ОБО МНЕ



Из своего раннего детства я помню немногое. Помню улицу, кривую, грязную — такую, каких сейчас не сыщешь даже на окраинах Еревана.

В наш двор вели большие арочные ворота. Они почти никогда не открывались. Мы входили и выходили через маленькую калитку, сделанную в одной из створок ворот.

Во дворе справа стоял двухэтажный дом Аракела-аги. Вверху селился он сам с женой, с сыном Бахшо и с дальней родственницей Анаит, а в первом этаже был амбар.

Аракел-ага имел бакалейную лавку, и потому в амбаре он хранил зерно, соль, сахар.

Я особенно хорошо запомнил амбар оттого, что мне часто удавалось проскользнуть туда вслед за Верго. Волшебную картину, которая мне открывалась там, забыть невозможно: подвешенные к потолку гирлянды из груш, яблок, винограда и алани[1]. На полках лежали мешки с изюмом, орехами, пшатом и другими дарами лета…

Но Верго была ужасно скупая, она не давала даже вдоволь насмотреться на эти чудеса.

— Опять ты здесь? И чего всё глаза пялишь? — кричала она, выгоняя меня из кладовой, и тут же замыкала трехфунтовый черный замок.

Напротив дома Аракела лепилась наша хибарка — строение с земляным полом и маленьким оконцем. Раньше там был хозяйский коровник. Когда Аракел построил новый коровник, этот он сдал нам под жилье.

Отец мой работал наборщиком. Я часто носил ему обед. И от тех дней память сохранила воспоминание о большом мрачном, темном помещении со сводчатым потолком, где у деревянных станин со шрифтовыми кассами стояли люди с черными, будто сажей вымазанными, лицами и руками. А рядом яростно грохотали какие-то диковинные машины.

Некоторые люди были не такого уж высокого мнения о профессии моего отца. Аракел-ага, например, говорил, что лучше бы уж отец в чужом доме прислуживал, чем заниматься этой паршивой работой. Но отец только улыбался: он, видно, совсем не разделял мнения Аракела-аги.

Из книг, которые отец набирал, он запоминал множество самых разных историй. Иногда вечерами, усадив меня на колени, подолгу рассказывал все, что знал. Так, еще в раннем детстве, услышал я сказки о чудесной птице Азаранблбул, о мудрой Анаит, о бесстрашном Арекназане и другие. Но такие вечера выпадали не часто. Отец возвращался поздно и порой до того усталым, что даже без ужина укладывался спать.

Все заботы по хозяйству и обо мне целиком лежали на матери.

Моя добрая, красивая и неугомонная мама! Как бы рано я ни просыпался, она уже бывала на ногах: убиралась, поила нас чаем, стирала, варила обед. И так целый день. А по вечерам, уложив меня спать на скрипучей тахте, она латала одежду, вязала носки. В общем, руки ее никогда не бывали без дела.

Я очень любил смотреть на нее, когда, склонившись над спицами при тусклом свете керосиновой лампы, она работала и тихо напевала.

Уже с семи-восьми лет я помогал маме: подметал пол, носил воду из родника, колол дрова, иногда ходил на базар…

Едва мне исполнилось десять лет, Аракел-ага сказал моему отцу:

— Слушай, Степан, твой парень уже здорово вымахал. Пора его к делу пристраивать.

— К какому делу, ага, — удивился отец, — какой из него работник?

— Пусть торгует папиросами или воду продает. Вон на улице и помладше мальчишки торгуют. Хочешь, для начала дам ему папирос? Из каждых десяти копеек заработка одна копейка ему за труды. Идет?

Это предложение показалось мне очень заманчивым. На нашей улице и правда многие из моих ровесников вовсю торговали водой и папиросами. Из них особенно большую зависть вызывал во мне Тэван. От зари и до зари с лотком на шее он кружил по улицам и сбывал свой товар. Тэван, видно, догадывался, что я завидую ему. Едва приметив меня, он небрежно закуривал папиросу и лихо пускал кольца дыма.

И этой своей взрослостью и независимостью Тэван производил на меня такое ошеломляющее впечатление, что я не осмеливался даже заговорить с ним.

Да, я завидовал ему и мечтал так же, как он, голосисто зазывать покупателей, продавать сигареты, независимо расхаживать по улицам, курить и ругаться — словом, быть как взрослый.

Но мой отец, как видно, и в этот раз не был согласен с Аракелом.

— Нет, ага, — твердо сказал он. — Торговля — это не для нас. Подождем, пока чуть подрастет, отдадим его какому-нибудь ремеслу учиться.

Аракел-ага покосился на моего отца, ухмыльнулся и сказал:

— Смотрите-ка на них, не соизволит, видите ли, принять совет!

Как я уже сказал, укладывая меня вечерами спать, моя мама всегда напевала. Она пела грустные и веселые, но всегда мелодичные и очень красивые песни…


Раза два в году случалось, что у нас в доме собирались гости. В такие дни отец просил маму:

— Шушан-джан, спой что-нибудь, пусть люди послушают.

