Глава двадцать восьмая

Болдт считал, что у серого цвета много оттенков и им соответствуют много оттенков настроения, но не все из них темные, как полагало большинство людей. Была серость утра, по цвету больше похожая на корпию в сушильном барабане; была серость луны — та серость, которая сочится с небес, оседая на буйной зелени плюща и травы; была серость вечера, темная и пугающая, внушающая предчувствие беды, говорящая о скором приходе черной, как душа негодяя, ночи — ночи, когда все мужчины слепнут, а дети задыхаются от страха. Жизнь в Сиэтле приучала мириться с серостью. Серостью настроения. Серостью оттенков между правдой и ложью, правильным и неправильным.

Сержант Лу Болдт был одним из многих, кому пришлось заниматься бумагами о найденном в погребе разложившемся женском теле. Болдт был убежден: все, что им нужно, это несколько часов допроса подозреваемого. Они добьются признания. Если же с этим ничего не получится, Дикси придется идентифицировать останки для установления личности, а они будут пытаться обнаружить связь между жертвой и подозреваемым. На это потребуется время, но здесь нет ничего особенно трудного. Именно дела такого рода и привлекали Болдта, хотя из-за поджогов все, что он мог, это руководить расследованием на расстоянии. Основываясь на показаниях соседей, городские службы искали маленького мальчика, которого считали приемным сыном подозреваемого и который вероятнее всего и сделал тот анонимный звонок по номеру 9-1-1, благодаря чему и обнаружили тело. Для Болдта он был всего лишь возможным свидетелем преступления — напуганный маленький мальчуган, бегающий где-то по улицам Сиэтла. Его фотографию нашли в доме и уже приобщили к делу.

У сержанта не было выбора. Не говоря никому ни слова, Болдт ушел из конторы и принялся колесить по улицам, высматривая мальчика. Бухгалтерия объявила об очередном сокращении текущих расходов. Болдт подкачал тормоза. Обслуживание служебных машин уже давно оставляло желать лучшего.

Движение на дорогах было не очень интенсивным. Для начала сержант направился в нижнюю часть города, бесцельно проехался до холма Кэпитол-хилл, а потом по адресу, зарегистрированному в деле. Никакого похожего лица, никакого маленького мальчика. Он остановился у супермаркета и купил кое-что. Затем поехал домой, оставил бакалейные товары и попытался поговорить по-испански с Мариной, которая присматривала за его детьми. Он обнял Майлза, поцеловал Сару и впервые задумался над тем, каково приходится на улице двенадцатилетним.

Вернувшись в машину, Болдт включил джаз, его музыка согрела и медленно расслабила душу, как бывает после горячей ванны. Это тепло жило внутри него. Он позволял себе выпускать его на волю, насколько только мог, что означало — очень редко. Он подумал, что люди, живущие без музыки, очень обездолены, но потом понял, что другие могут сказать то же самое о современном искусстве, или о поэзии, или даже о собачьих бегах. Каждому свое. Для него это был джаз, — в данный момент грустная и меланхолическая мелодия, как полуденное небо. Он чувствовал, как серость пропитывает его насквозь.


Беару Беренсону, Медведю, принадлежал «Розыгрыш» — развлекательный клуб с музыкальным баром, где подавали сандвичи с рыбой. Позади бара был зеркальный иллюминатор, и по вечерам столики обслуживались молоденькими студентками. Медведя вы могли найти здесь в любой вечер: слегка навеселе, он бродил между столиками постоянных клиентов, одним глазом поглядывая на попки студенток, а другим — на бармена, чтобы убедиться, что тот не забывает пользоваться кассовым аппаратом. После продолжительной юридической баталии с федеральным правительством Медведь, хотя и вышел из нее победителем, не сумел сохранить «Большую шутку» — свой первый клуб и давнее пристанище Лу Болдта и других копов. «Розыгрыш» находился в Уоллингфорде, вверх по 45-й улице, вдали от нижней части города и его бывшей клиентуры. На этот раз Медведь нацелился одновременно на молодых людей с кредитными карточками родителей, и на яппи (молодых людей, стремящихся к карьерному росту), тоже уже ставших родителями и сменивших спортивные «бумеры» на семейные «седаны» и фургоны. За последние десять лет Уоллингфорд сильно изменился, и Медведь намеревался сполна воспользоваться открывшимися возможностями. Джазовую музыку с пяти до семи и час коктейлей Медведь называл «дорогой домой», когда молодые интеллектуалы, слишком выжатые работой, чтобы думать, слишком уставшие, чтобы изображать отцов и матерей семейств, но еще достаточно полные жизни, проводили в его заведении полчасика или больше. В девять бар превращался в фуршет, цены на спиртное снижались на доллар, а официантки меняли коротенькие юбки на черные джинсы и белые топики с изображением смеющегося медведя на грудном кармашке. Начинались розыгрыши.

