52

Санкт-Петербург


Директор Государственного Эрмитажа находился в длительной зарубежной командировке на Восточном побережье Соединенных Штатов, и ожидали его не ранее чем через две недели. Поэтому Турецкого принимало другое ответственное лицо. Это была, вероятно, красивая в прошлом, но теперь несколько погрузневшая, крупная дама с ухоженным телом, которым она несомненно гордилась. Разговаривая с московским следователем, да еще старшим, да еще по особо важным делам, она, видимо привычно, кокетничая, подавала то пышной, не растратившей силы грудью, то покачивала мощным упругим бедром, то поводила далеко не лебединой шеей, словом, всячески старалась «произвести достойное впечатление». Узнав о цели командировки, немного пригасла, хотя и пообещала возможную помощь в расследовании столь серьезного дела. Одновременно поинтересовалась, где остановился московский гость, а узнав, что он прямо с поезда, немедленно предложила свою помощь в устройстве. Она могла бы позвонить куда надо, чай, Эрмитаж еще пользуется в северной столице некоторыми привилегиями. И вскоре Турецкий убедился, что занимается она в музее никак не искусствоведческими проблемами, а исключительно приемами зарубежных делегаций и обеспечением их всем необходимым для приятного времяпрепровождения. Ее круглое и полное лицо с заметно пробивающимися над верхней губой усиками выражало ее исключительное внимание к собеседнику, а пухлые пальцы в перстнях машинально поправляли на коленях длинное платье с разрезами до середины бедра, невзначай открывая Турецкому призывно сверкающие круглые колени. «Да, — усмехнулся про себя Турецкий, — всякая Божья тварь любви хочет…» Однако пора было с этим кончать, точнее начинать работу, а представление заканчивать.

Турецкий сказал, что его интересуют в первую очередь те сотрудники музея, которые в послевоенные годы занимались фондами. Вероника Моисеевна, которая и в самом деле отвечала за связи со средствами массовой информации, тут совсем скисла. Из чего Турецкий сделал вывод, что лицо она в музее, мягко выражаясь, случайное. Но, может, кому-то она действительно тут нужна. Не станем вдаваться в тонкости. С горем пополам — того нет на месте, этот в отпуске, а та на совещании в Москве — ему удалось наконец выяснить, с кем конкретно можно иметь дело.

Иван Иванович Перфильев, пожалуй, на сегодня старейший работник Эрмитажа, был единственным, кто помнил служивших здесь в прежние годы, отлично разбирался в западном искусстве, поскольку возглавлял отдел западно-европейского искусства девятнадцатого века. Узкой его специализацией были импрессионизм и постимпрессионизм, французская живопись конца прошлого— начала нашего века.

Вероника Моисеевна тут же снабдила Турецкого грудой всевозможных буклетов — ярких и праздничных, почти торжественно преподнесла в подарок — явно из представительского фонда— прекрасно исполненную и напечатанную в Финляндии книгу об Эрмитаже, в составлении и выпуске которой сама принимала активное участие, о чем написано… вот, на обороте титула, как изволите видеть, директор, совет, а вот и ее фамилия. Турецкий оказался на высоте.

— Ну, поскольку мне выпала честь знакомства с вами, тогда позвольте уж дойти до конца и попросить у вас автограф.

— О! — словно вернулась к ней юность, так расцвела она. — С огромным удовольствием! — И тут же, на обороте титула, под списком фамилий, написала отчетливым круглым почерком, как писали в школах отличницы во времена Турецкого: «Многоуважаемому Александру Борисовичу Турецкому— от Вероники Самсоновой», и дата — «20 июля, Эрмитаж».

Турецкий прижал левую руку к сердцу, правой принял дар и почтительно поцеловал сильно пахнущую духами ручку дарительницы. Провожая его по коридору в кабинет Перфильева, Самсонова мягко и доверительно взяла гостя под локоть и, сверкнув глазками-вишенками, сказала:

— Еще увидимся…

«Кто же в этом сомневается!» — ответил ей взгляд Турецкого.

Иван Иванович показался с первого взгляда человеком желчным и некоммуникабельным. Увидев Веронику Моисеевну с незнакомым молодым человеком, он, не отрываясь от стола, на котором были горой навалены раскрытые книги и рукописные листы, лишь фыркнул что-то неразборчивое в седую щеточку усов. Не обращая внимания на его явно негостеприимное поведение, Самсонова живо представила гостя и удалилась, многообещающе кивнув Турецкому.