Мама краснела — не поймешь, то ли от смущения, то ли от удовольствия, — и, не заставляя себя упрашивать, говорила:

— Что вам спеть? Грустное или веселое?

И в зависимости от желания слушателей пела…

Так она могла петь часами.

И каждый раз папа с гордостью говорил:

— Молодчина, Шушан-джан, ну и хорошо же ты поешь! Именно за это я и взял тебя в жены.

Но больше всех мамины песни любил я.

Случалось, я порой играю или что-нибудь делаю и вдруг слышу мамину песню… В душе все переворачивалось. Я подходил к маме, а она, увидев меня, обнимала и говорила:

— Ну, опять к песне потянуло?

— Пой, мама, еще пой… — просил я.

И она пела.

И бог знает, когда она выучила столько песен!

И вот, когда я чуть подрос, сам стал незаметно подпевать ей. Мама слушала меня, слушала и вдруг, обняв, с нежностью говорила:

— Умереть мне за твой сладкий, чистый голос, сынок… Пой, пой! Песня на устах человека — знак доброго сердца…

Проходили годы. В мире бушевали бури, отголоски которых доходили и до меня, хотя я многого еще и не понимал.

По тому, как относились к тем или иным событиям взрослые, я пытался определить и свое отношение к ним. Но странное дело: все взрослые оценивали происходящее очень по-разному.

К примеру, прошел такой слух, что царя с тахта[2] сбросили. Отец довольно потирал руки и улыбался, а Аракел-ага ходил мрачнее тучи. Ну, я уж и вовсе ничего не понимал и все пытался представить, как это можно царя сбросить с тахта. У нас в доме была тахта, и мы с соседскими мальчишками часто возились на ней и сбрасывали друг друга. И все кончалось тем, что мама шлепала нас и сгоняла с тахты, чтобы мы наконец угомонились. «Неужели и царя так сбрасывают с тахты и также шлепают, чтобы он угомонился? — думал я. — И почему это папа радуется, а Аракел-ага сердится? Наверно, Аракел-ага родственник царя?»

Примерно год спустя распространилась весть, что русская армия уходит из Армении. И снова отец и Аракел-ага по-разному отнеслись к этой вести.

Теперь уже Аракел-ага улыбался и потирал руки, а отец с мрачным видом говорил:

— Эх, пиши пропало… Стоит только русским уйти, тут как тут снова попадем в кабалу к этим кровопийцам.

При слове «кровопиец» отец кивал в сторону Аракела-аги.

Даже такие бурные события внешнего мира хотя отчасти и занимали меня, но не настолько, чтобы помешать моему главному пристрастию — тяге к музыке.

Жизнь была так прекрасна и полна всяких звуков! Мой слух жадно ловил и песню прохожего, и насвистываемую кем-то мелодию, и стук лошадиных подков, и вой ветра, и утреннюю побудку петухов… И все это сливалось в моей голове в чудесный нескончаемый концерт.

* * *

Мне было двенадцать лет, когда я сделал для себя одно удивительное открытие: на Астаховской улице в летнем клубе вечерами играл военный духовой оркестр. Туда я стал ходить каждый вечер. Ходил с разрешения мамы, ходил и тогда, когда она не позволяла мне этого, сердилась на меня.

Я мог часами стоять, прильнув к решетчатой деревянной ограде, и зачарованно слушать музыку.

Иногда я пробирался совсем близко к эстраде.

Музыканты скоро приметили меня. Как-то один из них, великан, игравший на столь же громадной медной трубе, как и он сам, на бас-геликоне, подозвал меня.

— Чей ты сын? — спросил он, оглядев меня с ног до головы. — Чем занимается твой отец?

Я даже растерялся. Легко ли: со мной говорил один из тех, кого я боготворил.

— Па-а-па… наборщик, — наконец, заикаясь, ответил я.

— Наборщик? — сказал один из собравшихся вокруг нас музыкантов. — Я так и знал, что не Манташев![3]

— А что это ты все возле нас вертишься? — спросил уже другой.

Я вдруг испугался:

— Я… я только слушаю, дядя. Я ничего не делаю…

— И что-нибудь остается в твоей голове? — сказал тот, первый, великан.

Я минуту поколебался, боясь рассердить их, если признаюсь, что помню наизусть все мелодии.

Но меня с детства приучили никогда не лгать, и я кивнул: мол, да, остается.

— Свистеть умеешь? — спросил великан. — А ну-ка насвисти что-нибудь, послушаем.

Скачала неуверенно, а потом все смелее я стал насвистывать один из маршей.

Со всех сторон послышались восклицания:

— Ого, как чисто!

— Видали, каков малыш?

— Ни одной фальши…

— Зер гут…

— Да помолчите вы! — угомонил всех великан. Потом обратился ко мне: — А теперь давай «На сопках Маньчжурии».

