Энок вернулся домой, успокоенный; он проспал всю ночь и проснулся утром с ясной головой.
Он не смел поверить тому, что случилось; весь день он ходил изумлённый и ошарашенный; ещё немного, ещё чуть-чуть… Но теперь он обрёл мир. И так искренне молился он в тот вечер!
— Милый Спаситель, — говорил он тихо, — ты был добр со мной в течение дня и дозволил мне ещё раз узреть лик Твой. И ощутить Твою всесильную десницу. И Ты убедил меня в том, что не из гнева, но из милосердия Твоего так сурово наказывал меня в последнее время… и теперь я ясно увижу, кто я есть сам по себе, без Твоей помощи. О Господи, благодарю Тебя… благодарю Тебя! О, будь на то Твоя воля — и если б это помогло… избавить меня от этого великого страха, который я, грешный и самонадеянный, вполне заслужил. О, если б Ты дозволил мне отдохнуть, Господи, хоть на краткий миг, забыв про великий страх! О Господи милосердный, если б меня миновала чаша сия![144] Если б Ты дал мне уверовать в милосердие Твоё; если б Ты мог утешить и поддержать меня в тяжёлой борьбе, дабы я не пал жертвой! Ты говорил, что не станешь испытывать нас тем, что свыше наших сил. И Ты не желаешь смерти грешника — Ты хочешь, чтобы он уверовал и продолжал жить. О милый милосердный Боже, я молю Тебя моим израненным сердцем, во имя Твоей драгоценной крови, помоги мне! Ты, сам претерпевший страх великий в Гефсиманском саду, так что исходил потом кровавым; Ты, кто в смертельной муке на священном древе вынужден был признать, что Бог-отец оставил Тебя… Ты ведаешь скорбь мою; и Ты знаешь, я слаб и беспомощен; будь же со мной и не отпускай десницы Твоей в краю смерти…
— Но, — продолжал Энок с долгим, дрожащим вздохом, — если на то воля Твоя, дабы я продолжал пребывать в заблуждении моём… Тебе виднее, Господи. Ты понимаешь, что для меня лучше всего. Ты знаешь меня, и знаешь нужду мою… и страдание моё. Предаю себя в руки Твои; доверяюсь Тебе. Но Господи… будь милосерден! — Голос Энока дрогнул. Со слезами он продолжал: — Будь милосерден! Не покидай меня; не оставляй меня одного! Не отводи взора Твоего, Господи; не отводи взора от меня, никогда! Убереги меня, если возможно, от жутких богохульств и дьявольских мыслей! Веди меня, Господи, даже если я не владею собой и не чувствую сам себя, — веди меня, Господи, так чтоб в конце пути обрёл я благость, во славу Твою и во спасение моей жалкой души. И одного, Боже, я требую от Тебя, — Энок понизил голос, как будто в испуге. — Ты знаешь, о чём шепчет мне Дьявол в тяжёлые минуты, Ты знаешь это, Господи!!! — закричал он. — ЭТОГО ты не должен позволить, ЭТОМУ ты должен воспрепятствовать! Делай со мной всё, что хочешь; но избавь меня от Лукавого!!! Отче наш, иже еси на небеси, да святится имя Твое…
Немного погодя Энок тихо запел:
Кто знает, как близок конец мой?
Последние строки он повторил дважды, и глаза его, полные слёз, устремились к небу:
О Боже, спасительной дланью
Облегчи мне час расставанья!
Анна, слушая его, рыдала так, что слёзы текли ручьём.
Но вскоре Эноку опять стало хуже.
…Осенью, во время ярмарок, Анна с Эноком отправились в город — они хотели вернуть Гуннара домой.
И Гуннар обещал вернуться. Вот закончит он работу весной, тогда и приедет. Энок обрадовался, как дитя. На какое-то время ему стало легче.
На Рождество, когда Гуннар приехал в гости, собралась небольшая компания. Явились кое-кто из родственников, и Энок прикупил немало к столу, даже вино и кофе; он, хотя и не без насилия над собой, смотрелся в компании совершенно другим человеком. И Гуннар, которому мать рассказала, как обстояли дела в последнее время, был любезен и предупредителен с отцом.
Но Энок понимал, что парень избегает оставаться с ним наедине; и это так задело его, что он опять сник. Стоило гостям уехать, как у Энока начался припадок хуже некуда.