В три пополудни у стойки бара сидела парочка завсегдатаев, в воздухе висели облака табачного дыма, а за стойкой одинокий мужчина исполнял соло на клавиатуре переносного компьютера. У него были сутулые плечи, бочкообразная грудь, черные волосы — очень густые — и толстые губы. В глазах постоянно таилась грусть; губы кривились в циничной усмешке. Медведь всегда выглядел так, словно ему было известно нечто такое, чего знать не следует.

— Рип Ван, чертов Винкль, — сказал Медведь, и кривая ухмылка сменилась широкой улыбкой. — Как дела, Монах?

Телоний Монах был любимым джазовым пианистом Болдта — он играл все подряд. Медведь всегда называл Болдта его именем.

— Я как кролик из рекламы батареек «Энерджайзер», — ответил Болдт.

— Толпы мертвецов не дают тебе покоя?

При этих словах один из двух завсегдатаев обратил на Болдта внимание, он кивнул ему, и Болдт сказал: «Привет».

— Достаточно, чтобы не давать мне покоя, — ответил Болдт.

— Очевидно, ты слишком занят, чтобы играть, — пожаловался Медведь. Болдт, который всегда оккупировал пианино во время «дороги домой», передал его Линетт Уэстендорф, приятельнице, которая знала о джазе больше, чем Болдт о своей полицейской работе.

— Тебе не нравится, как она играет?

— Она хороша. Лучше, чем хороша. И заодно прекрасно выглядит.

— Но ты все равно жалуешься, — сказал Болдт, подойдя к стойке, но не спеша усаживаться на один из обитых винилом стульев.

Медведь пожал плечами.

— Должен же я поддерживать форму, — парировал он.

Глаза у Медведя были в красных прожилках. Он уже начал курить травку. Обычно он терпел до восьми или девяти вечера, но теперь, после переезда, начинал сразу же после обеда и курил до самого закрытия. Болдт несколько раз пытался отучить его от этой привычки, но отказался от своей затеи, когда понял, что их дружба оказалась под угрозой — он даже старался больше не шутить на эту тему. Медведь был, наверное, одним из немногих надежных друзей Болдта.

— Долго еще? — поинтересовался Медведь, имея в виду расследование.

Настала очередь Болдта пожать плечами.

Медведь налил двум своим клиентам по порции за счет заведения, запер кассовый аппарат и повел Болдта к столику в дальнем углу под огромной черной колонкой, откуда владелец мог приглядывать за баром.

— Бизнес после обеда приносит одни убытки, — сказал он, указывая на двух своих выпивох.

— А в обед?

— Немногим лучше. Не знаю, тебе как больше нравится — старый добрый бифштекс на доске или ромштекс с дольками лука?

— Ромштекс.

— Да, мне тоже. Он стоит на квортер дешевле, но зато поставляется замороженным, в противном случае приходится готовить его самому, а на это уходит много времени. Бифштекс на доске мы можем приготовить прямо сейчас — просто и легко. Как ты?

— Пусть будет ромштекс с луком, — посоветовал Болдт. — Он добавляет класса.

— Наверное, ты прав. Капелька класса нам здесь не помешает.

— Новое место. Нужно время.

— Нужна удача. И реклама. Нужны хороший талант на сцене и парочка красоток для столиков. Не знаю, но я скучаю по нижней части города.

— У тебя все получится, — подбодрил его Болдт.

— Да ни фига пока не получается. Люди не хотят расставаться с деньгами, вот в чем проблема. В восьмидесятые все было по-другому. А весь фуршетный юмор пошел псу под хвост — теперь только и слышишь «твою мать» да «твою мать». У этих ребятишек напрочь отсутствует чувство языка.