— Уже успела?.. — пробурчал Перфильев, не поднимая глаз, и добавил: — Садитесь, если найдете…

Найти стул было тоже нелегко, поскольку их было всего два — и оба завалены книгами. Книги и альбомы занимали все стеллажи, опоясывающие эту маленькую полутемную комнату — не в пример светлому и солнечному кабинету Самсоновой.

Оглядевшись, Турецкий остался стоять. Перфильев поднял к нему наконец глаза, остро посмотрел и поднялся. Он был высок и худ. Сильно сутулился, и пиджак висел на нем словно на вешалке. Сняв груду книг со стула, он перенес их и чудом втиснул на широкий подоконник, и без того забитый томами.

— Садитесь, — не очень гостеприимно предложил он. — Чем обязан?

Турецкий счел за лучшее показать свое удостоверение, а затем служебную командировку. Старик прочитал, вернул и хмуро уставился на него, ожидая продолжения.

— Простите, я вас не понял… Вы сказали: уже успела. Это ко мне относится? — спросил Турецкий.

Перфильев лишь махнул сухой ладонью.

— К этой… Увидел ее изделие, — он показал пальцем на книгу, которую Турецкий держал под мышкой.

— А вам не нравится? Извините, я не очень разбираюсь, но, по-моему, издано просто прекрасно, не так?

— Я этой… хм, написал весь раздел западно-европейской живописи, так не только спасибо не сказала, даже фамилии нигде не упомянула… Авторша…

— Понятно, — улыбнулся Турецкий. — Но давайте оставим этот вопрос и займемся тем, ради чего меня командировал к вам генеральный прокурор.

Последнее не произвело на Ивана Ивановича никакого впечатления, но он стал внимательным и серьезным.

Турецкий, вдаваясь в подробности, рассказал о найденной у одного покойного коллекционера папочке с рисунками великих мастеров Возрождения, перечислил их поименно, не заглядывая в свой список, будто общение с искусством — дело для него обычное, а затем достал из сумки собственно папку и протянул Перфильеву.

Тот открыл ее, как показалось, с некоторым трепетом, но глаза его сейчас же выразили полнейшее разочарование.

— А… где?

— Вы хотели, чтоб я вот так, в сумке, привез вам поездом десяток шедевров? — «не понял» его Турецкий. — Вы на папочку взгляните. А вдруг что-то вспомните и, если сможете, объясните, каким образом она уплыла из ваших фондов. Давайте начнем с самого простого. Список и прочую атрибутику я вам представляю, прошу, — и протянул листок бумаги, подготовленный еще в Москве.

Долго рассматривал список и пустую папку Перфильев. Откладывал в сторону и отворачивался к окну, снова брал в руки и все качал и качал головой, будто беседовал сам с собой и никак не мог прийти к согласию. Потом похлопал по карманам.

— Вы не курите, конечно? — спросил с вызовом.

— Напротив, и даже с удовольствием, — возразил с улыбкой Турецкий. — Могу предложить «Честерфилд». Устроит? Только здесь у вас… — Он окинул взглядом книжные стеллажи, словно навалившиеся на него со всех сторон.

— Здесь и не будем, — хмуро ответил старик. — Пойдемте в курилку. Это в туалете. А если пожелаете, можем выйти к Неве, на свежий ветерок.

— Лучше на ветерок.

— Следуйте за мной, молодой человек, и я вам постараюсь рассказать нечто такое, что вас может заинтересовать. А эту гадость, — он презрительно ткнул в книгу об Эрмитаже, — уберите с глаз долой! Видеть не могу.

— С удовольствием, — хмыкнул Турецкий и кинул книгу в сумку.

Перфильев тщательно запер свой кабинет, и они длинным, запутанным коридором, переходя с этажа на этаж, вышли наконец к неприметной двери и, минуя бдительную сторожиху, которой Перфильев сказал, указывая на Турецкого: «Этот со мной», — вышли прямо на набережную.

Спустились ближе к воде и сели рядом на каменной скамье.

— Доставайте, — разрешил Перфильев, — Я-то вообще не очень, но… случай такой… Значит, слушайте, раз приехали…


Биография Ивана Ивановича Перфильева была проста. Коренной ленинградец. Перед самой войной окончил в Москве ИФЛИ — Институт философии, литературы и искусства, написал небольшой труд по истории Императорского Эрмитажа, после чего и был принят сюда на работу. С первых дней войны — на фронте. Дважды ранен, контужен, демобилизован, вернулся в сорок пятом на свое старое место в Эрмитаж. Так распорядился директор музея Иосиф Абгарович Орбели, светлой памяти человек.

