глубинных бездн и как будто устремлялось в последний бой; всё дрожало от шума и страха, словно боясь грядущего гнева и вселенской погибели, когда зашатаются основы мира и суша утонет в море, и небо обрушится на землю, словно покрывало…

Это был шум моря.

«Должно быть, на море этой ночью большое ненастье», — попытался утешить себя Энок. Но он не мог заглушить своё беспокойство. «Солнце превратится во тьму, и луна в кровь… моря и реки хлынут через край…»[6] Представь, если бы Сын Человеческий явился сейчас, когда небо разрывается от грохота и шума, и огромная труба заливается громовыми раскатами, так что отверзаются могилы и мёртвые восстают…

«Уфф! Пошла, Брюнка!» Энок хлестнул кобылу кнутом, заставив её бежать рысцой. Ехали они ужасно медленно; кругом царил вечерний сумрак, а Энок всё ещё ехал и погонял. И теперь они подъезжали к жуткой Могильной пустоши…

…О нет; Спаситель не придёт сегодня вечером. Ещё не прошло шести тысяч лет от сотворения мира; лишь когда минет этот срок, Он явится. Но тот, кто оставлен Господом, всегда страшится. «Уфф, пошла!..»

Но Энок должен был уверовать. Если говорить серьёзно: обязан был и хотел. Так не могло продолжаться дальше. Каждый день мог стать последним; не стоило напоминать о нём лишний раз, но Энок часто размышлял над этим. К тому же тот, кто твёрдо и неустанно противостоял Божьей благодати, так что Господу становилось невмоготу, — тот человек ожесточался. «Ожесточался»[7]. Это было такое страшное слово, что Энок пугался его.

Нет, однажды на рассвете он уверует. Пока ещё есть надежда. «Господь, не забирай меня, покуда я грешен, Боже! Будь ко мне милосерден, ибо велико милосердие Твоё…»

Кругом шумело и грохотало, тяжело и надрывно; Энок тащился на своей телеге и мелко подрагивал. Подумать только, если Спаситель всё же явился! Никто ведь не знал времени и часа. Все слышали «о войнах и о военных слухах»[8]. И грехи были так велики, что Господь наверняка должен был устать от всего этого. Подумать только, завтра утром может быть уже поздно! «Н-но-о, Брюнка!.. — О Боже, не забирай меня… Господи! Будь долготерпелив!» Интересно, когда же утихнет этот жуткий шум?

Энок очутился на Могильной пустоши. Он никогда не любил бывать тут так поздно. Здесь, в стороне от жилья, было пустынно и черно, лишь нищие и всякий сброд могли шляться тут или валяться под большими валунами. Именно в этом месте отец Энока видел троллей… старые суеверия и вздор; но всё же что-то наверняка в них есть. Никому не дано знать, что он может увидеть; дьявол силён, тем более когда человек отдалён от Бога… Хоть бы кто-нибудь оказался здесь, чтоб Энок мог за ним ехать!

Внизу безмолвно чернело озеро, почти как раз под Могильной Горой; там утонул сын старого священника Юэля. С тех пор тут слышали крики… А вон за тем огромным валуном нашли замёрзшую Берту Олвестад. Энок всегда думал, что мертвецы ещё могут тут обитать…

…Интересно, чем сегодня вечером занят Гуннар? Мальчик хорошо ведёт себя в последнее время. Ждёт отца с гостинцами из города? Да, так и быть, ты получишь подарки, дорогой Гуннар. Завтра утром, как встанешь…

То ли Эноку что-то послышалось? «Уфф, пошла…»

Да, ведь завтра праздник. Сын получит новую шапку и Катехизис с портретом римского папы[9]; и самое приятное: сладкое яблоко!.. Да, да; они, девчонки, тоже не останутся без подарков. Подумать только — три девчонки родились, друг за другом! Тот мальчик, родившийся после Серины, был обречён. И здесь Господь не благословил Энока. Но слава Богу, Гуннар вёл себя так хорошо… и не болел. Подумать только, ему уже десять лет, скоро будет помощником. Только не делать из него идола. С ним надо построже; «тот, кто ненавидит розги, тот любит своё дитя», — неправда…

Нет, Энок не мог собрать мысли воедино. Эти повседневные заботы, переполнявшие его, — от них тоже не было никакой помощи. Нет, нет. Без Господа невозможно обрести мир. Завтра утром, как только Энок успокоится; Боже, подожди хоть до утра!.. Слава тебе, Господи, — ветер затрепетал, и заглушил шум моря. И уже не так было холодно и страшно, к тому же Энок подъезжал к церкви. «Но, Брюнка!»

