– В том и дело, что нет. А ты сама откуда будешь? – она ответила, недоумевая, как же раньше не сказала ему – ведь столько времени рядом находились. Впрочем, задушевных разговоров за все дни у них так и не случилось. – Считай, рядом. А я из Нижневартовска. На гастролях тут был.

– В Москве первый раз? – он улыбнулся чему-то и кивнул.

– Тебе интересно?

– Я знаю, выспрашивать неудобно…. – Тетерев снова усмехнулся.

– Надеюсь, знакомство с подобным мне контингентом ограничилось КПЗ, – и не дожидаясь ответного кивка, продолжил: – Считай, не повезло. Вот эти парни, – он кивнул на свой отряд, рассредоточившийся в толпе, – все они из разных мест. Такой интернационал: от Одессы до Иркутска. Про Вано говорить не буду, на нем все и так написано. А собрались все тут, в столице. Это еще до восстания было, сейчас вроде как вечность. Все друг о друге слышали, а вот встретиться угораздило только тут. Посидели, поговорили за жизнь. Не помню кто предложил инкассаторов тряхануть. Тут в одном банке на Бунинской аллее, с Вано очень смешная история вышла, он не рассказывал, но да ничего, не в обиде будет.

Мимо них проехала телега, запряженная двумя лошадьми, возница устало курил папиросу из самосада, Тетерев вздохнув запах, попросил поделиться. Возница подал кусок бумаги и табачную нарезку. Тетерев профессионально скрутил папиросу, жадно затянулся.

– Устала, может, сядешь? – она покачала головой.

– Ты продолжай.

– Хорошо. Вано шел по другому адресу, письмо надо было передать. А тут зашел во дворы и увидел. У любого банка, сама знаешь, два входа. С одной стороны деньги приносят, с другой увозят. Он оказался именно с той, где увозят. Два броневика, обычные «Нивы», только крашеные в пуленепробиваемый цвет, распахнутые, рядом трепались шоферы, а из банка выносили деньги в мешках, – Настя засмеялась. – Да фантастика. Вано подсчитал, что по половине лимона получиться может. Короче, обмозговали, составили план. Через месяц налетели, взяли тридцать лимонов деревом. Разбежаться не успели, как взяли. Будешь смеяться, когда скажу, почему, – она не проронила ни слова, Тетерев, снова улыбнувшись, продолжил: – Они откат комиссии по ценным бумагам заготовили, чтоб банк не закрывали. А заодно ментам стукнули на комиссию. Тоже деньги заготовили. А тут мы ни к селу, ни к городу да их любовно приготовленную дольку. Можешь представить, что дальше случилось. Кроме инфарктов директора банка, – они посмеялись; Тетерев был вполне благодушен и о своем проколе рассказывал с неким даже удовольствием, особенно ту часть, где он узнал обо всем этом от следователя. И растерянность прокурорского работника, не знающего, как расследовать это дело. И испуг прокурора, пытавшегося спихнуть дело начальству, и страх и трепет начальства, понявшего, какая каша вокруг подельников заварилась.

После он попросил об ответной любезности. Настя рассказывать так складно не умела. Да и потом, вспомнила Егора, умчавшегося невесть куда, в дальние дали, откуда он так неожиданно явился, будто из-под земли вырос, и вытащил ее за собой. После чего, вроде бы вытащив….

Тетерев понял, что у нее так не получится. Остановил на полуслове.

– Надо учиться смеяться над жизнью, – тихо ответил он, едва Настя помянула Егора. – Иначе она будет глумиться над тобой все отведенное ей время. Знаешь, мне поначалу тоже было трудно смеяться над самим собой и над своими невзгодами. А потом один хороший вор в законе, Лапоть, объяснил мне эту простую истину. Мне тогда двадцать два было, первая ходка. Три года, через два вышел – вроде как за примерное поведение. Ну и Лапоть помог.

– Как ты Егору.

– Нет. Я просто был знаком с его следователем, мы договорились. Знаешь, он столько времени говорил о своей девушке, мне стало завидно.

– А… о чем вы договорились?

– Неважно. – Тетерев покачал головой. – Я думал, это ты его девушка. Он ведь имен не называл, да и ты его встретила. – Некоторое время они молчали. Потом Тетерев произнес глухо: – Знаешь, мне до сих пор странно, что я, в тридцать восемь лет, имею какое-то влияние. Вроде совсем недавно был пряником, а сейчас сам имею право давать погоняло. Время мелькнуло и нет его, то здесь, то там, – он мотнул головой в сторону приближающегося Бутова. – Впрочем, о чем я. Ерунда все это.