Его одолела бессонница; он делался всё более невыносимым. Дошло до того, что он уже не стеснялся посторонних людей.
Многие приезжали и пытались успокоить Энока; и пастор, и Ларс Нордбраут, и другие побывали в доме; но такое впечатление, что Эноку от этого становилось ещё хуже.
Однажды явился старый Саломон Стурбрекке. Он еле плёлся, опираясь на трость; старость одолела его. Сгорбленный и одеревенелый, почти уже ничего не слышавший, он еле пищал своим голоском и нёс всякую околесицу и чепуху. Принялся вспоминать мать Энока; у неё, мол, тоже были этакие приступы раздумья:
— Так что, Энок, не беспокойся! Тебе не стоит волноваться…
Но непонятно, какое утешение было Эноку от того, что у его матери были такие же приступы.
— Ох, как хотел бы я думать и верить так же, как ты! — прокричал Энок в ухо старику.
— О да, да, вот так! — закивал тот, видимо, толком не расслышав.
Наконец, явилась Хьестина Рамстад, та, на которую Энок когда-то, говорили, положил глаз. С ней он беседовал довольно долго. Но толком ей не удалось ничего сказать, всё больше она пускалась в плач. Только и умоляла Энока, чтобы он не сдавался.
— Поверь, многим казалось, что всё плохо… и вот такой человек так опустился… — слёзы душили её. — Так больно… видеть тебя таким, Энок!.. ты не понимаешь!
Энок после этого как будто притих, но бессонница не оставляла его, и Анна всё чаще думала о том, не послать ли за доктором.
Корнелиус, сын Хельге, сильно хворал: похоже, у него была чахотка. Он всегда смотрелся таким заморышем, худым и тощим, и едва держался на ногах, но теперь ему стало совсем плохо. Всю зиму он не выходил из дому, окончательно слёг, и, видимо, ему уже недолго оставалось. Ближе к весне стало ясно, что дело идёт к концу, и Хельге отправился в город за доктором. Анна решила, что Эноку следует воспользоваться случаем. Тот не соглашался ни в какую. Но сил упорствовать у него уже не было.
— Делай как хочешь, — сказал он наконец. — Всё равно мне ничто не поможет.
…Полный, грузный человек с большой чёрной бородой, с раскрасневшимся одутловатым лицом и глазами, в дорожных сапогах и в шубе, вошёл в дом и, не снимая шляпы, направился прямо к постели.
— Чего тебе не хватает, отец? — спросил он.
Энок накануне побрился и привёл себя в порядок, сменил бельё и улёгся; когда в доме доктор, больному надлежит быть в постели.
— Правду сказать, — отвечал он, — я не знаю. Пожалуй, многого не хватает… или, быть может, только одного.
— Давай выкладывай поскорей, мой хороший, у меня мало времени. Чёрт подери, вечно вы тут, в деревне, будто кота за хвост тянете… ну же?
— Пожалуй, более всего меня мучают грехи. У меня такой страх, беспокойство…
— Дьявол, можно подумать, мы сами этим не страдаем! — Доктор посмотрел Эноку в глаза, пощупал пульс, потрогал живот. — Хм… а ещё говорят о том, как полезно и естественно жить в деревне… чёрта с два! Н-да. Угу. Вряд ли что-то серьёзное. Что такое? «Грехи»? А при чём тут я? Тебе следует поговорить с пастором, слышишь? Ступай к пастору, пускай он тебя успокоит, и…
Эноку было неприятно — от доктора пахло бренневином. И он ругался через слово.
— Самое ужасное то, что я не могу уснуть, — сказал Энок. — Моя совесть так неспокойна, я так боюсь и так… — вскричал он, — я в преисподней!
— Тихо ты, мужик! Может, расстройство mens[145]?.. Гм, вроде не сказать… Гм. Пожалуй, всего лишь чрезмерная набожность. Ты наверняка ходишь на эти проповеди и морочишь себе голову россказнями об аде. Хе-хе; pecus[146]. Как я уже сказал, мой дорогой, если у тебя неладно с «совестью», ступай к пастору; это вовсе не по моей части. Но снотворное я тебе выпишу. Эй, мелюзга, есть ли в этом доме перо и чернила?
Какая-то из девчонок вскочила и бросилась искать.