Когда, начиная с июня сорок пятого года, в фонды Эрмитажа стали поступать из Германии контейнеры, вагоны, ящики с трофейными произведениями искусства, музей отбирал для собственного хранения наиболее ценные и знаменитые, конечно, работы, но и их было так много, что справлялись с огромным трудом. Крупные полотна, скульптуру еще кое-как устраивали, готовили к реставрации, ведь многое пережило войну вместе с людьми — и огонь, и воду, и все беды. А как прятали и хранили? Г лавное где? В подвалах, в шахтах, заваливали черт знает каким дерьмом, лишь бы людям не досталось. Фашисты — и этим все сказано…

Многое из прибывшего не вмещалось ни в какие уже фонды, и приходилось отдавать в другие музеи, по всей стране. Немало произведений осело в Москве, в Музее изобразительных искусств. Но главное заключалось в том, что эти произведения поступали в фонды, так сказать, особого хранения, то есть подальше от глаз людских. Они не выставлялись в экспозициях музеев, о них практически ничего не знала широкая публика. Хранение этих трофейных фондов было доверено очень узкому кругу лиц, напрямую связанных с органами государственной безопасности, а проще — ее штатным и внештатным работникам. Контроль за своей деятельностью они, по существу, осуществляли тоже сами. Удобно было: сам себе проверяющий. А поскольку вход профессионалам-искусствоведам и реставраторам в эти тайные фонды был воспрещен, можно себе представить, что там творилось. Высокие хозяева несметных художественных богатств могли распоряжаться ими по своему усмотрению. Картины старых мастеров, как известно, украшали даже стены так называемых охотничьих домиков, не говоря уже о домах и квартирах партийных и государственных деятелей.

Без тщательного постоянного внимания некоторые произведения, особенно те, что уже были подвержены разрушению в последние месяцы войны, теперь были предоставлены сами себе и постепенно гибли. А уж о графике — собраниях гравюр, рисунков — и говорить горько. Крупное полотно незаметно из фонда не вывезешь, хотя и этому быстро научились, а вот такие вещи, подобные собранным в папочке, привезенной следователем, выносить было гораздо проще. «Хранители», единственно знавшие, где что лежит, пользовались фондами в своих личных интересах. Как? Да очень, к сожалению, просто. Продавали их, вывозили за границу, за огромные деньги оставляли в частных коллекциях. И все — молча, без чьего-либо контроля.

Был еще такой «удобный» вариант. Скажем, ряд произведений искусств отправляли на реставрацию, а затем попросту списывали по акту как негодные для восстановления. Широта, понимаете, простор-

Перфильев даже и не возмущался, и не скорбел, он привык принимать сущее в его трагичности и полнейшей бесперспективности, и оттого уже не требовал, не пророчествовал, не угрожал. Он говорил: вот что было и с тех пор ничего не изменилось. Впрочем, понимал его Турецкий, ему видней. Хотя…

— Эх! — обреченно махнул рукой Иван Иванович. — Давайте еще сигарету! Так и быть…

— Вы нарисовали такую картину, Иван Иванович, что поневоле задумаешься, куда рулим и за каким лешим нам все это надо… Но вам, во всяком случае, спасибо за ваш такой эмоциональный рассказ. Честно говоря, увидев вас, я подумал: вот еще один музейный червь, которому наплевать с высокой горы на мои заботы… Рад, что ошибся. Но теперь, если позволите, правда за правду. Я вам тоже расскажу кое-что, и хотел бы, чтобы, пока идет следствие, разговор остался между нами. Поскольку я нуждаюсь в профессиональной помощи, а не в широкой огласке. Об этом я, кстати, ни словом не обмолвился и той дамочке, что привела меня к вам.

— Я весь внимание, — учтиво заметил Перфильев.

И тогда Турецкий рассказал в общих чертах о деле Константиниди, о его коллекции и пропавших картинах.

— Ох эти греки… — тяжело вздохнул Перфильев. — Кос-таки, теперь этот ваш Константиниди… Есть еще Христофоридис. Нет, я ничего, поверьте мне, не имею против нации. Наоборот. То, что древние греки дали миру… да за одно это человечество должно боготворить их до конца дней своих. Вы понимаете, что и кого я имею в виду? Значит, Константиниди, говорите, да? Ну что ж, попробуем вам помочь…

И Перфильев стал вспоминать — поминутно оговариваясь, что мог и что-то напутать, поскольку сам с трофейными фондами связан не был, Бог, так сказать, миловал, оттого и до преклонных лет дожил, — что было этакое необычное годах в пятидесятых, если не изменяет ему память… Прове-рить-то можно, ежели кто-нибудь из живых из тех лет остался. Но мало таких.