— Ну, всегда есть передача «Футбол в понедельник вечером», — поддразнил его Болдт. Медведь ненавидел футбол, наотрез отказываясь показывать игры.

— Да, и еще опера, — быстро подхватил тот. — Субтитры определенно вносят свежую струю.

Болдт оттаял и улыбнулся, сообразив вдруг, как давно он в последний раз улыбался. Жизнь всегда предполагает выбор, а не заранее определенный путь, а он, похоже, в последнее время сделал неправильный выбор. Это была именно та причина, по которой он перестал время от времени захаживать в бар и навещать Беренсона.

— Я ограничиваюсь нардами и «Монополией», — неохотно признался владелец бара. — В прошлую субботу устроил здесь турнир по «Монополии», и бар оказался забит ребятишками из колледжа. Продал кучу пива. Победитель получает бесплатное угощение.

— Проигравший получает два бесплатных обеда, — саркастически заметил Болдт.

Они обменялись улыбками и ненадолго замолчали.

— Это Лиз? — поинтересовался Медведь.

— Читаешь мысли?

— Я экстрасенс.

Его слова напомнили Болдту о деле. О Дафне. Ненужные воспоминания в нужный момент.

— Я о чем-то спросил тебя, — напомнил Медведь.

— С Лиз все в порядке.

— Что означает — шиворот навыворот.

— Нет, все действительно в порядке.

— О да. Я знаю тебя. И поэтому ты уступил Линетт пальму первенства? Послушай, дело вот в чем. Я считаю, что проблема во взрослении, — начал бармен-философ, постоянно пребывающий под кайфом, но сохраняющий при этом детскую непосредственность, — взрослея в юности, ты говоришь именно то, что думаешь. Ну, помнишь, как делают дети: «Эй, посмотрите, дядя Питер больше не лысый, но его волосы в середине другого цвета!» Такого рода дерьмо. Ребенком ты обычно делаешь то, что тебе нравится — мучаешь маленьких сестер, разбираешь часы на части. Только со временем понимаешь, что можно, а что — нельзя. В этом и заключается вся проблема; таким образом мы учим детей делать и понимать все неправильно. Потому что, став взрослыми, мы превращаемся в свою противоположность: мы редко говорим то, что думаем или чувствуем на самом деле, а заканчивается все тем, что совершаем такие поступки, которых никогда бы не сделали. Кто-нибудь за обедом спрашивает у тебя, как дела, и ты отвечаешь, что все нормально. В действительности ты можешь быть по уши в дерьме, но ни за что не скажешь об этом; каждое утро ты встаешь в шесть утра, выносишь мусор, а потом тащишься на работу, которую ненавидишь, и все ради трех недель отпуска в году. К чему все это? Как так получилось, что мы все перевернули с ног на голову? — Он добавил: — Ты ведь родитель, Монах, и обязательно должен задуматься над этим. — Широко раскрыв глаза, он уставился на Болдта. Спустя мгновение он спросил: — Итак?

— У меня с Лиз все нормально.

— Ты или она? — поинтересовался Медведь.

— Она, — ответил Болдт.

— Серьезно?

— Не знаю.

Медведь заявил:

— Это все работа. Твоя работа, не ее. Правильно? Вот отсюда и Линетт; отсюда и унылое лицо, и тяжесть в сердце. Так ты выглядишь, когда оно начинает пожирать тебя изнутри. Я знаю тебя, Монах. Тебе надо взбодриться. Тебе следует приходить сюда почаще и играть парочку вещей. Ты не должен был бросать пить.

Болдт рассмеялся, изумленный тем, что Медведь всегда сводил несчастье к отсутствию соответствующих наркотиков.

— Это мой желудок бросил пить, а не я. — Как бы то ни было, он никогда особенно не увлекался спиртным, и Медведь знал об этом, но они все равно поддерживали бесконечный диалог о том, что Болдту время от времени не мешало бы выпить пивка. Медведю невыносима была сама мысль о том, что кто-то встречает жизненные неприятности абсолютно трезвым. Это пугало его, как ребенка пугает темнота.