Он почувствовал себя увереннее. Сегодня ведь не Судный день. Почему он должен быть именно сегодня вечером? И шум моря слышался еле-еле…

Но что это было? Энок вздрогнул, завидев огонёк впереди. Ему показалось, кто-то кричал там, на холме, по направлению к церкви.

Энок остановил лошадь и прислушался. Сердце так колотилось в груди, что он отчётливо слышал его биение. Слава Богу! Там были люди. Послышался грохот телеги. Энок глубоко вздохнул и почувствовал себя легко и радостно…

Но что это за пьяные крики? Кто-то пел. Энок снова испугался. Никто не знает, что взбредёт в голову выпившему бродяге.

Сосна на вершине скалы —

Пристанище храброй души, —

слышалось пение, и телега, грохоча, на полной скорости неслась прямо на Энока. Только б отвернуть в сторону и быстро прошмыгнуть мимо…

— Какого чёрта, есть тут кто живой? — послышался громкий и дерзкий окрик. Однако это был Наполеон Стурбрекке. Энок похолодел, заслышав это жуткое ругательство; подумай-ка, на ночь глядя поминать чертей!

— Это ты здесь так поздно? — спросил Энок робким голосом.

— Да, чёрт подери, это я! — крикнул Наполеон. — Темнота — друг троллей! Ты из города, Энок?

— Да-а. Я заезжал ненадолго.

— И я собираюсь туда ненадолго; скажи, стоит ли мотаться? Там, поди, как обычно, полно всякого дерьма, а?

Энок рассказал; Наполеон сидел и ругался: «Нет, чёрт меня дери!» — «Нет уж, хватит!» — «Нет, ну ты слыхал такую чертовщину?» Когда Энок закончил привычным: «Всё это мелочи», — Наполеон стукнул кулаком по телеге и заявил, что хочет в Америку.

Да, он хотел туда. Бросить усадьбу со всем этим дерьмом и прямо к чёрту на рога в Америку. А то, говоря по совести, здесь порядочным людям делать нечего:

— Я сказал это ленсманну в Осе; я был у него сегодня вечером; он поднёс мне пару стаканчиков; чудный парень, ленсманн Осе! Тпру, стоять! Да, так я и сказал. Но ты знаешь, что он ответил? «Если порядочные люди уедут в Америку, — сказал он, — то кто же останется дома? Посмотрим лучше, — сказал он, — не сможем ли мы отправить туда хоть кого-нибудь из того нищего сброда, что околачивается здесь, Наполеон?» — сказал он. Но ведь если мы так сделаем, то один чёрт все обнищаем; да, так оно и будет, и потому я ругался, я, Наполеон Саломонсен Стурбрекке!

— Да, я полагаю, тебе не следует так много ругаться, Наполеон, — тихо проговорил Энок. Но тот не слышал его:

— Тпру! Да стой же, в конце концов! Да, я так говорю — стой, дьявол тя разрази! угадай, Энок, сколько налогу я сейчас плачу? Угадай, Энок! Да, они всё время твердят о той несчастной толчее[10], которую я поставил! Если б у меня её не было, то мне б ничего не оставалось, как разориться до нитки; но чёрт, она у меня есть! Пять далеров[11], папа родимый! Да, тебе не нравится, но я буду ругаться из-за этого столько, сколько захочу; пять блестящих спесидалеров, боже, и ещё два скиллинга! Ничего удивительного, что так недолго и разориться. Я взял кредит в банке в том году; теперь я выплачиваю с процентами; и если не выплачу вовремя, то явится стряпчий, как голодный волчище… Нет, я поговорю с Торкелем Тутлингом, я скажу Торкелю Туланду; мы должны, чёрт подери, взять ружьё и прогнать их! Всю толпу! А не то они сожрут нас живьём! Да, запросто. Если мы не хотим делать так, как когда-то Пер Рудлевиг! — наворовал себе, и живёт припеваючи; да-да, это тоже способ, и так можно поступать! — тпру! Но это не для меня, ты же знаешь. Да, теперь езжай, чёртова скотина; думаешь, можно заставить эту кобылу стоять спокойно? Приятного вечера, Энок! — Наполеон загремел дальше по дороге.

— Сосна на вершине…

— Тпру! Энок!

— Да?

— Ты ведь будешь на свадьбе у Хельге?

— Да… я, пожалуй, приду.

— Тогда там и увидимся! Спокойной ночи!

— Сосна на вершине скалы…

Энок загрохотал по дороге к дому.

Нет, ты смотри! Ну не чудеса ли творит лукавый? Вечно он что-то придумает. Вечно устраивает так, что кто-то попадётся по дороге.

Теперь Энок не мог по-настоящему уверовать, пока не побывает на этой свадьбе.

Загрузка...