— Вы можете мне не верить, сказать, что все мною вам рассказанное можно в газетах вычитать. Да, можно, в последнее время стали как бы приоткрывать завесу, но до конца ее, видимо, уже никогда не откроют. Потому что слишком много беды и крови под ней, в кастрюле той, где все смешалось — и подвиг духа человеческого, и мерзость, которой равной не придумаешь… Я не оговорился, что Бог меня миловал. Воистину так. Но могу назвать с десяток достойнейших имен, носители коих сгинули в тюрьмах и лагерях лишь за одно невольное прикосновение к тайнам подвалов Эрмитажа. Да разве ж у нас одних! И-и, молодой человек, были времена, когда так называемый искусствовед в штатском вовсе не казался анекдотическим персонажем, сопровождающим министра культуры. Горькие времена… А истинный знаток искусства, не имевший к сим гражданам ни малейшего отношения, рассматривался как человек опасный для спокойствия общества, ибо нес в себе глубокое, а стало быть, и подлинное знание того, что вы, возможно об-молвясь, назвали словом «атрибутика». Знание, молодой человек, определяющее корни, происхождение, историю художественного произведения. А эти знания считались ненужными и, более того, вредными. За то и казнили. Чтоб меньше знали! Чтоб не помнили! Чтоб потомки однажды счета не предъявили! Извините старческую блажь…

С Петропавловки бабахнула пушка. Послышались аплодисменты. Турецкий невольно оглянулся. За их спиной, на набережной, толпились туристы, ожидавшие выстрела, фотографировали крепость, Неву, речной трамвайчик у берега.

— Ну вот и полдень, — сказал, поднимаясь со скамьи, Перфильев. — Пора, пора, а то эдак и радикулит можно на старости лет заработать. Идемте посмотрим кое-какие телефончики, коли сохранились… А по поводу тех «искусствоведов», о коих изволили слышать, анекдотец бытовал. Приехали, стало быть, в Париж, в здание ЮНЕСКО, делегации различных стран. На Всемирный конгресс по вопросам сохранения памятников искусства и культуры. О чем мы с вами сегодня говорим. Ну, идут делегации, отдельные граждане, предъявляют соответствующие документы, и охрана их впускает. Идет, надеюсь, небезызвестный вам господин Пабло Пикассо. Шарит по карманам и объявляет охраннику, молодому капралу, что забыл, понимаете ли, документы дома. Капрал интересуется, кем является сей гражданин. Отвечает: «Я художник Пабло Пикассо». — «А можете ли вы это доказать?» — настаивает капрал. — «Могу, — говорит художник. — Извольте лист бумаги». Ему подают бумагу, Пикассо вынимает из кармана карандаш и единым легким росчерком изображает всемирно известную голубку, свившую себе гнездо в солдатской каске. Дарит капралу лист, тот берет под козырек, охрана салютует художнику, и тот проходит в здание. Следом появляется роскошно одетая дама, высокая блондинка, с золотой косой, уложенной в узел. И с нею два джентльмена. Дама тщетно роется в сумочке и объявляет капралу, что забыла пропуск в гостинице, где она остановилась. Естественно, капрал интересуется, кто эта дама. Она объявляет, что является министром культуры Советского Союза. А эти господа — с ней. Капрал с одобрением кивает, он уважает Советский Союз и ее министра, но тем не менее просит привести какое-нибудь, пусть самое незначительное доказательство. Дама молчит в растерянности, обращается к спутникам, те только пожимают плечами. Наконец капрал решил прийти на помощь. «Мадам министр, — говорит он ей, — вот только что перед вами пришел Пикассо, так он…» — «А кто такой Пикассо?» — спрашивает дама у своих спутников. Те снова пожимают плечами. Тогда капрал берет под козырек, щелкает каблуками и говорит: «Проходите в здание, мадам министр культуры, и вы, мсье не критик д'Ар, тоже проходите!»

Турецкий захохотал, да так заразительно, что невольно обратил на себя внимание прохожих. Старик был очень доволен. И взгляд его, обращенный к следователю из Москвы, заметно потеплел.

