в которой Никита по-новому оценивает участь советского солдата, познав тихую прелесть одиночества, понемногу знакомится с сослуживцами, записывая истории из их жизни в маленькие рассказы; в сердце юноши проникают первые симптомы ностальгии по гражданке и тоска по женской ласке; неизменный карандаш Ильина бойко фиксирует человеческую разность, так отчетливо проявляющуюся в условиях армейской службы
Все на ужине. Я так долго сижу на подоконнике, что ноги затекли. Программа «Время». К черту!
О! Исцеляющее одиночество, по капельке добываю тебя из набухшего солдатским потом, гомоном и топом до одурения дня. А эти песни, этот строевой каждодневный ор. И потешно и тошно, что никто не смеется над этим. Некому смеяться?
А мускулы пухнут. С каждым днем крепнут мускулы. Но не нервы.
— Кто слышал про китов-самоубийц? В Австралии киты стали выбрасываться на берег. Шестьдесят штук погибло, а потом еще пятьдесят.
— На что ты намекаешь, что пора нам выбрасываться?
Младший сержант Семенов, добрейшая, неуклюжая, косолапая (носочки друг к дружке), всегда готовая впиться и погавкать собачонка:
— Вы чего, обурели что ли? Нюх потеряли? Как вы идете?! Вон автороте тоже делали уколы, но они протопали, а вы что? Ну-ка ударьте, чтоб слышно было, что учебная батарея идет.
День издыхает.
05.07.80.
— Я тебе сейчас шнобель по морде разбросаю, задницу под футбольное поле пущу.
Кино субботнее.
— На моем месте уже сидит, фашист хуев! Ну-ка сдернись!
— Эй, Рэкс! Иди на хуй! Болдырев! Митрофанов!
Ужин.
Настолько проголодался, что из рыбы дрожащими пальцами выбираю, вырываю кости и ем быстро-быстро, лихорадочно. Все время боюсь, что не успею наесться, или скомандуют строиться на улице, или случайным плевком испоганят али еще чем. Жую быстро-быстро, взор отсутствующий, только зубы работают. Отупение особенно заметно, когда едим.
Вышел. Ох, отдышусь!
— Товарищ солдат, ко мне! Объект — столовая, бегом марш и назад с отданием чести, а потом на гауптвахту пойдешь. Охамели! Честь совсем не отдают.
Жесткогубый сорокалетний прапоришка придрался.
А мы ему наотмашь строевым с издевочкой подчеркнем. Вот так, каблучками щелкнем и вытянемся.
Надсмеялся по всем правилам воинской вежливости, пусть теперь зубами щелкает да матюгается.
Я никогда не смогу да и не сочинял стихов только для себя. Они приходят в предощущении читателя.
07.07.80.
Ночь. Глаза слипаются. Брожу зевающим призраком по казарме. Опять я дежурный. Дзынь-дзынь…
— Дневальный учебной батареи курсант Яковлев слушает. Тридцать пять четвертого!
Дневальный, дневальный! Бычок во рту, сапог стянул, портянку размотал. Сосредоточенно и усердно состригает ножницами затвердевшую на пятке мозоль.
Пыхтит, скрипит стулом.
— Знаешь на кого Сима похож? На такого громадного малярийного комара.
— У него характер не малярийный.
— А какой у него характер?
— Хороший.
— Ну а что, малярийные комары добрые.
— Сегодня знаешь какое число? Седьмое. День рождения Ринго Стара. Мы этот день всегда отмечали. Покупаем хорошее вино, берем пластиночки битловские, отдыхаем, обсуждаем, спорим, короче, интересно день проходит.
Дождь все никак не выплачется.
— Слушай, откуда эти скрипы?
— Скрипы? Крысы бегают. Я щас удеру отсюда, если увижу хоть одну. Они у меня не столько страх вызывают, сколько отвращение ужасное.
И сколько еще нетронутого в солдатиках. Вот сегодня, после отбоя, рассказывал я страшные истории. Слушали, укутавшись в одеяла. Дети…
Дети, которых учат воевать. Вначале убеждают, потом принуждают.
«Вначале обязательно убедить, потом принудить»? — В. И. ЛЕНИН.
— Слушай, а как пузыри рождаются?
— В воду попадает она. Она же вместе с воздухом. Раз, смотри, и пузырь!
— Пузырь. Пузырик… куполок. Обитель капли воздуха.
(Сказка: капля-принцесса.) Капелька.
09.07.80.
— Шурик, я остатки зуба выковырял сейчас. Счастье такое.
— Значит так, возьмем бутылку белого портвейна, и кайф нас протащит немного. Потом пообедаем.
Кирпичный заводик.
