В комнате, где шумела свадьба, на длинных столах горели свечи; был уже поздний вечер.
У одного края стола уютно восседала группа стариков с глиняными трубками и пивными кружками; чуть поодаль заседала за картами другая компания, а снаружи гремели танцы, визжала скрипка, там кричали, шумели и галдели, так что песня оглашала весь дом. Хельге Хове выдавал замуж свою младшую дочь, и потому собрал компанию, которая могла и пошуметь, и повеселиться.
Пиво было крепким и удалось на славу, бренневин[12] лился рекой, Нильс Рамстад играл, и всё было как полагается. Были приглашены все соседи, и родня, и знакомые. Дом кишел радостной толпой, предвкушавшей три беззаботных дня гулянки.
Энок, ближайший из соседей, не мог не прийти, но ему не нравилось здесь. Он сидел в комнате рядом со стариками, слышал весь этот гам, и ему казалось, будто он попал в дьявольскую синагогу. Редко на его лице можно было видеть улыбку, и серые глаза смотрели невесело. Энок пил, когда ему наливали, и отвечал, когда его спрашивали, но в остальное время лишь неподвижно сидел на месте, чужой и безмолвный, точно околдованный своими собственными мыслями.
Страшно было смотреть на всех этих людей, которые слонялись там, шумели, толпились и прислуживали дьяволу; в следующую минуту они могли оказаться перед высшим Судиёй, и что тогда стало бы с ними? Даже старики, зная, что им осталось недолго, служили Сатане так верно, как только могли в своём святотатстве. Пили, и гоготали, и мололи вздор, меньше всего думая о том, что им когда-то суждено умереть. Всякую жуть приходилось слушать Эноку; повсюду звучала мерзкая ругань; один умолял чёрта забрать его, другой желал себе «дьявольской погибели». В компании картёжников заседал Наполеон Стурбрекке и ругался на чём свет стоит, а народ только хохотал. Чем больше он надрывался, тем пуще был гогот. Даже ребятишки — и те хихикали, столпившись у края стола; пожалуй, никто в этом доме не помнил слов о мельничном жёрнове[13]. Энок глядел на всё это и порой чувствовал себя совершенно потерянным. Ему казалось, будто вокруг него мертвецы, разодетые скелеты, которые ходят туда-сюда и гремят костями; и когда они зевали или гоготали, обнажая белые изгороди зубов, Энок не мог отделаться от этого ощущения. Знали бы они, кто стоял за их спинами и точил свои когти, — наверняка бы так не смеялись! А эти молодые парни, которые галдели и плясали, заигрывали с девками и неистовствовали в грехе сладострастия — что они думали ответить, если бы Жених явился[14]? Но они не думали, не думали об этом… Хотя были среди них и те, кто недавно конфирмовался. Да, в этом доме была обитель Сатаны и адские врата, Энок хотел лишь немного посидеть тут ради приличия, а потом вернуться домой.
Скрипка в соседней комнате пиликала на весь дом; в этой игре чувствовалась удивительная дьявольская сила. Энок должен был её слушать, хотел он того или нет. В каком-то смысле ему было привычно, слишком привычно; иногда возникало чувство, как будто в звуках скрипки есть что-то хорошее. Но то была дьявольская музыка: сладострастные призывы и хихиканья, призраки и бред, адская сила, отвращавшая от Бога и повергавшая душу в бредовые мысли, в грех сладострастия и вечное раскаяние…
— Никакая сила в этом мире вам не поможет! — орал Наполеон Стурбрекке за карточной игрой; он так грохнул по столу, что тот затрещал. — Сам дьявол за меня; стало быть, пора пропустить стаканчик! — ругань и хохот. — Твоё здоровье, моя ненасытная глотка; я знаю, ты это любишь! — Наполеон выпил. Потом поднялся и вышел из-за стола. — Я так долго выигрывал, что мне стало скучно, — сказал он. Победитель уже порядочно набрался; маленькие голубые глазки холодно сверкали, как у коршуна; крючковатый нос светился, и всё его острое, широкое лицо было красным и разгорячённым. — С вами без толку играть, — бахвалился он, — это всё равно что играть с мальчишками. Если не играешь, как настоящий парень, то нечего и предлагать, я, Наполеон Стурбрекке, не сяду с тобой за стол! А как у вас тут дела? — обратился он к старикам. — Да, чего вы тут говорите о подрастающей молодёжи? Чёрт меня подери, если б я вздумал подняться и оторвать свой зад ради неё, даже если б я сидел на граблях! Ни танцевать не умеют, ни пить как следует, ни в карты играть, ни подраться, что за компания нынче на свадьбе? — громовой хохот.
