V

Энок направился прямо к конюшне. Там он забрался в закуток над стойлом каурой кобылы, опустился на колени и начал молиться.

Теперь Господь заговорил серьёзно; и Энок понимал, что он должен решиться. Пока он лишь тихо и робко постучал в дверь, за которой была надежда на спасение. Он должен стучать сильнее. Ворваться туда, за дверь. Ибо вскоре она может быть заперта: ведь он сам, Энок, напился пьяным на этой свадьбе!

Он молил о покаянии, об истинном, правдивом раскаянии; просил и молился. Пожалуй, душа его нуждалась в этом. Но молился Энок лишь из страха перед судом Господним. И такая молитва мало помогала ему. Страх — дурное чувство; он преследовал и Иуду, и самого дьявола. Раскаяние, раскаяние — вот что должно пробудить в сердце глубокое сожаление за всё, что Энок свершил против воли Божьей… «О Боже, сотвори во мне новое сердце!»

Энок рылся и копался в своём прошлом в поисках грехов; вспомнил, как шёл он к божественным заповедям, и обнаружил, что нарушал их все. Не однажды и не семь раз, но каждый час и миг, всю свою жизнь, в упрямстве и слабости, в мыслях и поступках.

Был ли на свете более злостный идолопоклонник, чем он, Энок? Кумиров у него было больше, чем он мог вспомнить и сосчитать. Но дольше и усерднее всех почитал он мамону[19]. Он обратил своё сердце к земле. Да, прямо к земле; усадьба была для него всё, его любовь, о ней он думал постоянно. Кроме неё, Энок не знал ничего хорошего и прекрасного; лишь работая на земле, он ничего уже больше не хотел в этом мире. Об усадьбе Энок помышлял ещё в молодости; когда он стал директором школы, то вовсе не для того, чтобы учить молодёжь Слову Божьему, а всего-то из-за двадцати далеров в год, благодаря которым он мог скопить кое-что для своего хозяйства. Было время — он приторговывал мелкой скотиной, урывал деньги как мог — и обманом, и хитростью — в обход седьмой заповеди; а когда он понял, что долго предстоит копить средства, он, прости Господи, едва ли не желал смерти родному отцу — в обход четвёртой и пятой заповедей, — только из любви к этой усадьбе. С тех пор Энок ломал и строил, бился и сокрушал, и не думал ни о чём, кроме мамоны; когда появился маленький Гуннар, в нём Энок обрёл нового кумира, который ещё крепче привязал его сердце к этому миру; подлинного же Бога он отверг как нечто негодное.

И как же часто злоупотреблял Энок именем Божьим, работал по выходным, злился на своих родителей, желал зла ближнему; и когда вспомнил Энок шестую заповедь[20], он испугался: что он скажет, и чем оправдает себя? Он был ещё парнишкой, когда начал болтать непристойности и подсматривать за девками; стыдно и страшно думать об этом; а он обожал грех, искал его повсюду, покуда родители не выследили его и не разжаловали всю женскую прислугу в доме. Потом он делал это с другой женщиной, она какое-то время также была его идолом, так что он день и ночь думал только о ней; и потом все те, кого он в молодости «предпочёл» и «возжелал»… да, они ему тоже зачтутся!

Целое болото грязи лежало позади Энока; уф, каким же грешником он был; ни одного светлого пятна от солнечного подножия до ледяной вершины! А ведь он ещё не покаялся, лишь ходил и трепетал перед наказанием, которое заслужил: «Боже! Будь ко мне милостив! Боже! Будь ко мне милостив!»

Но сколько бы он ни молился — ответа не было. Никакого ощущения того, что Господь мог услышать его. Быть может, Энок грешил так долго, что Бог уже и не беспокоится о нём? Нет, нет; ему нужна помощь!

Энок попытался поразмышлять о любви Господней. Он сосчитал всё хорошее, что получил от Бога: жизнь, здоровье, пищу и питьё, ум и разум, всё, в чём нуждались его тело и душа, а сам при этом думал только о плохом… Всякую минуту Энок заслуживал адских мук; но Бог откладывал наказание, отсрочивал — и хранил Энока, берёг и позволял грешить дальше; да, и более того — Он послал своего собственного сына, чтобы и Энок обрёл спасение, если когда-нибудь пробудится. И Бог позволил, чтобы Энок появился на свет в христианской стране, где путь к престолу Божьему открыт и свободен, и просвещал его дарами своими, и всегда ждал его с раскрытыми объятьями, все эти сорок лет, на всё неправильное и злое Он отвечал лишь любовью и добром. Вдумавшись, Энок ощутил себя последним псом и мерзавцем, но слёзы раскаяния так и не приходили.