– Я тоже совсем недавно была, как это, алюра? А теперь перешла в плечевые. За полгода всего. Быстрее тебя, правда? – она попыталась усмехнуться над собой – не получилось.

– Это зависит от того, сама ты спускаешься на дно или есть охота воспользоваться лифтом, – Настя отвернулась. Тетерев осторожно прижал ее к себе. – Ты просто привыкла спешить. А нам это не надо, ведь так?

Щербинку, они прошли в молчании. Слева от них уже начиналась Москва, часть толпы завернула туда. Тетерев дал понять, что в Бутово его команде идти не стоит. Никто не спорил, пройдя Щербинку, они вышли на Варшавское шоссе и продолжали движение. Вокруг них уже маячили военные, не обращавшие, впрочем, на беженцев внимания. Они появившись сразу после пустого Подольска, искали главную опасность. А после Щербинки, человеческую массу стали просеивать внутренние войска. Эти как раз занимались отловом беглецов из СИЗО, не особо, веря, что те вернутся так быстро. Первое сито им удалось пройти безболезненно, Тетерев был с Настей, остальные тоже присоседились к чьим-то чемоданам и сумкам; нехитрый этот прием позволил отыграть немного времени.

Неожиданно Тетерев подал сигнал свернуть за кладбище, перед которым располагалось несколько БТРов внутренних войск и стояло оцепление, и двигаться уже в город, растворяясь среди беженцев и попрятавшихся по домам от такого наплыва туземцев.

– У следующего кордона наши фото, – покачал он головой. – Не прикроешься. Будем ломиться по путям.

Они вышли на железную дорогу и через лесок, по которому шла масса, беженцев, никак не могущих найти себя, двинулись к «пятому кольцу». Народу все прибывало, когда они добрались до Новобутовской улицы, та оказалась запружена людьми. Однако в Москву никого не пускали отменив даже одноразовые пропуска. Громадная толпа собралась начиная от самой улицы Грина, перегородив и оную и соседние переулки и протягиваясь к обоим блокпостам, что на пересечении Варшавского шоссе и улицы Поляны с МКАД. Пока народ безмолвствовал, ожидал, притихнув, неведомо чего. В отличие от населения Бутова, буйного и строптивого, ныне держащего себя в рамках разве что силою войск, готовыми подавить новые выступления в зародыше, прибывшие на южную окраину столицы, были куда скромнее и, главное, терпеливее. Они ожидали, возможно, с самого начала, когда только начался этот переход, что по прибытии их встретят, подробно расскажут, что и как теперь предстоит делать, когда путешествие закончилось, и возможно, если и не пропустят сразу, то хотя бы дадут место для временного поселения. Ведь это же Москва, центр мира, Третий Рим.

Но ответа так и не случилось. Беженцев сперва попросили разойтись, на вопрос куда именно, ответ дан не был. Толпе, по прошествии какого-то времени посоветовали, в довольно резких выражениях, поискать себе самой место пребывания. В Москву ей ход в любом случае заказан. Толпа погудела, но расходиться не желала. Собственно, она просто и не представляла, куда ей еще можно идти. А потому не сдвигалась с места, задние спрашивали у передних о чем идет речь на блокпостах, те передавали по цепочке. Ответы обрастали слухами, тревогами, домыслами. Толпа начала волноваться. Кто-то выстрелил в воздух, это ненадолго ее успокоило. Наконец, ей было предложено брать на ура опустевший комплекс СИЗО, а так же пока еще не освященный храмовый комплекс Владимирской Богоматери, а заодно заселять стадион, если там место осталось, – все в Южном Бутове, фактически, их просто отгоняли подальше от «пятого кольца». Смеркалось, люди были измучены долгим переходом, растеряны, раздавлены встречей, посему безропотно отправились по указанным адресам. По дороге встретилась стройка, но увы, большая часть квартир, как имеющие крышу, так и не имеющие еще, оказались давно заняты теми, кто прибыл на прошлой неделе или раньше, еще в августе. Некоторые стали останавливаться в парках, имевшие машину, превращали ее в передвижной дом. Все прочие же двинулись к храмовому комплексу и к СИЗО. Тетерев качал головой, жалея, что прорыва не случилось, и уповал лишь на быстро портящуюся погоду, способную растревожить беженцев, не желавших жить под открытым небом – ведь мало у кого с собой припасены палатки.

Команда единогласно приняла решение возвращаться в СИЗО, парадокс, но именно там, в прежнем месте лишения свободы, они могли чувствовать себя в безопасности.