В своем кабинете он долго рылся в ящиках, извлекая на поверхность бювары, блокноты, общие и ученические тетрадки, длинные телефонные книжки, замусоленные до такой степени, что прочитывались с трудом. А Перфильев все листал, перелистывал, что-то шепча себе под нос, пока наконец не ткнул пальцем в страницу, исписанную таким мелким почерком, что разобрать можно было только через сильную лупу. Но старик не носил даже очков, только отстранил текст подальше. Отличная, классическая дальнозоркость.

— Ну-с, — довольно протянул он. — Извольте записывать. Стало быть, Автово, Трамвайный проезд, дом… квартира… И спросите, соответственно, Грачева Константина Сергеевича. Дом вы легко обнаружите. Он, извините, напротив кладбища, серая такая девятиэтажка. Со значением-с, молодой человек, власти людей селят. Чтоб не забывались. Мементо мори! Помни… Человек он, прямо скажу, трудный, но тому есть свои значительные причины. Сумеете разговорить, счастье ваше. Думается мне, что% очень сможет заинтересовать его ваша папочка-то. Как бы не та оказалась, из-за чего весь сыр-бор-то и разгорелся тогда, в Германии. Ну встретьтесь, обдумайте, а ежели в фондах пожелаете ревизию учинить, то решать вам с самым высоким начальством. Не сегодня завтра вернется из Москвы наш заместитель директора по науке, так сказать, с ним и обговорите ваши желания. Понимаете, о ком я?

Распрощавшись и пожелав Ивану Ивановичу доброго здоровья, Турецкий отправился в дирекцию, где буквально грудь в грудь столкнулся с выглядевшей весьма воинственно Вероникой Моисеевной.

— А я вас полдня ищу! — с укоризной объявила она во всеуслышание. — Куда же вы исчезли, Александр Борисович?

Понимая, что отступать уже некуда, ибо позади была степа, а могучая грудь Вероники Моисеевны явно угрожала ему, Турецкий в качестве слабой защиты выставил перед собой обе ладони, демонстрируя, что он весь, ну до конца, в ее власти. Только не надо торопиться, не здесь…

Такая капитуляция ее устраивала. Она заявила, что, если он до сих пор не снял номер в гостинице, она может обеспечить его жильем на несколько дней в пансионате, в Новой деревне за Белоостровской. Там довольно мило, недалеко и недорого. И если он не против, то можно съездить хоть сейчас. Было очевидно, что никаких других дел в музее у нее нет и не предвидится.

«Саня, могучая пятидесятилетняя женщина предлагает тебе свое покровительство, чего же ты телишься? Самое подходящее время устанавливать наиболее тесные контакты!» Он бы снова, как недавно, расхохотался, кабы не опасность быть немедленно погребенным или, проще, размазанным по этой самой стене, которую он уже ощущал своими лопатками. Правда и только правда, всегда говорил он себе, потому что, если соврешь, запутаешься. А даже полуправда никогда тебе не будет грозить скорым разоблачением. Быстро объяснив, что счастлив от ее предложения, Турецкий сказал, что должен успеть еще сегодня съездить в Автово по важному делу.

— Ну какое у вас дело в Автове, на окраине? — удивилась она.

— Не у меня, у Генеральной прокуратуры, — сказал он так, что вопросы вмиг отпали. — Но я вам обещаю. — Он не сказал чего, зато сказал твердо и недвусмысленно.

— Я буду вас ждать, — с полным пониманием ответственности кивнула она.

«Жди, как же, как же… Только ты меня и видела!»

— Так как мне удобнее всего проехать в Автово?

— Только на метро. Но дальше-то куда?

— Если я скажу вам, — он приблизил лицо к ее уху, оттянутому внушительной бирюзовой серьгой, — что мне надо к кладбищу, вы же не поверите?

— Боже, какие страсти! Вам что, в Москве, больше нечем заниматься?

«Да, а вот тут не скажешь правду, что как раз в Москве заниматься есть чем. И с большим удовольствием».

Выходя из здания Эрмитажа, он запоздало подумал, что ведь ночевать-то все равно где-то надо и, возможно, зря он отказался пока от предложенной возможности. В конце концов, если правильно поставить дело, а он это умеет, то никакая опасность ему бы и не грозила.


И улицу, и дом, и квартиру Грачева Турецкий нашел без особого труда. Однако, сколько ни звонил в квартиру, никто не откликнулся. Прислушался: за дверью было тихо.

Он спустился к подъезду и стал прогуливаться, размышляя, куда обратиться. Самая середина дня. Народа праздношатающегося не наблюдалось. Даже вездесущие старушки, сидящие, как вороны, у подъездов, отсутствовали. Соседям, что ли, позвонить, вдруг кто-нибудь откликнется?