Доктор повернулся к Эноку спиной и шарил у себя в карманах; отыскал бумагу; вытащил склянку с микстурой; отхлебнул; крякнул, закрыл склянку и спрятал обратно; потом пустился ходить взад-вперёд и болтать.
— Гм; да тут недолго спятить. Такие маленькие, низкие каморки; темно; воздух спёртый; вот тебе и преисподняя… Но вам ведь не обойтись без этого? — повернулся он к Эноку, — это ведь для вас единственное утешение, так ведь? Человек пропащий и угнетённый ищет местечко, куда бы отправить своих угнетателей; это его способ взять реванш. Евангелие для бедняков, хе-хе… Но теперь, видишь ли, ты сам туда угодил, ага? Разумеется, ты побьёшь меня камнями, если я вздумаю сказать, что нет ада худшего, чем вот тут, за моей спиной… Куда, к дьяволу, запропастилась эта малявка?.. Ну же, пошевеливайся, мелюзга; у нас в городе, понимаешь, не так много времени, как в вашем коровнике… Впрочем, тебе б неплохо по такому случаю умыться; благодарствую.
Доктор уселся и принялся писать.
— Дай мне чего-нибудь покрепче! — закричал Энок.
— Чего? Покрепче? Чёрт подери… Поосторожней, папаша! А не то совсем рехнёшься! Свихнёшься! А? Понимаешь? То-то же!
Анна вернулась с кухни. Быть может, она осмелится предложить доктору чего-нибудь перекусить?..
— Спасибо, мать; я уже «перекусил»… Вот, пожалста… По одной чайной ложке каждый вечер… Два спесидалера…
— Этак ты, пожалуй, скоро по миру пойдёшь! — сказал Энок жене, когда доктор уехал.
— Да разве я хотела? — развела руками Анна. — Ты же знаешь, им никто не указ, этим господам!
…Капли Энок принимать не желал. Он сказал, что не смеет. Вдруг он не сможет проснуться, одолеваемый кошмарами? А когда он наконец стал принимать капли, они не помогали. Ему опять стало плохо. Пожалуй, не так, как бывало раньше; но с головой у него было неладно. Придумывал такую чепуху, что с ним невозможно было говорить.
Он не мог жить; он не мог жить; Гуннар должен был вернуться домой, а Энок — отправиться прочь из дома… Выслушивая это, Анна ничего не отвечала. Старалась не принимать близко к сердцу. Всё это просто болтовня. Но боль в груди мучила её несмотря ни на что, и она чувствовала, как ей становится хуже и хуже. Особенно плохо было по ночам; она лежала в постели, тряслась и от страха не могла уснуть. Только бы он совсем не спятил; сумасшедшему чего только не взбредёт в голову!
Однажды Анна застала его на сеновале; Энок стоял в куче сена на голове, как мальчишка.
— О боже, Энок! — застонала Анна; испуганная и беспомощная, она заплакала.
— Ты ещё ревёшь, — вырвалось у него. — Скоро ты от меня избавишься. Только прикажи мне сделать это! — захныкал он. — Мне самому не хватает сил; о, будь у меня силы!
Анна не решалась оставаться дома одна. Скрепя сердце она взяла в постояльцы Торкеля Туаланда. Лишь по субботам и воскресеньям он отправлялся к себе домой.
Худая, как тень, бродила она по усадьбе, каждый день ожидая худшего. Однажды вечером она видела, как Энок отправился на сеновал с верёвкой, и её затрясло так, что она еле добралась до постели. Она велела Серине с девчонками проследить за отцом; маленький Паулюс заполз под одеяло к матери, испуганный оттого, что другие были перепуганы… Анна чувствовала, что больше она не в силах держаться. Пришлось отправить весточку Гуннару; он вынужден был всё бросить и выехать.
Явился Гуннар через неделю. Энок тотчас же обрадовался; «у-тю-тю, это зе Гуннал!» — сюсюкал он, как будто разговаривая с маленьким ребёнком.
Гуннар испугался, увидев отца. Немытый и небритый, с мокрыми волосами, прилипшими к голове, перекошенным лицом, худой и бледный, краше в гроб кладут, с неподвижными расширенными красными глазами, — он выглядел так, что родной сын едва мог его признать.