– Все возвращается на круги своя. Все реки текут в море, но море не переполняется – к тому месту, откуда реки текут, они возвращаются, чтобы опять течь. Вот уж не думал, что эту цитату из Екклесиаста придется прочувствовать на себе столь точно. Кстати, мы как раз в нашем же блоке и разместились, только этаж не тот. А то для полной картины не хватало и прежней камеры.

– Эта удобная, – заверила его Настя. Впятером они отвоевали четырехместный «номер» и более никого не впускали, хотя в иные камеры набивалось по восемь человек. – Я тут ночевала, когда Егора…. Тут водопровод работает нормально.

– Вот вернулись, чтобы почувствовать радость и удовольствие от прежнего места, усмешка судьбы, – продолжил Тетерев и неожиданно спросил: – Ася, тебе не надоели мои избитые истины? – она покачала головой. – А то статус обязывает глаголать о вечных ценностях «пряникам».

Компания засмеялась. Нервная обстановка, вызванная возвращением, да еще в компании с дамой, немного развеялась. Тетерев забрался на верхнюю полку, ту, что под ним, оставили за Настей. Остальные кинули кости – Вано выпало спать на полу. Наутро, оставив одного сторожить камеру, чтоб не взяли штурмом, подельники выбрались в район. Бродили долго, погода потихоньку испортилась, дул свежий ветер с запада, забиравшийся под одежду неприятным холодком. Свинцовые тучи, набитые влагой, еле ползли, казалось, коснись они крыш, и прольется дождь.

Народу за ночь прибавилось. Эти, новые беженцы, бродили неприкаянно, выбирая себе место, натыкаясь на точно таких же, неведомо как перекантовавшихся ночь, и собираясь группами, пытались обсудить сложившуюся ситуацию. Иной раз шли к блокпосту, откуда их немедля прогоняли. В Бутове давно не было официальной власти, вся она перебралась в Москву, так что раздражение, отчаяние, гнев и боль остались на долю милиции и армии.

Как ни странно, зомби в самом районе было еще немного, они почему-то не спешили к почти неприкрытому людскому скопищу. Так что стрельба по ночам иной раз была столь незначительной и короткой, что жители, привыкшие к канонаде жаловались на бездеятельность войск. Настя слышала разговор двух товарок, одна рассказывала подруге, что ребенок ее за последний месяц так привык к стрельбе по ночам, что уже не может нормально заснуть, приходиться прокручивать заблаговременно сделанную запись, только так его можно успокоить.

– Даже не знаю, как потом его отучать. Ну, когда все кончится, – в конце сказала она. Товарка махнула рукой.

– Ты думаешь, все это кончится?

– Кончится. Я только боюсь, что… – и обе замолчали на полуслове. Разговорами о конце их не напугать было, но частые думы на эту тему приводили к печальным заключениям. Тем более, в последнее время, когда Москва резко сократила подачу газа в дома и понизила отпускаемое Бутову норму электричества. Хорошо, что сотовая связь, телевидение и прочие средства коммуникации и информации работали почти без сбоев, иначе народного гнева, даже при наличии пяти тысяч защитников правопорядка и вояк, избежать невозможно было.

Вчера вместе с беженцами из Чехова, вернулось и часть армии, сегодня еще две роты, по слухам, бои за город еще велись, но вяло и неохотно, к тому же, авиация, поддерживающая войска в начале сражения, прекратила вылеты – дефицит авиационного керосина. Настя пыталась найти того солдатика, что дважды дарил ей букеты астр, но нет, его рота еще билась за Чехов. Какие-то знакомые этого парня предложили ей не кобениться – за магазин к «Вальтеру», но она только покачала головой и вышла. Странно, но теперь в часть попасть мог любой человек, часовые отсутствовали. Равно как и уйти из части. Она поежилась, даже не став спрашивать о причинах – по сути, и так понятно, что происходит. Подошедший Тетерев поинтересовался, успехами под Чеховым, но его послали, он мрачно покачал головой.

– Кажется, просто сбежали, – подвел он итог.

В воздухе витал этот морозец, потрескивая своим морозным электричеством, сгущался едва не с каждым часом, напряжение чувствовалось, пока никак не высвобождаемое – люди просто бродили по району, оказавшиеся внезапно запертыми в нем, не знали куда себя деть, и потому еще, что надежда продолжала тлеть, растерянно поглядывали на кордоны и блокпосты.