Снова через ступеньку поднялся на третий этаж. Позвонил в соседнюю дверь — тишина. В следующую — то же самое. Да что у них за дом такой, вымерли, что ли, все? Наконец в четвертой откликнулся старушечий голос, но дверь не открылась.

— Кого?

— Не подскажете, как Грачева найти?

— А вы кто ему?

— Ну как — кто? — Турецкий на миг растерялся. — Сын его старого товарища. Привет от отца привез.

— Нету их.

— Как — нету? Что случилось?.

— Болеют они.

— А где?

— А не знаю. Ефимыча вон спроси. Он помогал.

— Ефимыча-то где сыскать?

— А не знаю. Во дворе ходит.

— Послушайте, мамаша! — Но за дверью уже установилась гробовая тишина. Вот тебе и на…

Вдоль бордюра палисадника, заглядывая в кусты и раздвигая руками траву, брел сгорбленный седой мужичок с авоськой, в которой позвякивали пустые бутылки.

— Прости, отец, ты местный?

— А чего?

— Спросить хочу вот.

— А чего спрашивать-то? Ну спроси. Закурить угости, — добавил, увидев в пальцах Турецкого дымящуюся сигарету.

— Я вот к Грачеву приехал, а его нет, это который на третьем этаже живет, — показал он. — Говорят, болен, увезли в больницу, а в какую — один Ефимыч знает. Где найти-то его, не подскажешь? Или где живет?

— Где живет, скажу. В етом же доме, рядом с Коськой квартера. Токо его дома нету.

— А где он?

— Где, где!.. Бутылки собирает, вот где. Я ето буду. А тебе чего от Коськи надо-то? Совсем плох он, не доживеть…

— Значит, это ты — Ефимыч, вот же Господи прости! Что с Грачевым и где он лежит, в какой больнице? Я к нему специально из Москвы приехал, понимаешь?

— А сам-то кто будешь?

— Саша меня зовут. Константин Сергеевич знает. Ну?

— Ну ежли так… — Недоверие пока не исчезало из глаз Ефимыча. — Ежли знает… Ехай в раковый центр. Тебе любая справочная скажет. Это… ну как тебе объяснять, москвичу? В общем, там он. А сюда навряд вернется. На Красненькое свезем, вона, из окон видать. Будет на дом свой глядеть и приветы с того света слать.

Ефимыч отрешенно махнул рукой и побрел дальше, приподнимая ветки и заглядывая под них.

Где у них онкологический центр? Любая справочная? Проверим.

Проще всего, конечно, было заехать в горпрокуратуру или в горуправление внутренних дел и там, представившись, все выяснить и найти в течение пяти минут. Даже при нужде транспортом обеспечиться. Но тогда придется объяснять, зачем он здесь, да в чем причина, и уж не копать ли приехал под кого-нибудь… Хотя, с другой стороны, уже завтра там наверняка будут знать о его приезде и обижаться, что не удостоил, так сказать. Он же все-таки не откуда-нибудь, а из Генеральной. Гляди, обидятся. Препятствий чинить не станут, но и глаз не спустят. А ему и надо-то всего ничего: судьба тетрадки несчастной. И домой, обратно. Не поверят.

И Турецкий отправился в Ленгорпрокуратуру. Петербургская, а тем более Санкт-Петербургская — как-то не звучало. По старинке было привычнее.

В приемной прокурора он оставил свое командировочное удостоверение, чтоб отметили прибытие. Самого не было. Поговорил с замом Маркашиным, с которым знаком не был, но нашлись общие, так сказать, интересы. Буквально в двух словах объяснил цель приезда: убийство коллекционера, ограбление музеев, имеется подозрение, что помогал кто-то из работников Эрмитажа. Большего и не требовалось. Если чекистам будет интересно, пусть сами и допытываются. С помощью этого Маркашина Турецкий быстро разыскал «раковый центр», по телефону выяснил, что больной Грачев Константин Сергеевич, как ветеран Великой Отечественной войны, а также жертва репрессий, находится на излечении в семнадцатой палате. Состояние средней тяжести. Посещение ежедневно с тринадцати до семнадцати.