Наполеону поднесли пива, он уселся и принялся бахвалиться. Он сыпал сказками тех времён, когда он торговал скотиной. Одна побасенка была нелепее другой, особенно та, где он хвастался, как ловко надул «этого прохвоста», торговца лошадьми Пера Рюдлевига.
— Да, он заслужил то, что получил! Будет ещё у меня возможность провести его — я так и сделаю; да, я сделаю это! Почему б не обмануть негодяя при случае? Да, я обману. И наплевать, что вы подумаете!
— Я думаю, ты в ссоре с Пером Рюдлевигом, — серьёзно проговорил Энок. — Я боюсь, что если ты как следует подумаешь, то сможешь и у себя найти много недостатков.
— Чёрт подери, это верные слова, Энок! Твоё здоровье, мой старый друг и однокашник! Ты простой человек, тебе нечего прятать под стулом… да. Я говорю, как привык говорить. Пер Рюдлевиг пашет и ворует, а я пашу и пью; и если Пер Рюдлевиг попадёт в небесное царство, я тоже туда отправлюсь; да, я отправлюсь!
Хохот был такой, что никто не расслышал Энока и его увещеваний.
Может, ему уйти прямо сейчас? Он сидел здесь в компании грешников и святотатцев, пил с негодяями и слушал мерзкую болтовню; если б Господь призвал его сегодня, Эноку пришлось бы несладко. Он чувствовал себя прямо-таки испачканным грехами, кишевшими вокруг. Слушать и наблюдать такое, и не воспрепятствовать этому, — значит, сделать себя «участником в чужих грехах»[15]…
— Но в конце концов, Энок, отведай пива; я полагаю, оно славное!
Это пришёл сам Хельге, отец невесты. Он испытывал некоторое облегчение, хотя и не сходил с ума от радости; усевшись возле Энока, он пустился в болтовню:
— Сегодня я выдаю замуж последнюю из моих дочерей, так что больше я не стану приглашать тебя на свадьбу, — сказал он. — И мы всегда были добрыми соседями, так что ты должен немного уважить меня и в этот раз. А невеста, Берта Мария, — ты знаешь её с тех пор, как она была маленькой. Теперь я предлагаю тебе стаканчик, Энок, и ты выпьешь его; отчего ты сидишь тут такой мрачный, ты ведь не сердишься на меня?
— Нет, нет! — вскрикнул Энок; он выпил. Пожалуй, это дурно с его стороны — быть таким нелюдимым. Стоило куда-то пойти — и он вёл себя как дикий тролль. Если он будет сидеть тут и грустить — люди могут неправильно понять это.
Хельге был добрым, порядочным человеком, к которому Энок хорошо относился; он всегда был простым и прямодушным. И если ему, Хельге, сегодня весело, то он и других хочет видеть радостными, — вот всё, что ему нужно.
— Выпей сейчас же, — сказал Хельге, — ты сразу немного освежишься; пиво только что процежено, лучше не бывает!
Два соседа уселись и завели разговор. Энок хотел показать, что и он в хорошем настроении; он принялся болтать и пить с Хельге. Тотчас же явился жених, с бренневином и со стаканами, и предложил ещё выпить.