— Я охочусь за парнем, который сжигает женщин, — сказал Болдт, используя глагол, который редко произносил вслух. При этом он выступал в роли хищника, а не защитника. А он предпочитал последнее. Но правда заключалась в том, что в незаконченном деле об убийстве детектив часто выступал в роли охотника, подобно хозяину ранчо, старающемуся поймать в ловушку любое животное, которое приносит вред его стаду. Медведь выглядел шокированным. Он нахмурил лоб и, прищурившись, пристально посмотрел на своего собеседника на другом конце стола. Болдт заметил выражение его лица. — В чем дело, Медведь? Где мы перешли черту, и что привело нас сюда? Ты знаешь? Ведь все не так, как было когда-то. Люди скажут тебе, что все осталось, как было, но это не так.

— Я согласен, — мягким и негромким голосом проговорил Медведь; комедиант ушел со сцены. — Остальные читают только заголовки, Монах. А вы, парни, живете со всем этим дерьмом.

— Я думаю, это все Господь, — мгновенно отреагировал Болдт, потому что думал над этим уже долгое время, а Медведь был как раз тем другом, кому он мог высказать свою мысль. — Или, если быть более точным, его отсутствие. Меня воспитала церковь. Воскресная школа и все такое. А тебя?

Медведь кивнул.

— Храм.

Болдт продолжал:

— Да, во всех этих библейских историях, во всех этих уроках, ты видел добро и зло, Бога и Дьявола — неважно, какое ты придавал им значение — но они имелись, и у тебя была вера, некое ощущение веры, какая-то вера, все равно, малая или большая, в нечто, что выше тебя. Может быть, ты немного иначе глядишь в ночное небо или дважды в неделю ходишь в церковь, но она есть, эта вера, в тебе. А без нее, без ощущения Бога, нет обратной стороны, нечего бояться. Ощущение Господа — как бы ты это ни называл — дает тебе душу; без души ты живешь с незрячими глазами и ощущением того, что можно творить все, что заблагорассудится. Именно это ты видишь в глазах убийцы: ни гуманности, ни совести, ни мысли или заботы о своих соотечественниках. Какой-нибудь парнишка разносит башку своему лучшему другу из-за пары кедов — и ничего. Говорю тебе, это не игра. У них нет души. Я допрашиваю этих ребят, я смотрю им прямо в глаза, и говорю тебе: они не подлежат опознанию. Они — не люди. Я даже не знаю, что они такое.

— Я заметил это, — промолвил владелец бара, кивая головой в знак согласия и оттягивая кожу на щеках так, что обнажились глазницы, отчего он стал похож на монстра. — Я думаю, во всем виновато телевидение. И кино. Оно убивает в нас чувства. Все эти насилия, кровь, даже секс — а я должен тебе признаться, мне нравится смотреть секс; все почти так, как было у меня в последний раз! Понимаешь? Мы упали на самое дно. Единственное, что теперь способно вызвать смех, это тупой юмор о сексуальной жизни твоих родителей. Слышал бы ты некоторых из этих ребят!

— Я охочусь за тем малым, но какая-то часть меня не хочет его поймать; я просто не хочу знать этого. Даффи, та горит желанием допросить парня, увидеть, что заставляет его делать то, что он делает, — разобрать его, как часы, на винтики. Но что если ты откроешь эти часы и ничего не обнаружишь внутри? Если окажется, что лицо и руки его просто маскируют пустую оболочку? Что тогда? Что если здесь нечему научиться? Если ничего нельзя изменить? Ничего нельзя выиграть? Ничего нельзя сделать?

— Тебе нужно избавиться от него, Монах. Передать его кому-нибудь еще. Проводи больше времени с Майлзом. Возвращайся и играй во время «счастливого часа»[3] для меня.

— Он рассылает кусочки расплавленной зеленой пластмассы и записки, напоминающие проделки восьмилетнего ребенка.

— А что там с расплавленной пластмассой? — заинтересовался Беренсон.

— Никто не знает.

Кусочки расплавленной пластмассы по-прежнему казались Болдту очень важными уликами. Он отдал их Лофгрину на анализ, но пока еще не получил от него никаких результатов.

— Зеленая пластмасса, — задумчиво протянул Беренсон. — А у тебя интересная работа, ты знаешь об этом?

Болдт кивнул.

— Какой величины кусочки?

Болдт показал размер: меньше квортера, но больше никеля.[4] Медведь любил шарады.

Беренсон принялся размышлять вслух.

— Это не покерные фишки… свистки — должны же они делать зеленые свистки — украшения? — спросил он. — Может, это какая-нибудь бижутерия? Брелок, цепочка для часов, что-нибудь в этом роде?