Он вернулся в свою комнату, зажёг свечу и присел почитать Ларса Линдерота[21]. Возможно, у него он найдёт твёрдое слово, дабы защемило его неприступное сердце. Потом он взял Иоганна Арндта[22] и, наконец, Библию. Когда пришло время ложиться, он прочитал молитву, старую добрую молитву из псалтыря его отца.

Но Энок отправился ко сну, так и не обретя надежду.

Он лежал, боялся смерти и ада — и не мог уснуть, он не смел засыпать: ведь подумать, если Господь явится к нему!.. Он молился, да, он почти рыдал от страха — но не было никаких признаков того, что его молитва услышана. Анна лежала, долго слушала его, и ей становилось жутко.

Лишь под утро Энок уснул, но спал беспокойно. Ему казалось, он шёл по дороге в тёмную дождливую погоду. В тяжёлом воздухе раздавался грохот, и страх переполнял Энока. Вдруг он увидел человека, шедшего к нему через пустошь; на голове незнакомца была чёрная шапка из собачьей шкуры. Лицо его распухло и покраснело. Он остановился и посмотрел на Энока, открыл рот и хотел заговорить, но не мог — он лишь выл и лаял. Потом ему стало плохо, он упал, его стало рвать, и зловонное пламя выходило из уст его. И тогда Энок окаменел от страха: он понял, кто это был.

Такие сны преследовали Энока, он ворочался до тех пор, пока не встал. Словно в бреду, он оделся, вышел и беспокойно слонялся туда-сюда, не находя никакого дела. Наконец Анна вынуждена была напомнить ему: «Не сегодня ли ты собирался на мельницу намолоть муки?»

Долго ли, коротко ли, Энок собрался. Проводив его, Анна вернулась домой с давящим страхом в груди: «Боже, помоги и утешь нас», — неужели Энок так и не оставит своих тяжких раздумий?

…Усадьба Хове располагалась на самом верхнем гребне холма, возвышавшегося над широкими равнинами на юго-востоке, словно круглая, окаменевшая волна.

Три семьи жили на хуторе в низких одноэтажных домиках. Энок жил западнее всех, его постройки стояли новые и просмолённые. Прямо под окнами его дома протянулась дорога; на той стороне дороги, как раз напротив окна большой комнаты, располагался «сад»: несколько старых деревьев, в основном рябины, и большая старая ива, тянувшая ветви к северо-западу.

К низу от гряды холмов на южном склоне лежали возделанные участки земли, поля, луга и коровьи выгоны, изрезанные вдоль и поперёк каменными изгородями. Распаханные участки доходили до реки и торфяных болот, к югу от них тянулась Рамстадская пустошь, широкая и чёрная, до самого горизонта.

По склону холмов Брекке на западе неслась белым потоком река Скаре, яростно шумя, вращая колёса мельниц и водяных машин, а дальше извивалась тихим ручейком, протекая через болотца прямо к усадьбе Хове. Там она огибала гряду холмов, и её течения хватало обитателям усадьбы, чтоб поставить мельницу. Энок держал свою мельницу подальше к северу от своей целины, где кончалась запруда, на сооружение которой ушло целое лето.

Здесь Энок сушил и молол зерно.

Погода выдалась мерзкой: падал крупный, обильный дождь со снежными хлопьями. Зябкой и одинокой казалась мельница. Вокруг неё вересковая пустошь была усыпана маленькими круглыми холмиками; дальше к северу — болота и озёра Хейаланда, окружённые жёстким, длинным камышом. Чуть ниже, посреди равнины, находилась усадьба Хейаланд, старая и потемневшая; дома и постройки словно пытались заползти под землю, спрятаться под своими низкими торфяными крышами. С давних времён говаривали, будто здесь водились привидения — после того как один из обитателей усадьбы повесился. И больше ничего вокруг — только пустошь и болота, болота и пустошь, и среди них — россыпи домиков, выглядывающих из-за холма и словно прячущихся за ним. Сквозь дождевую завесу проглядывали усадьба Осе и белая церковь на северо-востоке.

К вечеру распогодилось, холодно-серое небо прояснилось, засияло стальным блеском, бледно-голубые облака плыли над морем к западу. Воздух наполнился шумом речной воды.