— Теперь ты по-настоящему выпьешь со мной, Энок, в день моего праздника! Ты ведь помнишь, Энок, как я ходил вместо тебя в школу? А сегодня ты такой привередливый, что ничего так и не попробовал; но ты окажешь большую честь нам и нашему столу, если отведаешь чуточку того немногого, что у нас есть. Теперь выпьем с тобой ещё раз; твоё здоровье, Энок!
Выхода не было — Энок пригубил из стаканчика. Он не мог отвертеться, он должен был выпить. Жених такой милый и дружелюбный, и ничего плохого в этом нет — один стаканчик непременно нужно вытерпеть. Энок завёл с женихом разговор о былых временах, и Хельге тоже сидел с ними.
— Твоя дочь, без сомнения, нашла отличного мужа, — заметил Энок.
— Да, я полагаю, не самого скверного, — высказался Хельге. — И думаю, усадьба у него не такая уж маленькая!
Эноку казалось, что тяжкие раздумья разом отлетели от него. Глаза его смотрели более открыто, и здесь, в свадебном доме, ему уже не было так ужасно. Он ведь не обязан обращаться в веру именно сегодня, как собирался, можно ведь и подождать с этим. Господь же не имеет ничего против того, что он сидит здесь, болтает, как обычно, с друзьями, без ругани и прочих жутких вещей. Бог видит, что это так, и Энок, пожалуй, не мог поступить по-другому. Уж если ты грешишь, неважно, как и сколько, — так будет до тех пор, пока не уверуешь по-настоящему. Пиво, кстати, тоже дар Божий, а Хельге — замечательный человек. Нужно только смотреть в оба, вести себя как подобает…
Мало-помалу глаза Энока засверкали, и его бледный, светящийся лоб сделался горячее. Анна стояла в дверях и украдкой смотрела на него; она радовалась, видя, что её муж ведёт себя так же, как и все остальные. Он стал таким странным в последнее время, что она иногда и не знала, что подумать.
Эноку Хове было около сорока. Он выглядел вполне привлекательно. Лицо было ясным и разумным, с крупными яркими чертами; оно становилось благостным и почти детским, когда он смеялся; в такие минуты он обычно хватался одной рукой за подбородок. Волосы его были такие чёрные, что отдавали синевой, свешиваясь на лоб. От ушей и от подбородка росла густая, красно-коричневая борода, которая вместе с чёрными волосами обрамляла его открытое и задумчивое лицо. Он был одет в синюю косоворотку и чёрную жилетку поверх неё; вокруг шеи, у воротника, расшитого белыми нитками, обвивался чёрный шёлковый платок с красивым узлом, края которого прятались под жилеткой. Со своей строгой, тёмной головой на твёрдых, широких плечах Энок смотрелся не так, как остальные, он был здесь чужим; многим казалось, будто от него веяло холодом.
…Странно подействовал стаканчик. Энок согрелся, ему стало лучше, он уже не чувствовал того жгучего страха в груди. Один стаканчик — это ничего, хуже, когда выпьешь несколько…
Удивительно: всё, что дурно, — оно так приятно для плоти и крови! Хорошая компания и добрая выпивка, звуки скрипки, шум и веселье… блеск глаз, жажда плотских утех и роскоши… пожалуй, он этого хотел, наш прародитель Адам.
Наполеон был так пьян, что затянул песню:
Лучше ль было жить народу,
Если б пил он только воду?
Нет!
Так налей стакан…
Бедный Наполеон! Всегда только и разговоров что о бренневине.