Ни больниц, ни скорой, ни поликлиник, остановились предприятия, за исключением железнодорожной станции и автовокзала – они работали на прием продуктов питания из Москвы, через область практически ничего не проходило. Не могло или уже неоткуда – никто не знал. Официальная информация отсутствовала и это тревожило куда больше. Молчание властей всегда пугало простой народ, подозревавший в нем отражение худшего. Ведь любое слово, пусть самое горькое, вселяло надежду, но сейчас надежда стремительно таяла. Тучи сгущались, в прямом и переносном смысле, опускаясь все ниже и ниже. К вечеру закапал долгожданный мелкий дождь, падавший с темного гранитного неба сквозь ледяной ветер на поколотый гусеницами асфальт.

Настя увидела небольшую церковку неподалеку от Варшавского шоссе, прямо у кладбища, попросилась зайти. Как раз вскорости выходило время вечерней молитвы. Тетерев пожал плечами.

– Я не верующий, так что… хотя, нет, зайду, – и первый стал пропихиваться к воротам, пока еще закрытым. Народ молча, как-то беспомощно стоял подле запертой калитки, ожидая, что церковь откроют и впустят внутрь страждущих. Заметно потемнело, солнце, давно исчезнувшее в наступающей тьме облаков, все ближе и ближе склонялось к горизонту.

Наконец, около восьми, пришел священник. Быстро открыл калитку, снял замок в церкви, все делая молча, не оглядываясь на собравшихся, так же молча следящих за каждым его движением, и войдя, жестом пригласил внутрь. Он спешил, наверно, и вечерня получится короткой. Но Насте не важна была проповедь, она жаждала прикоснуться к чему-то незыблемому, неизменному, что и в нынешнее тяжкое время дало бы надежду и опору, обратившись спасительной соломинкой. Войти в лоно тысячелетней традиции, дабы обрести и сохранить в себе ее часть; прежде она редко бывала в церквах, только когда накатывало. Когда не оставалось никаких сил, и неотложно требовалась помощь свыше. Хоть режь требовалась – ведь на другую рассчитывать было сложно. Особенно теперь, когда она потеряла и Егора, и себя в глухом, молчащем районе, перед самой грозой, медленно наползавшей с юга. И ничего не могла поделать, ни к кому прислониться, ни у кого попросить помощи. Только у Него, если Он услышит и соблаговолит сойти до ее просьб – молитв Настя не знала. Просто стояла и шептала в уголке, чего бы она хотела от Него, чего бы могла дать взамен. Иногда соглашение удавалось, иной раз нет, когда двери церкви открылись, и священник торопливо вошел внутрь, Настя очень надеялась, что хоть на сей раз удастся. И она не встретит молчание, как на квартире, превращенной в храм, в Рязани. Надежда была маленькой, но очень живучей, даже когда она вошла внутрь и не обнаружила образов на стенах деревянной церквушки и разбитый иконостас предстал ее взору, она надеялась. Ведь это же святое место, ведь не просто же так его открыли. Быть может, для нее….

Священник неловко извинился, вошел в алтарное помещение, на какое-то время скрывшись из глаз. А через минуту Настя услышала, как входная дверь бухнула, запираемая снаружи. Почему-то она успокоилась, решив, так лучше, так безопасней, так не пройдут те, кто раз проходил в церковь, давно, но мог повторить еще раз. Собравшиеся молчали, даже дети, смежившие очи на руках матерей, стихли. Церковь погрузилась в молчание, всякое перешептывание немедленно тонуло в этой напряженной тиши. Все ждали появления священника. Ждали немо глядя на развороченный алтарь. Ждали.


90.



– Как это могло случиться? – в сотый раз спрашивал я следователя, не слушая его речей. Температура медленно ползла вниз, над столицей только что прошел фронт, мелким дождиком, холодной моросью пытаясь освежить город. Я хотел поехать на место… но не смог. Слишком быстро, слишком похоже. Когда я услышал о ее смерти, когда мне позвонили, я сказал именно эти слова. И затем уже начал спрашивать, где и когда. Кажется, я еще крикнул, в трубку, почему она так поступила со мной, сам не понимая, что говорю, или мне показалось, что я кричал? Сейчас уже не вспомнить. Словно часть жизни отрезали, оставив мне малюсенький кончик прошлого. В очередной раз. После Милены. Нет, снова это сравнение, как же Валерия ненавидела его, скажу просто – снова.