Я испуганно глядел на него, не понимая, что он от меня хочет.

— Не понимаешь? Вот это…

Великан стал насвистывать начало вальса, я тут же подхватил мелодию и досвистел ее до конца.

— Прекрасно… Браво, парень!.. Моцарт, да и только, — полушутя, полусерьезно стали расхваливать меня музыканты.

А один из них даже протянул мне маленький барабан и палочки и сказал:

— Ну-ка попробуй…

К неудовольствию моих родителей, я вечно дома колотил по столу и по стульям, выстукивая любимые ритмы. И достаточно в этом преуспел. А потому тотчас начал выбивать дробь на разный счет, с синкопами и без синкоп. Но сам-то я тогда, конечно, и представления не имел о всяких таких премудростях, как дробь, синкопы и прочее.

— Ладно, хватит, — остановил меня великан. — Теперь скажи-ка: отчего это петух закрывает глаза, когда поет?

Это была, как я узнал много позже, старая-престарая музыкантская загадка-шутка. Полагалось ответить примерно следующее: «Петух закрывает глаза, чтобы доказать, что знает свою партию наизусть». Я, конечно, этого ответа не знал, а потому шепнул, что пришло в голову:

— Видно, стыдится своего голоса…

Вокруг меня раздался взрыв хохота. Музыканты, надо полагать, решили, что, кроме музыкальности, я не лишен и некоторого остроумия.

— Молодец, малыш, — серьезно сказал великан. — Идем к маэстро, — решительно добавил он.


Слово «маэстро» я уже слышал. Так музыканты обращались к своему капельмейстеру, худущему мужчине с водянистыми глазами. Но раньше я думал, что это его имя, однако, как выяснилось, звали его Иоганн Штерлинг, а «маэстро» — это по-нашему варпет-мастер.

Если рядовые музыканты казались мне полубогами, то можете представить, какое благоговение вызывал во мне их руководитель и учитель! Пока мы шли к нему, у меня ноги чуть не отнялись.

На мое счастье, в этот вечер маэстро не пожелал даже взглянуть на меня, велел только назавтра явиться в полк. О том, какую я провел ночь, словами не расскажешь…

Наутро, ничего не говоря домашним, я отправился в полк и, как мне было велено, попросил караульного вызвать басиста Арсена (так звали великана), и вместе с ним мы пошли к маэстро. По пути Арсен объяснил мне, что Штерлинг — австриец, по-армянски он говорит, но плохо. Музыканты переняли у него несколько десятков немецких слов, и они без труда понимают друг друга.

Кроме того, Арсен еще сказал мне, что духовой оркестр — это не просто оркестр, а музкоманда полка. А Иоганн Штерлинг не какой-нибудь дирижер, а капельмейстер.

И вот я перед капельмейстером! Он, как и накануне музыканты, заставил меня пропеть разные мелодии, опять же прослушал, как я отбиваю дробь на барабане, и затем с удовлетворением произнес:

— Гут, гут, карашо… Ты будешь музикант… Позови ко мне свой фатер или мутер…

Радости моей не было предела, — я не шел, а летел домой!.. Но в то же время я очень боялся, что отец может не позволить мне стать музыкантом. Ведь он собирался обучать меня ремеслу. Мама меня не беспокоила. Я был уверен, что она будет рада за меня. Но получилось все наоборот. Именно мама и воспротивилась.

— Этого только не хватало! С тринадцати лет в солдаты! Чего выдумал!.. — расшумелась она. — Да и какое это ремесло? Пой себе сколько хочешь дома.

— Зря ты, жена… У ребенка душа к этому лежит. От тебя, видно, перенял любовь к песне, пусть сам выбирает свою дорогу… Так оно вернее. А что до ремесла — любое дело хорошо, если станешь мастером в нем, — убеждал отец.

Я хоть и удивился такому повороту событий, но постепенно успокоился. Мне это даже было на руку. Я знал по опыту, что последнее слово в нашей семье всегда было за отцом. Так оно и вышло.

Уже на другой день мы с отцом были в полку, и он дал согласие на мое поступление в музкоманду.

Итак, я стал музыкантом! Настоящим музыкантом!.. Меня распирало от гордости, когда музкоманда маршировала по улице и бегущие следом мальчишки с восторгом глядели на меня и на барабан, что висел у меня на груди. А сколько зависти я теперь читал в глазах Тэвана!

Положение мое очень изменилось. Теперь родителям не приходилось заботиться ни о моей одежде, ни о моей еде. Я получил военную форму и башмаки. Правда, одежда была изрядно поношенной, но мне это даже нравилось. Я казался себе уже бывалым солдатом.

Мои новые товарищи (я особенно гордился тем, что могу теперь называть этих взрослых парней товарищами), и больше других Арсен — старшина в музкоманде, — любили меня. Штерлинг был доволен моими успехами и спустя два-три месяца позволил мне учиться играть на трубе. Чего я еще мог желать?!

Загрузка...