Гуннар конфирмовался.
Отныне к чёрту Катехизис и всё прочее! — он теперь взрослый парень, он хочет научиться ругаться, потому что, ей-богу, вся эта набожность и все эти книги уже так опостылели ему, что от них прямо-таки смердит! (Вот будет он старым, тогда задумается об этих вещах.)
Скорей бы пришло письмо от Каролуса. После этого оставалось только придумать, как сбежать, когда ночью все уснут; а там в город; и тут же на корабль; пускай ищут! И свободное, бескрайнее море, быть может, унесёт в Аравию…
…Но ждать письма Гуннару прошлось долго. В лавке говаривали, будто Каролус вернулся домой к отцу. После того Гуннар восемь дней ходил и томился: разве тот не придёт за ним? Не он ли спустился с пригорка вон там на дорогу?
Однажды, когда отец отправился на заседание налоговой комиссии, Гуннар прокрался на пустошь, на юг, к цыганской хижине.
Смущённые и раскрасневшиеся, они встретились с Каролусом. Гуннар с трудом узнал его.
Каролус изрядно повзрослел. Он выглядел празднично в морской униформе, хотя шерстяной бушлат был довольно изношен, а парусиновые брюки сплошь залатаны; и что-то нездешнее, заморское было в нём. Он говорил «имеется» вместо «есть», и «да-с»; и «множество» вместо «много», и «боязливый» вместо «напуганный», и много других красивых слов; Гуннар прямо-таки застеснялся своего нехитрого деревенского языка.
Как полагается моряку, Каролус носил серьги в ушах, а на руке около большого пальца были выколоты синий якорь и сердечко; ниже — буквы «К.М.Т.»; это для того, чтобы его опознали, если ему случится утонуть, объяснил он. А на груди его Гуннар увидел целый корабль, а на предплечье — девушку. Разве это не опасно — колоть всё это на коже? — ничего подобного!
Разговор долго не клеился. Гуннар не мог сразу без обиняков приступить к делу, а Каролус отмалчивался. К тому же в цыганском жилище было так противно, черно и грязно, полно мусора и всякой дряни; дети были такими навязчивыми и невоспитанными, а Гунхильд, мать семейства, едва держалась на ногах — так она была пьяна. Гуннар вытащил Каролуса из дому, и они прошлись немного по полю.
Там Каролус принялся рассказывать, как это ужасно — быть моряком. Они мечтали о «вольной стихии», но на самом деле в море больше принуждения, чем где бы то ни было, хуже, чем в усадьбе Хове! На больших шхунах ещё хуже, чем на той, где служил Каролус; да, ему многие рассказывали. А теперь он вернулся, слава Богу, домой, и хочет распрощаться с морем. Ему обещали работу в городе, в пакгаузе, — это намного лучше, чем на корабле. Всеми силами Каролус уговаривал Гуннара, чтобы тот и не помышлял о море; разве он не подыщет и для него местечка?
Гуннар был сбит с толку и разочарован. Так долго он мечтал об этом, радостно предвкушая… Что же ему теперь делать?
— Будь я на твоём месте, Гуннар, — сказал Каролус, — я бы отправился в город учиться столярному делу. Или торговал бы всякой мелочью, если тебе это больше нравится. Тогда у тебя и свобода, и живёшь припеваючи; а за несколько лет у тебя будет столько денег, сколько моряки не зарабатывают за всю жизнь. Не считая, конечно, капитанов; но в капитаны деревенских не берут.
…С тем Гуннар ушёл восвояси. Напоследок Каролус подарил ему складной ножичек, с латунной ручкой, штопором и тремя лезвиями; это немного утешило Гуннара.
С того дня он стал подумывать о том, не сделаться ли ему торговцем в мелочной лавке. Пожалуй, работать там приятно; а потом, быть может, он всё-таки отправится в море. Но у Гуннара был отец. А получить у него разрешения, когда чего-то хочется… уфф! Это ему-то, взрослому парню!