Я пытался плакать, а затем, немного успокоившись, поехал на встречу со следователем. Машин в городе прибавилось, я ехал в плотном потоке, пытаясь не думать, ни на чем не сосредотачиваться. И в итоге проскочил дом. Быстро перестроиться не получилось, пришлось возвращаться кружным путем – зачем я вспоминаю все эти подробности? Сам не могу понять, может просто потому, чтобы они заслонили, хоть как-то загородили мелочными своими зацепками самое главное. И ведь не поехал, боясь увидеть не изувеченное тело, нет, странно, я никогда не боялся вида изуродованных тел, хоть в прозекторской работай, насмотрелся по журналистской практике, да и в фильмах, хотя нет, фильм это всего лишь иллюзия, потому и начал их смотреть, чтобы перебить запах умирающей плоти; тогда, десять лет назад, мне казалось, ужас выбьет ужас, только сейчас понял, как ошибался. Вот и не поехал – потому как боялся, дико боялся увидеть на месте Валерии Милену. Будто бы она все еще жива. Будто бы… для меня она и вправду была жива.

Она этого не понимала. Я не понимал, как лучше объяснить ей эту замогильную близость. Милена словно была между нами, как тогда, единственный раз, когда представляла меня своей сестре в собственной кровати. Я тогда ушел с Валерией, думая, что оставляю себе самое ценное из дома Пауперов. Выяснилось, что ошибся, поправимо, но ошибся. И ведь как понял-то, как смешно и жестоко осознал. Хоть плачь, хоть смейся. Хоть разбивай голову об стену. Теперь уже ничего не изменить. Ушли обе, но так чтобы им обоим и остаться со мною. Милена знала, что говорила тогда, в утро нашего прощания – и плакала, расставаясь.

Я повернулся к следователю.

– Так где все это случилось? Ах, да вы говорили….

– Она возвращалась, – напомнил следователь, я кивнул.

– Потому что не могла вернуться, – тихо произнес я, – хотела уйти, чтобы быть вместе. – и не обращая внимания на его лицо, попрощался и вышел под мелкую морось. Заперся в «Фаэтоне» и какое-то время сидел, слушая радио, но не понимая ни слова. А затем отправился в Кремль.

К началу заседания все равно опоздал, однако, на мое позднее появление никто не обратил внимания. Президент дождался, пока я усядусь и предупредил снова:

– О Владивостоке больше ни слова, наговорились. Завтра я отправляюсь на место, разобраться в обстановке. По ходу решу, что делать и как. Виктор Васильевич, полагаю, больше вы меня не станете отговаривать.

– Я всего лишь хотел отправиться с вами. Вам потребуется поддержка, – ответил премьер. И посмотрел на Нефедова. Тот неожиданно кивнул.

– Нет, со мной поедут лишь Юрий Семенович и Валерий Григорьевич. Все, на этом хватит. У вас, Владислав Георгиевич, другие заботы, и кстати, довольно много, – Нефедов кивнул неохотно, Денис Андреевич продолжил: – Напоминаю всем, встреча будет один на один. Дзюбу я не знаю, с ним не общался, читал только досье. Кстати, он пытался звонить мне сегодня, винимо, снова играл в президента. Знаете, он так и доиграться может.

– У него же Тихоокеанский флот, больше половины, и Япония в союзниках, – напомнил Грудень. – А мы можем выставит разве что нашу стратегическую авиацию и то, что вышло к Камчатке.

– Валерий Григорьевич, в войну будете играть позже, – неожиданно довольно резко заметил президент, он вообще сегодня с самого начала был довольно резок, словно вспоминал грузинский конфликт и начало кризиса – тогда его заявления, сделанные в подобном тоне, произвели впечатления. Но здесь все привыкли и к другому президенту, и к тому, что выбранную им на сегодня роль играет премьер. Сам же Пашков молчал, с каким-то ленинским прищуром глядя на своего протеже. – Я понимаю, вам очень хочется проявить себя, но дождитесь Владивостока. Там уже вам карты в руки. Да, Виктор Васильевич, раз вы остаетесь за главного, прошу вас, обеспечьте достойный порядок к моему возвращению и утихомирьте прорвавшихся в Москву беженцев. Ваш авторитет, я не сомневаюсь, вам поможет. Обратитесь с заявлением на заседании, как вы это обычно делаете, скажите что-то эффектное, у вас очень хорошо это получается. – Пашков буквально подавился собственными словами и раскашлялся. Вид у него был такой же, как восьмого августа восьмого года, когда недавно назначенный президентом его ставленник неожиданно вытряхнул Пашкова из Пекина, с Олимпиады, и потребовал съездить в Осетию и разобраться в ситуации. Тогда глаза премьера метали молнии, ему едва удавалось сохранять хотя бы признаки внешнего спокойствия. На встрече с Денисом Андреевичем, голос его все время срывался, когда он «докладывал президенту», никак не в силах дождаться ухода журналистов, чтобы поговорить с ним по-мужски.