Энок пристально глядел на Гуннара; помрачнел; он ему не нравился. Расфуфыренный, одетый по-городскому; голову задрал, точно аршин проглотил; городские повадки; худой, бледный; усики под самым носом; да уж, посади такого управлять усадьбой! Барахло, в самом деле, барахло…
— Ты насовсем приехал? — не выдержал Энок; он застыл посреди комнаты прямо перед сыном.
Тот покраснел:
— Я не могу бросить всё и уехать, нужно какое-то время…
Анна, лежавшая на большой кровати с пологом, вздохнула, усталая и измождённая. Энок щёлкнул пальцами: «Это Его воля; это Его воля…» — и направился к двери.
— Тебе бы пойти поговорить с ним, — умоляла Анна Гуннара, — видишь, каково ему?
Гуннар вышел; отца он застал в сарае. Энок щёлкал пальцами и ворчал на все те замечательные машины, которые когда-то купил, а теперь они лежали без дела и насмехались над ним: «На что мы тебе, дураку, коли ты нами даже не пользуешься?»
— Гм, — кашлянул Гуннар.
Энок обернулся, и тотчас же к сыну:
— Тебе не следует носить эти усики под носом, Гуннар! Это дьявольская примета; дьявольская метка, дьявольский знак! — щёлк, щёлк! Это, пожалуй, несправедливо, что твой отец скоро отправится в ад, не так ли?
— Что ты такое говоришь, отец?
Подойдя вплотную к Гуннару, шипя и захлёбываясь, Энок продолжал:
— К тому же тебе не следует танцевать. Знаешь что? Когда я был молодым, я тоже хотел научиться танцам; но не было возможности. Я просил Господа Бога; нет. Потому я обратился к Дьяволу: «Ты, Лукавый, не мог бы научить меня плясать?» — и тогда я немного научился. Но теперь я должен за это расплачиваться. Тебе не следует танцевать, Гуннар! Обещай мне, что больше не будешь!
Гуннар побледнел, отвечал «да», почти бессознательно. На его совести были куда более суровые грехи…
— Ты видишь — Бог покинул меня, Гуннар? Ты видишь? Ты видишь? Все это видят! Но если ты вернёшься домой, будет намного лучше. Ты сразу же станешь владельцем усадьбы; и если захочешь на ком жениться — ради Бога, женись! Надо жениться; иначе нечистые помыслы обретут над тобой силу. Ты твёрдо противостоишь нечистым помыслам, Гуннар?
— Д-да… — парень сильно покраснел.
— …Тебе, видно, кажется, я выгляжу странным? А? — Энок шипел и хрипел прямо в лицо сыну: — Это Лукавый. Это Лукавый. Этот страх в груди, видишь ли. Страх, а? Тебе он незнаком. Лёд; ночь; лёд и ночь; глубоко в душе.
— Отец, ты бы…
— Тсс! Теперь я кое-что тебе скажу. Дьявол следует за мной по пятам; он хочет, чтоб я покончил с собой. Каждый день, каждый вечер…
— Ты… ты не сделаешь этого, отец! О, нет… ты этого не сделаешь. Для этого нужна сила воли; а у тебя её наверняка не хватит.
Энок заплакал:
— Этим я себя и утешаю! Я не могу, я не могу. У меня нет сил…
«…Несчастный отец. Вот он какой. И это он так исто веровал в Бога; разве его вера не помогла ему? А я, который… — Гуннар чувствовал себя растерянным. — А вдруг и я теперь сойду с ума…»
— Пожалуй, есть тот, кто сможет тебе помочь, — проговорил он, краснея.
— Если б ты нашёл кого-то, кто заставил бы меня поверить в то, что Бога нет! — прошептал Энок. — Ленсман не верит в Бога, и живёт припеваючи; доктор не верит в Бога, и отъелся, как тучная корова; и цыгане тоже не верят в Бога… о нет, никому не живётся так хорошо, как им!
— Нам бы лучше пойти в дом, отец; здесь холодно…
— Но ты должен обещать мне вернуться домой, — умолял Энок. — Ты должен вернуться домой и присматривать за своим отцом. Я не могу быть здесь один; каждый раз, стоит мне увидеть верёвку или бечёвку…
— Пойдём же, отец, — Гуннар схватил Энока за руку и почти силком потащил его в дом.
— А он силён, — бормотал Энок, следуя за сыном безвольно, как дитя. Хныкая, он добавил: — О, если б у меня была твоя сильная рука, дабы я мог управлять собой!