Гуннар ходил ещё более печальный, чем обычно. Казалось, что перед ним закрыты все двери.
— Что-то тебе не нравится, дорогой Гуннар? — спросил его отец. Уфф! Этот ужасный слащавый тон, которым он отличался последнее время; уж лучше б он ругался, думал Гуннар.
— Нет, — ответил он коротко.
— Я полагаю, это нехорошо — то, что ты никогда мне ничего не говоришь, Гуннар. Ты должен разговаривать со мной.
Гуннар молчал, как стена. «О чём с тобой говорить?» — думал он.
— Ты сердишься на меня, Гуннар?
Тот отвернулся. Что за разговор? Отец вздохнул, тяжело и протяжно, и ушёл.
А Гуннар всё чаще избегал его. Он теперь бывал иногда более чем странным, отец; и жесты, и манеры его были, как у сумасшедшего; как вести себя с ним — Гуннар не мог понять; он и боялся отца, и злился на него.
Помогало то, что отец теперь бывал в отъезде чаще, чем раньше; к тому же в усадьбе часто бывал Торкель Туаланд, выполнявший кое-какую работу. Хорошо и то, что отец по воскресеньям не был так строг, как когда-то; и по вечерам Гуннар в основном был предоставлен сам себе.
Тогда он охотно убегал из дому, иногда отваживаясь заглянуть на соседний хутор, чтобы там побыть в компании сверстников; хватит с него торчать дома! Но на хуторе было не так весело, как полагал Гуннар. Он не мог найти общего языка с другими парнями; они вели себя по-другому во всём, и даже разговаривали не так; постоянно хохотали, и он не мог понять, над чем. Иногда они насмехались над ним: «О да, ты, видимо, хочешь пообщаться с Гуннаром, да; библейский язык не поможет этому…» — Боже, какими словечками они могли бросаться! Никак не получалось у него сойтись с этими ребятами. Служанка, что работала у Хельги из южной усадьбы и только что приехала сюда, даже заявила как-то раз: «Мне сдаётся, что ты как будто рос среди цыган». Тут все загоготали, так что Гуннару стало не по себе. А как они порой заигрывали с девушками и словами, и манерами! Тогда Гуннар не знал, что и подумать. Разве так ведут себя порядочные люди?
Однажды в воскресенье он осмелился явиться в Хейаланд на танцы. Но танцевать он не умел и ходил там как неприкаянный. Никто не замечал его, никто с ним не разговаривал; он чувствовал себя каким-то обрезком, ненужным придатком. В перерыве между танцами ему пришлось совсем худо. Олина, дочь Пера — она тоже конфирмовалась этой осенью — принялась над ним насмехаться. Она изображала, что происходит «у Энока», когда там молятся; «каждый раз я прохожу под окном у этого Энока, и оттуда слышно мычание, будто коровы в хлеву проголодались: «э-э… э-э… э-э…», — мычат все, и «е-е… е-е… е-е…» — пищит Гуннар, ха-ха; а потом они падают на колени! — и поэтому им нужно носить хорошие штаны из кожи, чтобы не так быстро протереть коленки до дыр; хи-хи-хи!» — Гуннар незаметно вышел и отправился домой вне себя от злости. Отныне он даже думать перестанет об этой Олине! Уж куда лучше Юстина Холанд, разве не так? О нет; она тоже хороша. Она так бессовестно себя вела, когда они в прошлый раз ходили к пастору; так выделывалась перед этим сыном Наполеона Стурбрекке, что просто стыд и срам! Никто ему не нужен; ч… дьявол с ними, чтоб он их побрал!
Единственной, кто вёл себя по-доброму, была, в сущности, Марен, служанка; она соглашалась с Гуннаром в том, что хуторские уж больно зазнавались. В сумерках, когда Марен доила коров, а Гуннар таскал подойник, они часто болтали вместе, вдвоём, чаще всего о женитьбе и тому подобном; и Гуннару это нравилось.