– Конечно, Денис Андреевич, постараюсь выполнить. Поручу большую часть работы по наведению незримого порядка Владиславу Георгиевичу, благо его людьми Москва буквально наводнена.

– Виктор Васильевич, – Нефедов поднялся с места. – Вы понимаете, что это недопустимо, расшифровывать моих людей.

– Я не собираюсь расшифровывать.

– Тогда запугивать. Народ и так потерян, смятен.

– Неудобно штаны через голову надевать. На Красной площади. Вы сами прекрасно знаете, ФСБ на сегодня единственная структура, способная обеспечить порядок на вверенной ей территории.

– Вы еще можете обратиться к патриарху, его люди страсть как эффективно метелят голубых и студентов, – язвительно заметил Нефедов. – Они как раз с богом в сердце, с крестом в руке, наведут порядок…

Они препирались довольно долго, я уже не слушал. Просто удивился, до чего низко пал Пашков, раз вступает в столь длительные споры со своими подчиненными. Наконец, президент попросил Лаврентьева дать оценку ситуации вокруг Исландии; разговоры разом стихли, когда глава ГРУ поднялся из кресла и откашлявшись, произнес:

– Ситуация в нашу пользу, безусловно. В ответ на предупреждения американцы не стали посылать дополнительные силы по двум причинам: сложная ситуация в самой стране – раз, и тяжелое поражение от Китая – два. Мы можем использовать имеющееся на «Петре Великом» вооружение, чтобы прорваться к Рейкьявику.

– Ваши люди готовы нанести удар? – вопрос уже к Илларионову.

– Снесем «Рейгана» хоть сейчас. Вопрос в другом: а что с пленными потом делать? – ответа не было. Президент неожиданно смутился. Совбез замолчал разом, наступила гнетущая тишина. Илларионов подождал немного, понял, что ему уже ответили, и кивнул: – Хорошо. Так и сделаем.

После этих слов тоже долго молчали. Пока президент не вспомнил о министре финансов и не попросил его отчитаться. Эггер говорил немного, говорить ему было особо не о чем, неделю назад торги в российской торговой системе закончились, ни продавцов, ни покупателей не осталось. Отечественные компании свернули деятельность на рынке и теперь разменивались не то бартером, не то обязательствами. Иностранные и вовсе вышли из игры, одни по причине собственной убыли, другие из-за закрытия государств, в чьих интересах последнее время играли. Правда, существовало одно обстоятельство, сделавшее доклад куда интересней.

– Из компетентных источников, – Эггер кивнул на Лаврентьева, – нам стало известно, что сегодня президент США выступит с программным заявлением и объявит технический дефолт по внутренним и внешним долгам. В сущности, мы этого ожидали, при таком долговом «козырьке», который сложился в американской экономике. Но сейчас как раз тот случай, когда даже хеджирование не поможет, все фьючерсы просто провалятся, а завязанные на долларе страны и корпорации получат бездонную дыру в кармане. В том числе и мы.

– Позвольте, – заметил Мазовецкий, – но вывод активов…

– Вы забыли про частные фонды.

– Частными фондами занималась Жиркевич. Кстати, где Ольга Константиновна?

– У нее встреча с губернатором Московской области, – сообщил президент.

– Простите, Абрамов тоже занимался вложениями. На позапрошлой неделе он ездил в Вашингтон и договаривался… – Мазовецкий не закончил, глядя на то, как Эггер неприятно дернулся.

– Я так понимаю, – зло произнес Роберт Романович, – каждый оказался сам за себя. Просто закон джунглей какой-то. Значит, председатель Счетной палаты вывел свои активы, продал пассивы, Жиркевич и Белов тоже, аналогично поступили и все остальные. А мне, как разруливавшему ситуацию в целом на рынках, ничего не осталось, как развести руками.

– Не волнуйтесь, мне придется повторить ваш жест, – ответил Пашков. – Мои фонды принадлежат истории. Кстати, почему вы не договорились?

– Виктор Васильевич, я искренне полагал, – залебезил Мазовецкий, – что вас-то не обеспокоят в первую очередь.

– Я отдал фонды сыну, – четко, как на построении, ответил Пашков. – Все четыре с половиной миллиарда. Он не взял. Я посчитал… впрочем, черт с ними, да и с вашей мелкой грызней.

