…Очнулся Витюшка ночью. Лежит на покрытом простынью столе. Светит керосиновая лампа. Желтый из еловых досок потолок то опускается на него, то уходит куда-то ввысь. Слышит рядом голос:
— Подорвался… Кажется, очнулся… Глаз открыл… Силится Витюшка рассмотреть, где он. В глазах резь. Вздрогнул от укола.
— Потерпи, хлопец, сейчас легче будет, — голос человека в белом халате, с марлевой повязкой на лице спокойный и ласковый. Второй укол раненый ощутил слабее и впал в забытье.
Очнулся только утром, обложенный ватой, забинтованный, не зная, что у него уже нет кистей рук, нет глаза, другой тоже поврежден.
На соседних койках лежат раненые, кто разговаривает, кто стонет, кто кричит в забытьи. Пахнет карболкой, йодом, еще чем-то острым, тяжелым.
Рядом, наклонившись к Витюшке, кто-то, сверкая белками глаз, тяжелым простуженным голосом хрипит:
— Обкорнали нас с тобой, браток… Лазаря будем петь.
У соседа тоже обложены ватой и забинтованы руки, а заросшее щетиной лицо с застарелым шрамом, стянувшим щеку, искажено болью, покрыто капельками пота.
— Почему не на смерть… Беспомощный урод до гроба… — Глаза бойца наполняются яростными слезами. Он трясет головой, чтобы смахнуть их.
Ночью, проснувшись, Витюшка пытается натянуть на себя сползающее на пол одеяло и не может. Лежит он пластом. Чуть пошевелится — больно, жжет огнем.
— А ты, браток, зубами, зубами, — учит его бодрствующий сосед. — Кусай зубами. Такая у нас с тобой теперь жизнь.
Через несколько дней на фронтовой санитарной машине из военного госпиталя Витюшку перевезли в Москву в больницу. И поместили в обширную палату, заставленную кроватями с безрукими, безногими, слепыми и полуслепыми такими же, как и он, мальчишками.
Весна уже была в полном разгаре, когда Витюшкин врач, заканчивая осмотр, сообщил:
— Ну-с, молодой человек, можно возвращаться и домой. Завтра и отправим.
Сперва обрадовался. Домой! Увидит своих. Так соскучился! А потом стало страшно. Он уже привык к больнице. Здесь за ним ухаживают. С ложечки поят, кормят… Ночь спал плохо, бредил.
Утром после завтрака нянечка помогла собраться.
— Нужно бы еще полечиться, — беспокоилась она, — да больница переполнена. Много вас, несчастненьких, привозят, девать некуда. Ну ничего, дома окрепнешь.
Снова на фронтовой санитарной машине Витюшку отправили домой. Пока ехали по Москве, с любопытством следил в окошко. Перегороженные стальными «ежами» улицы, мешки с песком и на перекрестках различные укрепления… Долго смотреть в окошко трудно — глаз начинал слезиться.
Возле машины собрался народ, когда санитар, осторожно поддерживая за плечи, вывел Витюшку из машины. И по узкой тропке пошли они к уцелевшему от пожара амбару.
— Привезли, — слышал он голоса. — Живой…
Выбежали навстречу мать, брат Алешка. Приняли у санитара, повели. Спотыкаясь, Витюшка шел, что-то отвечал матери. Лицо у матери в слезах. На плечах знакомый, когда-то прожженный Виктором платок. Курносый Алеша с обильно высыпавшими веснушками на уже загорелых щеках глядит так, словно впервые видит брата.
Костлявый, сутулый, коротко остриженный, опустив вниз пухлые от бинтов руки, Витюшка, согнувшись, сидел у бревенчатой стены обжитого амбара, а рядом толпились родные, соседи, ребята…
— Какой же ты, внучок, желтый, калеченый вернулся, — причитала бабушка, обнимая, — где же твои рученьки?
Витюшка молчал. Лучше бы он остался там, в Москве… лучше бы умер.
А деревенская ребятня долго еще бесцельно топталась около безучастно сидевшего парнишки. Глазели, шептались, а Витюшке хотелось спрятаться, остаться одному, на душе было невыносимо тяжко…
К вечеру схлынул народ, остались только свои. Но легче не стало. Начали Витюшку кормить с ложечки, сперва мать, затем бабушка. В больнице Витюшка как-то меньше ощущал свою беспомощность.
— Эх, горе мое горькое, — шепчет мать, и рука с ложкой у нее дрожит.