Марен была девушкой строгих правил. Никогда она не была ни с кем в близости, хотя многие пытались её подговорить, и такого бесчестия она вовек с собой не допустит. Тяжко тому, у кого появляются незаконные дети.
— Посмотри хоть на Хельмика Хейаланда, сына вдовы; он прямо как выродок какой; никто не хочет с ним иметь ничего общего. Он и думать не смеет о том, чтоб жениться; он словно опозоренный. И это лишь потому, что у него появился незаконный ребёнок пару лет тому назад.
Гуннар знал об этом и сторонился его. Что-то мерзкое было в этом Хельмике, и он боялся людей, как мог.
— А для девушки это ещё хуже!
— Ну, если им так приходится, — вслух подумал Гуннар, — то таких детей не очень-то много!
— Ты можешь так говорить, — отвечала Марен задумчиво. Голос её был приятным, чуть приглушённым, говорила она тихо, но без огонька; лицо её было полным и круглым; маленький и узкий лоб, пухлые губы, большие и белые зубы. — Я, в общем, тоже немало в жизни повидала. А как они ведут себя и как у них это получается — ты поймёшь, когда узнаешь…
— Да, но как у них это выходит? — спросил Гуннар неуверенным голосом.
— О, у них это замечательно выходит!
Он спрашивал и спрашивал, но Марен была непреклонна и не желала ничего объяснять.
Как-то вечером она спросила Гуннара, не хочет ли он научиться танцевать; она обещала, что научит его как следует; в амбаре; в воскресенье вечером. Гуннар побледнел и ответил «да». Нелёгкие времена настали для него.
…Незадолго до Рождества наступила гололедица; Гуннар с отцом отправились на болота собирать торф. Было так холодно, что щипало нос, а возиться в снегу под сильным ветром было тяжело и утомительно. Небо скрылось за снежными тучами; воздух сделался серым и неживым, всё замерзало. Гуннар посинел, окоченевший на ветру, глаза его жгло от мороза и торфяных испарений. К тому же мысли о девушках не давали ему покоя; он злился на отца, вечно таскавшегося куда-нибудь в такую погоду.
Больше всего ему не нравилось, когда они грузили торф в сани. Он так и боялся, как бы отец не принялся за своё, рассказывая слащавым голосом сказки о таинстве крещения. Или надоедая вечными вопросами про Иисуса, любит ли Гуннар Его; молился ли он сегодня; уфф! Каждый раз, когда они, погрузившись, расходились каждый к своей лошади, Гуннар так радовался, что даже дышать ему становилось легче.
Но он догадывался, что отец что-то хочет ему сказать, и, наконец, это случилось.
— Я прямо-таки удивляюсь, Гуннар, о чём ты думаешь целыми днями. Ты не хочешь рассказать мне об этом?.. А?
— Хм, — Гуннар покраснел. Отец ведь не должен ничего знать о том, что у них с Марен…
— Да, я в детстве не был таким, — вздохнул Энок. — Я хорошо помню… Мой отец был не из тех, кто любит поболтать; и мы, ребятишки, только и думали, как бы его разговорить. И если нам удавалось пообщаться с ним хоть немного, мы радовались, как пташки. А ты не хочешь говорить со своим отцом, даже если он просит тебя об этом!
Гуннар совсем растерялся. О чём бы ему поговорить с отцом? О чём-то другом, кроме Слова Божьего — не пойдёт, это он давно понял. Довольно часто Гуннару приходилось слышать, что мы ответим за каждое слово, сказанное всуе; и нередко он сердился, когда то, что он хотел сказать или спросить, искажалось библейскими словечками и превращалось в бессмыслицу.