– Виктор Васильевич, но у меня было почти семьсот миллионов, – пискнул Мазовецкий. Яковлев неожиданно тоже очнулся и сделал заявку на четверть миллиарда. И тут же смолк под взглядом президента.

– Я тоже ничего не выводил. Хотя у меня и было три копейки, миллионов сто двадцать, кажется. Любопытная ситуация получилась, господа. Сколько всего вы потеряли? – через пять минут была озвучена сумма в «сорок или пятьдесят миллиардов долларов, как самая малость». – У меня складывается нехорошее ощущение, что деньги, выводимые из одних фондов, там же немедленно вкладывались в другие.

Мазовецкий открыл было рот и замер. Пашков рассмеялся.

– Браво, Денис Андреевич. В самую точку. Только авианосец и «Хаммеры» мы себе купили. Весь груз сейчас в Североморске, скоро своим ходом дойдет до Москвы.

Шутки не получилось, президент покачал головой и продолжил заседание. Я слушал плохо, слова пролетали мимо сознания, не отпечатываясь в нем. Неожиданно речь зашла о Рите Ноймайер, только тогда я встрепенулся.

– Тема, конечно, не для Совбеза, но Юрий Семенович, вы позавчера встречались с генпрокурором, так что можете сказать, как ведется следствие.

К моему удивлению, Яковлев пожал плечами.

– К сожалению, ничего утешительного мне сообщено не было. Следственный комитет сейчас проводит дознание по факту, задержано шесть человек, священник, проводивший ритуал, так называемый «жрец Ктулху» и пятеро рабочих. Организатора мероприятия, а так же владельца храма пришлось отпустить под подписку о невыезде. К сожалению, Бахметьев бежал в Белоруссию, и допросить его не представляется возможным, а Сердюк, он… вроде как обратился.

– Простите, что значит, «вроде как»?

– По свидетельству родственников. К сожалению его тела ни в каком виде тоже найдено не было, несмотря на то, что прокуратура задействовала лучших работников. Да и от задержанных признательных показаний добиться пока не удалось. К тому же епархия вступилась за своего «отверженного» дьяка, поэтому допросы ведутся в прописанном режиме.

– Послушайте, а иначе, нежели пытками, никак следствие нельзя вести?

– Денис Андреевич, понимаете, я сам против подобных методов, но другие не дают ничего. Учтите и квалификацию наших следователей: те, что ведут сейчас дело об убийстве Ноймайер, они лучшие в своем деле, но… если говорить откровенно, профессионализм их далек от нормы. К тому же оба сильно пьют. Но, кое-каких результатов добиться они сумели.

– И каких же?

– Им удалось существенно сузить круг подозреваемых – сейчас можно с уверенностью сказать, что Риту Ноймайер убил высокий мужчина крепкого сложения, вероятно, хорошо ей знакомый.

– Всё? – поинтересовался президент.

– Оглушающий удар тяжелым тупым предметом был произведен в лоб Ноймайер, с близкого расстояния, закрыли заслонку и пустили воду. Смерть наступила из-за наполнения легких водой.

– Всё? – еще раз повторил президент. Яковлев смутился и кивнул. – Очень хорошо. С генпрокурором я поговорю завтра же, утром. А пока объявляю заседание закрытым. Все свободны.

Когда я выходил из зала, президент задержал Нефедова.

– Слав, поговори с ней, – произнес он негромко, так что я невольно задержался у двери, пропуская остальных, – просто поговори.

– Опять плохо?

– Да, она… съезди и поговори, я тебя очень прошу, – и поднял голову. Я немедля ретировался. Прошел к себе в кабинет, где пытался работать. Вечером ко мне зашел Балясин, за документацией: назавтра он вылетал вместе с президентом. Пока я возился с сейфом, он заметил:

– Артем, ну не знаю, сходи что ли завтра куда. На тебя смотреть уже невозможно. Я понимаю, конечно…

– Конечно, все равно уезжаешь.

– Уезжаю, но ты о себе подумай. Ведь не все же… – я поднял голову, вынырнув из сейфа, и он замолчал.

– Все, – мрачно ответил я. – В том-то и дело, что все.

– Сходи и развейся. Если хочешь, я сообщу нашему шефу, все равно Администрация последнее время…

– В том-то и дело, Сергей, в том-то и дело.

– Сходи, очень прошу, – он вышел, аккуратно прикрыв за собой дверь. Я еще посидел за столом, перебирая входящие, покуда не понял, что больше не справлюсь. Вышел в коридор – к моему удивлению, мимо проходили Нефедов и Грудень, видимо, только от президента.