— Может быть, бижутерия. — Болдту понравилась эта мысль.

Какое-то время оба молчали. Один из завсегдатаев у стойки бара жестом подозвал Медведя, и тот налил ему новую порцию выпивки. Болдт подошел к сцене, взобрался на нее, открыл крышку пианино и сыграл долгий, импровизированный пассаж в ля-миноре. Ему стало легче.

В углу он заметил стопку «Монополий» и досок для игры в нарды. А рядом, положив на них руку, на стуле сидел Медведь, его глаза были закрыты — он слушал.

Медведь сказал:

— Знаешь, а ты мог бы заниматься этим по-настоящему. Музыкой, я имею в виду. У тебя очень здорово получается, Монах.

— Я не настолько хорош — это просто ты нагрузился, и я не смогу кормить семью на те деньги, которые ты платишь. — Вопрос был щекотливым, вероятно, Медведь забыл о нем, хотя вряд ли, подумал Болдт. После расследования дела «убийцы с крестом» Болдт взял двухгодичный отпуск, и только Дафна сумела убедить его вернуться обратно в департамент. В течение этих двух лет он был примерным отцом и хорошим мужем. Он работал джазовым пианистом во время «счастливого часа», а Лиз приносила домой платежные чеки. Казалось, это было давным-давно, хотя на самом деле с тех пор прошло всего пять лет.

Медведь перебрал с наркотиком. Он слишком сильно облокотился на стопку игральных досок, и она с грохотом повалилась, рассыпавшись по полу.

— Эй, — сказал Медведь, на коленях которого появилась стопка денег, — я богат. — Он протянул деньги. — Я повышу тебе зарплату.

Болдт исполнил фанфары на трубе — с этого начинались обычно лошадиные бега.

— И снова, — сказал Медведь, опускаясь на колени, чтобы собрать игральные доски, — может быть, это ты выиграл, а не я. — Он швырнул что-то в пианиста, и Болдт поймал его движение уголком глаза как раз вовремя, чтобы отклониться, потом взмахнул своей огромной правой ручищей и поймал этот предмет.

Он бросил взгляд на раскрытую ладонь и увидел, что это маленький зеленый пластмассовый кубик в форме здания с остроконечной крышей, который используется в «Монополии» для обозначения покупки дома: зеленая… пластмасса…

У Болдта даже перехватило дыхание.

— Дом! — произнес он.

— Игра, — поправил его Беренсон.

Болдт сунул маленький зеленый домик в карман, одобрительно похлопал своего друга по плечу, выходя из бара, и направился прямиком в полицейскую лабораторию, там он встретился с Берни Лофгрином, который уже собирался уходить, но, тем не менее, проникся важностью работы, которую подсунул ему Болдт.

Вместе с сержантом, дышащим ему в затылок, Лофгрин провел сравнительный анализ расплавленной зеленой пластмассы, присланной по почте, и того домика из игры «Монополия», который принес сержант. Для этого он использовал преобразующий инфракрасный спектрофотометр Фурье — устройство, название которого Болдт не мог выговорить с первой попытки, а Лофгрин именовал по первым буквам, ПИСФ. Полученные результаты показали, что два кусочка зеленой пластмассы были идентичны по химическому составу. Поджигатель рассылал расплавленные домики из «Монополии», сопровождая их угрозами. Болдт попытался связаться с Дафной, надеясь приложить к своей находке некоторое психологическое обоснование — у него была ниточка, и он намеревался потянуть за нее; он чувствовал, что должен обязательно и как можно быстрее выжать максимум из этой находки — но Дафна не отвечала на звонки ни в своем плавучем доме, ни в поместье Адлера.

Направляясь домой, Болдт почти совсем не следил за движением, притормаживая, когда стоп-сигналы идущих впереди машин становились ярче, и прибавляя газу, когда они отдалялись, но все это он проделывал автоматически. Он думал о Стивене Гармане и о подозрениях Дафны насчет того, что Стивену известно намного больше, чем он говорит. Болдт въехал на подъездную дорожку и несколько долгих минут тихо сидел, сжимая в руках руль.

Рядом стояла машина Лиз — и внезапно на него нахлынули совершенно другие подозрения и заботы.

Загрузка...