— Теперь ты конфирмовался, ты взрослый парень, — продолжал Энок, — так что тебе не стоит быть таким стеснительным, как ребёнок. Ты должен учиться думать, как все твои сверстники. У тебя есть усадьба; но и у меня она была; а я до сих пор хожу, полный дум и размышлений; на что я должен был потратить свою молодость, чем мне стоило заняться, когда я однажды получил эту усадьбу; думал ты когда-нибудь об этом?
Гуннар был вне себя от изумления: его отец говорил о мирских делах, и не без юмора. Быть может, стоит отважиться?.. — нет, ничего подобного!
— Ну… думать можно всегда, — отвечал он. — Но мне кажется, бесполезно об этом говорить, — его бросило в жар.
Энок вздохнул:
— Бесполезно… разговаривать со своим отцом?.. Странно слышать такое… мне…
Гуннару стало ещё жарче.
— Если я чего-то хочу, то всё равно оказывается, что это дурно! — В его голосе было больше злости, чем он хотел высказать.
Энок замолчал. Они поехали домой; и Гуннар печалился о том, что он так грубо себя повёл. Кто знает, вдруг отец всё-таки разрешит ему заниматься танцами, если он спросит его сейчас?
…Они стояли у торфяного сарая и разгружали сани; и тут Гуннару захотелось поговорить с отцом. Он решил ещё раз спросить его.
Но тот молчал. Только вздохнул и отвернулся, это было совсем худо.
«Ведь в этот раз я сам начал разговор! — думал Гуннар. — Отец так странно себя ведёт нынче; кто его разберёт?»
Несколько раз он порывался заговорить. Но всякий раз ему было страшно, а потом стало поздно. Пока Гуннар молчал, они снова отправились на болото.
А когда они приехали туда, он растерял всё своё мужество. Это было нехорошо.
— …Что ты такое имел в виду, — начал вдруг отец, — когда говорил, что у тебя, быть может, есть что-то такое, о чём ты думаешь? Не поделишься со мной? — Последние слова он проговорил с нетерпением. — Ты ведь не должен полагать, будто я плохо о тебе думаю и желаю тебе дурного, так ведь? Случается, что я бываю с тобой таким строгим… но ты, наверное, не считаешь, что… я о тебе плохого мнения?.. Что… Как ты можешь думать, что твой отец желает тебе… чего-нибудь, кроме добра?
Лицо Энока было очень странным.
— Нет, — с усилием прошептал Гуннар; уфф, хватит уже! Но он не ожидал услышать такое от своего отца. Надо же, он признавался в том, что был слишком строгим! Что-то тёплое и мягкое прокралось в сердце Гуннара.
Чтобы прийти в себя, Гуннару пришлось собрать всё своё мужество:
— Да, я хотел сказать, что я вполне мог бы отправиться в город и поторговать немного в лавке, так, чтобы чему-нибудь научиться и заработать немного скиллингов. Так можно совсем скиснуть, если никуда не выходить из дома!
Он удивился, как он смог выговорить это.
Лицо Энока просветлело; Гуннар говорил с ним по-доброму.
— Да, да, Гуннар, — сказал он, подавляя радость, — это ты неплохо придумал, да! Пожалуй, тебе пошло бы на пользу поехать из дому и научиться чему-нибудь; а если мы поселим тебя у знакомого и надёжного человека… Да, как видишь, тебе не следует бояться говорить со мной о подобных вещах; ты же знаешь, я хочу, чтобы у тебя… всё было хорошо. Посмотрим, чем мы сможем тебе помочь, Гуннар!
В тот день он чувствовал, что почти любит своего отца.
Вечером, в сумерках, Гуннар был на сеновале и готовил корм для овец; явился Энок, проверил, всё ли в порядке, и задал корму лошадям.
Вдруг он подошёл к сыну, обхватил его руками и притянул к себе.
— Я так люблю тебя, Гуннар, — прошептал Энок, — ты не понимаешь…
Он отпустил сына, погладил его по голове, тихо вздохнул и ушёл.
Гуннару было так стыдно, что казалось, земля разверзается перед ним…