Потом его раздели, укрыли, поправили подушку. И теперь будет всегда так…
Ночью проснулся на деревянном топчане, прикрытый сшитым из разных лоскутков одеялом. Рядом на полу на тюфяке сладко посапывает Алешка. За порогом полураскрывшейся двери шевелятся кусты, с речки доносятся голоса лягушек… Попытался захлопнуть дверь. Ничего не получилось. С трудом лег, на культи опираться еще не мог. Одеяло пытался натянуть ногами. Тоже ничего не вышло. Плакал до тех пор, пока снова не уснул, свернувшись калачиком.
В последующие дни в амбар зачастили соседи. Каждый по деревенской привычке считал своим долгом побывать, навестить.
Особенно долго пробыла со стариками в амбаре ровесница и родственница бабушки Марфа Алексеева.
Перекрестилась на угол, откуда строго смотрел со старой закопченной иконы, которую бабушка успела вытащить из горевшего дома, Николай-угодник.
— Вот вашему болящему, — поставила перед Витюшкой на табуретку кружку с медом со своей уцелевшей от пожара пасеки. По военным временам мед неоценимый подарок. — Поправляйся…
— Спасибо! — пробормотал Витюшка и снова уставился в окно.
— Ну как ваш мальчонок-то? — Бабушка Марфа говорила, будто Витюшки и вовсе не было в амбаре.
— Одни култышки остались, — вздохнула бабушка.
— Как же он теперь будет жить-то?
— Да уж известно — счастье его обойдет…
— Не поправился еще. Рано определять-то, — сердито отозвался дед.
Не любил он такие пустые бабьи разговоры.
— Может, кто в подпаски возьмет, — обнадежила гостья.
Витюшка, стиснув зубы, слушал. «В подпаски…» Раньше он мечтал, что станет учителем. И обязательно историком, как Дим Димыч. Он будет также учить ребят.
— Вряд ли, — сомневалась бабушка… — Какой из него пастух, если держать кнут-то нечем.
Старики продолжали с деревенской бесхитростной простотой предрекать ему судьбу.
— Помнишь, у нас в деревне жил Николай Мартыныч?
— Как же… мирской человек, — отозвался дедушка, любивший вспоминать прошлое.
По-прежнему крепко сжав зубы и не шелохнувшись, Витюшка слушал. Он и раньше от стариков в деревне слышал про мирского человека Николая Мартыныча. Еще в царское время, а затем и в первые годы Советской власти живал он по череду в каждой ядринской избе. Не было у Николая Мартыныча ни кола, ни двора, а все имущество — что на нем да небольшой узелок со сменой белья. Переночевав у одних, переходил в следующую избу. Сердобольные хозяйки кормили, стелили на приступке возле двери дерюгу, на которой Николай Мартыныч и укладывался на ночь. Уже больного под руки переводили, а затем и переносили из избы в избу. И так он жил, пока не умер у кого-то в избе на череду. Мысленно Витюшка представлял себе этого мирского человека — высокий, костлявый, в сером зипуне, в лаптях, заросший бородой, с копной нечесаных седых волос на голове.
И вот теперь Марфа Ивановна предрекала Витюшке такую же участь.
Ночью он опять не спал. Уткнувшись лицом в подушку, тихо, чтобы никто не услышал, плакал.
…Шли солнечные теплые дни, не принося никакой радости, а только новые огорчения. Оправившись после дороги, Витюшка все чаще выходил из амбара. Устроившись у стены на лавочке, грелся на солнышке и болезненно встречал прибегавших к нему мальчишек. Как грачи, рассаживались они на пряслах изгороди, все в майках, глазастые, загорелые, нестриженые, словно на показ выставив свои здоровые, сильные руки…
— Ну как, поправляешься? — расспрашивали ребята.
Односложно отвечал. Заметно дичился, не вступал сам по своей охоте в разговор. И думал: «Уходили бы скорее».
Замолкали и ребята, не зная, о чем говорить.
— Ну, мы пошли.
Слышал их неосторожный разговор:
— Кормят его теперь как галчонка…
В деревне ведь все па виду, все известно.
«Зачем приходили?» — думал Витюшка, озлобляясь на ребят, на самого себя. Остро ощущал он теперь, что ребята относятся к нему покровительственно, как к какому-то несмышленышу малышу. А он не хотел ни жалости, ни покровительства. Хотел быть таким, как все… Ничто теперь его пе интересовало. Раньше живой, разговорчивый, любознательный, он стал теперь даже среди своих домашних молчаливым, раздраженным.
Первое время, завидя подходивших ребят, прятался в кустах или наказывал бабушке:
— Скажи ребятам, что сплю…