Втроем мы с шиком прибыли сюда на автобусе. Цех. Чем-то похож на огромную замызганную мастерскую художника-керамиста. В центре крепостью — печь! (Для обжига кирпичей.) Полукруглые своды ее загорожены железными щитами. На всех пальцем, прямо на пыли, курсант Фомкин увековечил звонкое свое имя «Коля»!
Крыша из зелено-коричнево-синих листов пластмассы, сейчас подсвеченных солнцем. Черт возьми! Я никак не ожидал, что на кирпичном заводике может быть так оранжерейно.
— Оранжерея по выращиванию кирпичей!
Га-га-га-га-га!
— А ты не стой без дела, возьми кирпичи, покачайся, позанимайся, и, глядишь, будешь три раза делать подъем-переворот.
— Лопаты несут. Пошли!
Толстозадая, коротконогая, крепкая баба за маленьким рыжим подъемником (электрокаром). Мощные груди перекатываются под напитанной потом и кирпичной красной пылью тонкой кофтой.
Выдали нам новенькие, пахнущие свежей грубой мешковиной рукавицы.
Тьфу, пилотка в грязь упала!
Голуби! Словно вздрогнуло небо — стая! Белые, почтовые: «Летите, голуби, летите!» Летите, свободные от службы и кирпичей.
Коля Фомкин — простецкий парень:
— Я не представляю, как эта баба не заебалась еще так работать каждый день. Мне, в пизду, такая работа усралась, на хуй!
В армии матом не ругаются — общаются, г-о-в-о-р-я-т. Язык это, наш язык!
Что здесь делают эти два голубка, так изящно ступающие по ломаному кирпичу?
Крылатые кусочки света.
Откуда она взялась, эта старуха?
— Вот у них, у ка́го спичечек нет, у ка́го папиросочек нет. Я до десяти пачек беру папиросочек. Вот если дам пачечку, то они вот так по очереди, а мне вот так жалко. У одного, ребят, Аша… у… такой хороший парень. Грузил плиты, и вот так, оторвалась… Ой, жалко, его как шибануло — насмерть, все смяло. И присылали, это, его самолетом к себе… А отец у него утоп… Пойду, а то мне…
Заковыляла. Шубка черная до сапог и ватник. Старуха… Божья.
Рабочий:
— А он ходит еще, орет, чтоб я еще ему стакан налил, щас поорет и перестанет. Ты ча́го там пишеть-та́?
— Письмо.
— Эй ты, алкашка, блядь, уезжай с дороги. Хуль ты встал?
Скинул гимнастерку, солнце спину жарит. Мат-перемат.
Баба грудастая, толстая шея. По шее черный муравейник путешествует. Глазик игривый у бабы. Кофтуха цветная; как нагнется, двумя дынями потряхивает.
Запахов-то в ней скопилось. Пером не описать, носом не вынюхать.
А вокруг — мат-перемат.
Бесплатная газ-вода, стаканов нет (соответственно), все пользуются бутылкой из-под портвейна.
Хожу с мужичком по цеху, собираю огнетушители. Вот снял один с красного щита, сдул густой слой пыли.
— Ильин, бери метелку и подметай, даю две минуты на размышление… Иль-ин, минута прошла…
Мы вернулись с кирпичного заводика, и оказалось, что неожиданная тревога умчала всю часть на объект. В казарме остались пять курсантов и два сержанта. Дежурным по батарее остался курсант Александров, занимательный типус. Только что я наговорил ему кучу неприятных вещей. В том числе и о его манере начальствовать. Парнишке едва исполнилось девятнадцать, в армии он третий месяц, но уже успел перенять многие дурные замашки отпетого куска.
Идут два брата-корейца Кима.
— Вы где были?
— У генерала, генерала.
— А чего вы делали у генерала?
— Интересно, что делают у генерала? Пашут. Солдат у генерала пашет.
Александров:
— Пойдем, сказал, быстрей! Сима, ты чего, не русский, блядь? Пойдем, сказал!..
Александров — парнишка бойкий, цепкий, крепенький. Мать у него администратор ЦУМа. Сам он мечтает — по торговой части. Хамовит, нагл, расчетлив — далеко пойдет, если, конечно, я в нем не ошибаюсь.
Подкатил на велосипеде капитан Жарун. Подкатил, спросил, укатил. Занятный человечек.
Вот сейчас, редко такое бывает днем, я остался один на один с казармой, и услышал птиц и гуд электрички и ход ее, и заметил плавный полет пушинки и дым из урны… Черт, как валит! Щиплет глаза. Быстрее надо воду. Вдавил сапогом горелую бумагу, непонятно — только хуже повалило! Воды! Урну залил до краев. Всплыло ее содержимое, сразу и дым унялся. Появился солдат у казармы, а с ним комары, кусачие дьяволы, гады. Черной щеткой до блеска трет солдат свой сапог. Бессмысленно и неизбежно усердье его.