Скрипка надрывалась пуще всех. Звук её и эхо так удивительно отдавались в сердце, со всеми полутонами, призвуками; это было нечто такое, что не могло исходить от одних лишь струн… не был ли тут замешан сам дьявол? Нельзя сказать, что эти звуки были лёгкими — казалось, они звучали надрывно, создавая удивительное смешение радости и плача, головокружительное, совершенно очаровывающее. Звуки скрипки пробуждали много воспоминаний, таких, которые следовало забыть, — всю молодость; стоило лишь скрипке запиликать — и начиналась песня о прошедшем, о глупостях, иллюзиях и затеях юных лет… того времени, когда он, Энок, сам танцевал, резвился и волочился за девками… но не так, как нынешнее племя. Он хорошо помнил эту свадьбу в Рамстаде, где была она, эта — как потом одно время дразнили его — готовая на всё девчонка; не в том смысле, но… Это только от нужды и слабости, там не могло быть ничего. Но девушка симпатичная, простая. И они танцевали и заигрывали друг с другом; и оказались на сеновале… о, глупость и безрассудство юности! Сейчас не о чем было думать, всё прошло и забылось, всё, что тогда было; лишь эта скрипка… «Он здоров играть, этот Нильс! — Да, он не промах. Он на самом деле хороший музыкант. Это точно!» Они казались такими прекрасными, эти давние времена. Энок вспомнил, как же чудесно бывало иногда, лучше, чем теперь; тогда небо сияло бесконечно голубым, и солнце пекло, согревая холмы. Тогда было много цветов и море травы. И кричала выпь, и токовала красноножка, и стрекотала на лугу серая куропатка, когда они иногда встречались прохладными вечерами… Чушь, ерунда и досадный грех; но всё же Энок с тоской вспоминал об этом.
И вот Нильс заиграл старый спрингар[16]… именно тот, под который Энок и Хьестина танцевали в Рамстаде двадцать лет назад. Энок поднялся и вышел, он хотел «немного освежиться». Он стоял в коридоре и с восторгом смотрел на танцующих; потом вышел на крыльцо и долго слушал, как поёт скрипка.
Так ли уж грешно играть на скрипке? Нет, если играть так, как Нильс. Танец звенел и гремел по всему дому. И танцующие плясали с таким задором, будто так и было положено. Парни уже скидывали рубахи; девушки так раскраснелись и разгорячились, что аж сияли… Дурачество, чертовщина, — танцевать на краю бездны…
Люди сновали туда-сюда; куда ни повернись, — болтовня, хохот, песни и гам. Один юнга из города исполнял новую песню, которую все должны были выучить. Жила-была одна девушка в Англии; она была неслыханно богата:
Её го-одовые дохо-оды
Соста-авили тысяч шестьсо-от…
К ней посватался матрос; и у неё не хватило ума отказать; отец её ни о чём не беспокоился, это было неразумно с его стороны и привело к большим затруднениям. Но матрос набрался наглости и прямо высказал всё богатому папаше; глупо, полагал он, верить во власть богатства и золота; ему, матросу, всегда хватало на жизнь; в конце концов, всё земное — прах и суета, и ты не заберёшь своё богатство на тот свет, ибо —
Ничего не получишь в тот день,
Когда в землю тебя закопают!
…Ужасно, как они могли так плясать и петь, дурачась и напиваясь. Ни одной даже самой пустяковой мысли в голове…
В этот момент Энока сильно качнуло. Сам виноват, надо держаться, чтоб не упасть с каменных ступенек. Тут он вздрогнул, так что голова тотчас прояснилась. Энок осознал, насколько он был пьян.
Страх охватил Энока. Прочь, прочь из этой обители греха… Он заковылял, тяжело ступая, по узкой тропинке в сторону дома, и даже не посмел вернуться за шляпой.
Это был мир земной, мирские страсти. Пьяницы и развратники с воплями слонялись туда-сюда по дороге в ад; дьявол плясал вокруг них и хохотал; скрипка трещала в такт; шум от диких криков заполнял небо; спасайтесь, спасайтесь, пока не поздно! «Боже! Не призывай меня, покуда я грешен!»
Энок спасся за задней дверью, зажёг в комнате лучину и торопливо забрался в постель. Когда Анна вернулась домой, он лежал и спал, бледный и вспотевший, с «Духовным союзом молящихся»[17] в руках.