— Слушай, Семен Макарович, выручи! Мне надо до четырех хотя бы, чтобы успеть поговорить, а потом приткнуться где-нибудь на ночь, желательно спокойно и недорого. — А чтоб немного разбавить неловкость от своего приезда — и не предупредили, и вообще как-то надо было иначе… — рассказал, естественно, утрируя и изображая в лицах, как кадрила его сегодня усатая Самсонова. Маркашин хохотал и советовал по-быстрому отдаться девушке. Но потом, отсмеявшись, предложил комнату в общежитии аспирантов, где и сам живал когда-то. А теперь лето, но можно позвонить коменданту, койку на пару деньков предоставит.

— А больше и не надо! — обрадовался Турецкий, чем снял тяжелый груз неопределенности, все равно, несмотря ни на какие анекдоты, не отпускавший бдительного Марка-шина, который в отсутствие прокурора города принимал на свои плечи всю тяжесть ответственности.

Он тут же дал Саше адрес общежития, обещав позвонить, а потом вызвал из гаража «разгонную» «Волгу», которая и увезла Турецкого в онкологический центр.


Константин Сергеевич Грачев сказал Александру Борисовичу, что попал в клинику после острого желудочного приступа с кровотечением. А сейчас благодаря несчастной своей судьбе заработал, оказывается, какие-то привилегии и проходит курс обследования. Хотя свой диагноз он знал еще до того, как его доставили сюда с острой болью в животе.

— Язва? Видели вы в своей жизни такую язву… Ладно, — отмахнулся он от собственного рассказа, как от надоедливой мухи, — давайте о деле: что вас привело ко мне? И поживей. — Он постоянно улыбался, может быть скрывая свою боль. — А то ведь можем и не успеть. — И подмигнул судорожно и криво.

Турецкий видел перед собой сильного и мужественного человека, который все про себя знает, ничего ни от кого не скрывает и считает, что, если остались на земле незавершенные дела, их надо, не откладывая на потом, завершить.

Казалось, он считал свои оставшиеся минуты и стремился наполнить их хоть каким-то содержанием.

— Быстро все рассказывайте. От меня можете ничего не скрывать, унесу с собой. Гарантирую.

Турецкий уже рассказал ему, как нашел его, кто порекомендовал обратиться. Показал и пустую папку, объяснив, почему не привез рисунки. Дал список рисунков со всеми подробностями. С немецким текстом на бандерольках и русским карандашным. И вдруг заметил, с какой необъяснимой грустью посмотрел Грачев на эту пустую папку со штампом Эрмитажа, как, шевеля губами, прочитал названия и авторов рисунков. Взглянул на небо, будто там увидел отражение своей молодости.