Энок чувствовал слабость; мысли о Наполеоне не покидали его весь день. Он молился неустанно, но молитвы не помогали; ему всё время мешали посторонние мысли. Теперь Наполеон горел в адском пламени, но, возможно, он умолял Авраама позволить ему вернуться сюда, чтобы свидетельствовать о своих знакомых; подумать только, вдруг он всё-таки вернулся! Мы все так безразличны и уверены в своей безгрешности, что за нами, пожалуй, стоило понаблюдать. Да, это против Писания, но подумать только, вдруг Наполеон-таки вернулся? Вдруг он стоит сейчас за дверью…

Энок запер дверь, зажёг лампу и вверил себя во власть Господа. «О, если б Ты только был со мной! Тогда б не было никакой опасности!»

Мельница была большая, разделённая надвое: у входа располагалась сама мельница, а внутри — сушилка, где и находился Энок. Каждый раз, когда он выходил оттуда и попадал в холодную комнату, белую, как мука, где по стенам бродили причудливые тени от лампы, — его пробирало холодком. Подумать только, вдруг там кто-то сидит на ящике с мукой?

Снаружи послышались шаги. Энок отчётливо расслышал, что там кто-то ходит. Кто это мог быть? Энок подождал — никто не входил. Наверно, там никого не было… «Милый Господь Бог, будь со мной, избавь меня от всего недоброго…» Нет, там кто-то опять ходил. Отчётливые, тяжёлые шаги. Эноку ничего не оставалось как выглянуть; он взял лампу и толкнул входную дверь. Нет. Никого. Только шум речной воды, словно крик, — долгий, повизгивающий, как будто предупреждение. Энок укрылся внутри и запер дверь, но снаружи кто-то ходил и ходил.

Но ведь никого там не было! Энок сыпал зерно, сколько было сил, не желая больше ничего слышать. «Бережёного Бог бережёт». Неужели сам дьявол ходил там? Злые силы как будто опасались, что Энок может вырваться, уйти от них — и пытались забрать его, пока ещё есть время.

В сушилке трещало и скрипело, потихоньку, помаленьку, как будто кто-то стонал: «Аай, охх… аай, охх…» Что такое случилось с мельницей? Она скрипела и вскрикивала, словно хотела рассыпаться на кусочки. Энок заставил себя выглянуть за дверь. Нет, там никого не было. Пожалуй, Энок мог бы и закончить с зерном, муки уже было достаточно. Но ящик наполнился до краёв, Эноку пришлось даже отбавить немного. «Ах, ой; ах, ой». Диву даёшься, чего только не услышишь в одиночестве! Там снаружи опять кто-то ходил. Не слушать его! Если это люди — они войдут, а если что-то другое — оно не имеет власти над Эноком. «Отче наш, иже еси на небеси, да святится имя Твоё, да приидет царствие Твоё…»

И тут сквозь шум и гул мельницы прорезалось жуткое пение: «В Геенне огненной», «В Геенне огненной», — Энок отчётливо слышал это. А сушилка стонала и стонала, тихо и приглушённо: «Ох, ой; ох, ой»; «В Геенне огненной»; «Ох, ой; ох, ой»; «В Геенне огненной»…» Энока взял страх, он весь покрылся холодным потом; нехотя, бессознательно он схватил заслонку и остановил мельницу.

И тотчас наступила зловещая тишина. Казалось, будто кто-то умер здесь внезапной смертью. Энок спрятался в сушилке и запер дверь. Ужасающая тишина. Словно где-то здесь лежал труп.

А душа мучилась в адском пламени и стонала: «Ох, ой; ох, ой…» Энок не мог больше здесь находиться. Он запер сушилку; дрожа, поспешно укрыл зерно, схватил лампу, толкнул дверь… он бежал из последних сил, пока не очутился недалеко от дома и не увидел усадьбу.

Тут Энок вдруг страшно затосковал по Господу Богу. Словно ребёнок, очутившийся один вдалеке, потерявший дорогу, застигнутый сумраком, потерявший всё и только плакавший, плакавший о своём Отце. Всё в этом мире казалось таким мрачным, таким неестественным, и душа Энока рыдала, обращаясь к Богу, к Отцу небесному. За оградой он опустился на колени: «О как я сожалею, что я не могу прийти к Тебе! О милый Боже, отвори дверь надежды, чтоб я мог войти туда и обрести мир… и прости мне все мои грехи. О милый Боже, будь ко мне добр и не заставляй меня ждать так долго. Ты видишь, я слаб, забудь всё дурное, что я сделал, и позволь мне войти; о милый Господи Иисусе!..»

Энок почувствовал себя спокойнее и отправился домой. Но Господь так и не ответил ему ничего.

Загрузка...