— Валера, ты чистишь для того, чтобы ночью опять бежать?..
В ухо ко мне залетела бойкая муха (как Александров), врезалась с лету в меня. Омерзительно это мгновенье.
— Еще пару таких пробежек, и пиздец, блядь, как воробей вон (да…) стану летать.
Толстый Глевкин Игорь все грубит сам себе.
— Смотрите, какую я пулю нашел!
— Вон дай ее Симе, чтоб застрелился.
— Га-га-га-га!
Удивительно! Поздний вечер. Береза напротив казармы осыпана, усыпана небом. Просветы между ветвями, как иней. И мне показалось, что сейчас зима. Зимний вечер…
10.07.80.
В первый раз она родила сына. Пришлось делать кесарево сечение. Прошло одиннадцать лет, и она опять понесла. Кто мог взять на себя ответственность за ее жизнь? Врачи? Отговаривали, как могли. Один шанс из тысячи. Мать хотела рожать. В день операции у окна роддома собрались все близкие и далекие… У этой женщины были родственники на Украине, в Грузии, в Ленинграде… Все они съехались в Москву, чтобы поддержать, помочь, уберечь, а заодно и кой-чего прикупить.
Сосредоточенная толпа напряженно внимает распахнутому и пустому пока окну. Вздрогнул отец, кто-то прошел там по коридору. Вдруг в окне возникает сияющая белизной и улыбкой медсестра. Она хочет что-то сказать, объяснить, но увидев десятки ждущих тревожных глаз, наклоняется к ним и просто кричит, кричит: «ВИКТОРИЯ! ВИКТОРИЯ! ПОБЕДА!» Так и назвали малютку — Виктория, Вика. Сейчас девочке семь лет, и она очень любит своего старшего брата Игорька, Игоря Александрова…
Постепенно с каждой доброй беседой раскрываются ребята, судьбы их. И теплее от этого и проще.
— Утром, когда в школу вставать, она меня, хулиганка, будит: то воды в ухо нальет, а то вообще утюгом стукнет, но любит страшно!
И он любит ее, потому что раскраснелся сейчас по-девчачьи, и зримо для него все это и дорого.
Сколь многое, подчас до несовместимости разное, таит в себе человек, и все перемешано в нем, и не разобраться в мешанине. Все эти месяцы я наблюдаю за ребятками, вроде бы, уже сложившимися, но на самом деле только обретающими себя, ждущими, жаждущими изменений в себе. Оттого, быть может, быстро они так перенимают поганящие душу армейские манеры. И оттого трудно так добраться до сути ребят этих, ибо замазана она лживинкой подчас, как стена, слоями краски и штукатурки — не доскрестись. Скребу.
— Кто, е. м., ел корейскую колбасу? Никто? А колбаса хорошая, вкусная колбаса. А знаете, как они ее делают? У них же там ни фабрик, ни заводов нет пока. Так они что, е. м., берут двух собак. Одну, значит, е. м., сажают на цепь и жрать вообще не дают, а вторую кормят, как свинью — на убой. Проходит, значит, время. Первой, значит, дают воды напиться. А от воды поносом хорошенько, е. м., продирает. Та, значит, пьет и пьет, а вторую закалывают, е. м. И дают труп сожрать первой. Та сжирает все, е. м., за, е. м., милую душу. Ну нажирается, тут ее и убивают. Выпотрашивают все, е. м., до кишков. Вот тебе и колбаса корейская… В колбасном деле что самое трудное? Кишки набить, е. м. А тут, е. м., живая мясорубка!
Мартынов (лейтенантик):
— Как у тебя дневальный стоит?!
— А как ему еще стоять?
— Руки как держит?!
Старшина:
— Пусть стоит как стоит. Не в мавзолее, е. м.! Так, сколько у нас там коек, шесть-семь наберется?
— Да нет, наверное.
— Так, коек у нас пятьдесят, а людей — сорок три. Семь коек. Старшину не наебете! Старшина ваш до пятидесяти считать умеет.
Вот уже второй час помешиваю я клей в ведре. Буду клеить обои в той самой комнате, где недавно отколошмачивали штукатурку. Все помешиваю. Вот! Только сейчас стали появляться первые группы пузыриков (так по телевизору говорят о прибывающих на олимпиаду). Пузырики, когда долго смотришь на них, кажутся полукруглыми креслами, а все пыхтящее ведро громадным зрительным залом. Вот сейчас уже не кажется.
— Ты мне щас показался таким семейным папой, который помешивает кашу для своих детишек.
— Глубокие мысли зреют подчас в твоей голове, Глевкин.