— Да, я знаю эту папку. Я сам нашел ее в Дрездене. Было это в сорок пятом… Впрочем, — поправился он, улыбаясь, — не одну ее. Мы тогда много чего нашли. Я в дивизионке работал, в газете. В Германию тогда большая группа из Москвы приехала, во главе с Натальей Ивановной Соколовой, искусствоведом. Она позже членкором Академии художеств стала. Известная женщина, даже в энциклопедии, по-моему, о ней написано. И я, как художник-график, был назначен в их бригаду. А всех нас, как говорится, под своим бдительным оком держали особисты… Началось-то не с этих рисунков. С других. С началом второй мировой войны, когда немцы пробежались по Европе, как позже мы выяснили, в их музеи и коллекции, особенно высоких государственных лиц — Геринга, Розенберга, Гитлера, конечно, — стали поступать из разных стран как отдельные произведения искусства, так и целые собрания. Свистнули они, под расписку или просто так, большой альбом рисунков Рубенса, предназначенный для экспозиции в кабинете рисунка Дрезденской галереи. И вот уже после войны появились у нас представители Антверпенского музея, это в Бельгии, — пояснил Грачев, — с дипломатической просьбой помочь найти им свое национальное достояние. А неделей-двумя раньше мой коллега как раз и отыскал эту изумительную коллекцию… Я был тогда человеком молодым, в высокой политике не искушенным, обрадовался возможности помочь хорошим людям, ну и ляпнул, где она находится. Начальником отдельного трофейного управления, так тогда называлась организация, которой мы подчинялись, был некто Богданов, полковник НКВД. Но его мы видели редко, он в основном в Берлине, в СВАГе, ошивался, в военной администрации. Непосредственно же осуществлял руководство майор НКВД Константиниди, мы его греком звали. А вот ужо грек придет да задаст шороху! Суровый был дядька, этот грек, имевший в своем подчинении стрелковую роту с машинами-тягачами. Это чтоб оперативно решать тактические задачи, понятно? Вот этот самый грек и формировал составы, уходившие в Союз. Я, значит, ляпнул, а бельгийцы к нему: где наш Рубенс? Ка-акой такой Рубенс? Нет у нас вашего Рубенса, господа французы. Это теперь, как вы рассказали, он стал разбираться, где кто родился и какой нации принадлежал. А тогда смеялись мы немало, но, увы, горькими слезами. Получил я первое и последнее самое серьезное от него предупреждение. Недели, понимаете, не прошло — и нате вам, обнаружил в развалинах эту папочку. У меня хороший приятель был, майор Мишка Титарснко, помощник коменданта красивейшего немецкого городка Майсен. Там было знаменитое на весь белый свет фарфоровое производство, помните небось скрещенные синие мечи? Вот то самое… Так мой Мишка денно и нощно не покладая рук вынужден был трудиться, как самая распоследняя карла какая-нибудь, на команду «синих околышей». Так мы между собой звали грековых подчиненных. Чего только не грузил! Ну ладно бы еще, как говорится, по репарациям, а то ведь в личные адреса уходили многотонные посылочки. Мишка мне и говорит: ценную вещь нашел? Я ему: бесценную. Ну и пошли их всех подальше, а папочку эту, говорит, лучше Соколовой отдай, чем греку. Сгинет без следа папочка-то! Как многое другое давно уже сгинуло. А еще лучше, решил я, прямо в Эрмитаж. Я ж художник, понимал великую ценность этих рисунков. Наверное, их хранитель отобрал и вынес, чтобы где-то у себя спрятать. От бомбежек. Вам же только но книгам небось известно, а я своими глазами видел, что американцы с Дрезденом сделали. В худом сне не приснится… Не знаю, кто сказал, кто подслушал, но буквально на следующий день взял меня грек за задницу. А я папочку-то Мишке уже передал, но сказал, что держать ему ее у себя тоже опасно. Скажут ведь чего? Утаил! И — сами понимаете… В общем, когда меня взяли и сунули под трибунал, а Мишка узнал об этом, он рисунки отвез другому нашему приятелю, Ване Никифорову, в соседний городок. Я еще, помню, какую-то записку успел черкнуть Ване, мол, сохрани, поскольку надо их обязательно передать в музей, а этим сукам в синих околышах ничего про то говорить нельзя: сопрут. Ну вот вся и история. Меня судили, прилепили этих французов из Антверпена, поскольку другого компромата на меня у них не было, но хватило и того, что я раскрыл «важную государственную тайну». А за такую самодеятельность десятка — это минимум. В одном составе с власовцами повезли на родину. Попал в Карлаг, это в Казахстане. В пятьдесят пятом выпустили, в пятьдесят девятом добился реабилитации. Наде было жрать, а я умел воевать да карикатуры в газете рисовать на подлых фрицев. С легкой руки Перфильева, которому как-то рассказал свою историю, получил заказы на снятие копий с отдельных эрмитажных полотен. Работал много, зарабатывал мало, в конце концов скопил на кооператив. Напротив кладбища. Теперь вот тут дожидаюсь… — улыбка, казалось, застыла на лице Грачева, высохшем, обтянутом желтоватой, почти глянцевой кожей. — А про рисунки эти, говорил мне однажды, давно было, Иван Перфильев. Надо бы вам в архивах поискать. Вроде бы отдал-таки Ваня Никифоров эту папочку прямо в руки самого Орбели, директору тогдашнему, и это дело было где-то официально зафиксировано. Вроде бы даже и моя фамилия там фигурировала. Не знаю. Да и кто бы меня в архивы-то допустил? Там же и по сию пору тайна на тайне. Ну а вам, как говорится, и карты в руки.

Грачев обернулся, взглянул на круглые электрические часы, укрепленные над фасадом клиники, и, вздохнув, констатировал:

— Извините, время давно вышло. Пора на процедуры, хотя все это… как мертвому припарка. Пойду, однако. Перфильеву доброго здоровья от меня. И спасибо, что о хороших днях напомнили. Рад, если сумел помочь… А грека нашего, выходит… Ну что ж, значит, каждому свое. Бог — он все видит. Прощайте…

Уже медленно уходя в корпус, Грачев, словно почувствовав спиной напряженный вгляд Турецкого, вдруг обернулся и поманил его пальцем:

— Если только это возможно… Когда станете рисунки возвращать в Эрмитаж, намекните Ивану, может, он, если будет нетрудно, фото сделает с тех рисунков, я бы хоть разок поглядел на них перед смертью… Если успею, конечно. — Он широко улыбнулся и ушел.

Загрузка...