Речь меж ними шла о Тюмени. Министр обороны, видимо, предложил президенту немедля перебросить в регион дополнительно хотя бы тысяч пять, для укрепления, но получил отказ.

– Вы напрасно беспокоитесь, Валерий Григорьевич, – повторял Грудень слова Дениса Андреевича, – там все под контролем, да и как иначе, проверенные люди. А я утверждаю, проверенных людей на стратегических для нас объектах не бывает. Разве что мы сами или наши хорошие знакомые.

– Да, насчет Тюмени, боюсь, возможны атаки местной власти и перешедших на сторону. Нет, хорошо будет выглядеть, когда они нам будут диктовать условия поставки нефти и газа. Как будто мы Украина какая.

Я прошел мимо них, спустился в гараж и долго стоял возле своей машины, будто разом забыв, как на ней ездить. Понял, что действительно не смогу отправиться домой самостоятельно, пошел на вахту. Когда открылась дверь в душное прокуренное помещение вахты, голова закружилась, я отшатнулся невольно. Вздохнул и попросил найти Семена Позднякова. На мое счастье это была его смена.

– Что-то случилось? – подойдя, он тряхнул руку в приветствии и пристально посмотрел на меня. Потом вспомнил сам, извинился, принес соболезнования. Я только кивнул.

– Подбросьте, пожалуйста, на Подушкинское шоссе, – Семен посмотрел мне в глаза, я не смог выдержать его взор.

– До Барвихи? – уточнил он. И молча протянул руку. Я подал ему ключи от «Фаэтона».

На многолюдных московских улицах пробки уже рассасывались, но Семен все равно включил сирену, разгоняя автомобильные скопища. Чем ближе к окружной, тем на дорогах встречалось больше милиции и солдат. Концентрация их достигала предела в районе выезда на Рублево-Успенское шоссе и вдоль него, до самого заворота самого Ново-Огарева. Вдоль Подушкинского шоссе их было чуть меньше, но зато я увидел бронетехнику, охраняющую коттеджные поселки. Мой «Фольксваген» здесь хорошо знали, ворота раскрылись, пропуская авто внутрь. Солдаты пристально провожали взглядами мой «Фаэтон». Это не служба охраны, как тут же отметил Семен, простые смертные, сказал он с легким сожалением. Сейчас все силы ФСО брошены на охрану всех кремлевских резиденций, жаль, их так много расплодилось: от Калининграда до острова Русский. Правда, последнюю хотя и успели достроить, теперь ее статус непонятен из-за кризиса во Владивостоке.

– Полагаю Дзюба ее просто так не отдаст, – заметил Поздняков.

– А вы ее сдали, выходит, – как-то безразлично заметил я. – Как в Дагестане или Чечне. Да сколько этих резиденций построили за последние годы, дюжины две, наверное. Зада не хватит на все.

Он не стал спорить, проводил меня до дома, загнал машину в гараж. Попрощался. Я пожал его крепкую твердую ладонь и медленно пошел домой. Как будто вернулся из дальних странствий.


91.


В тот день матушка пригласила домой Аллу Ивановну. Супруг не возражал, он обещал вернуться домой поздно, сказал, не ждать. Последнее время у него начались от жены какие-то непонятные секреты, неделю или больше назад вообще пришел весь пропахший бензином, матушка стала подозревать, уж не устроился ли он, со своим новым мировоззрением-то, на заправку, или того хуже, стал благословлять за деньги на дороге, как это она видела по телевизору. Отец Дмитрий в тот день был в столь приподнятом настроении, что на ее вопросы ничего не ответил, но поцеловал в губы и пообещал, что все расскажет в следующий раз; все это время попадья ждала, и совершенно напрасно – более он не проронил ни слова. Но хорошо хоть приходил со своих гуляний, пахнущий так, как во времена их знакомства – она старательно принюхивалась к одежде, но более бензина не чувствовала.


В этот раз проверить не успела, они с Аллой Ивановной сидели за столом, когда отец Дмитрий вошел. Поздоровался, пожелал ангела за трапезой и стал раздеваться. Матушка подумала, что он пойдет к себе, как делал это всегда, однако, супруг оказался иного мнения.


Беседа зашла о неумолимо надвигающемся на столицу голоде. Глаша немедля вспомнила девяносто третий год – благо было с чем сравнивать. В поселке, куда их распределили, народу осталось мало, все больше старики, сами на попечении у родных, коли те их еще не бросили..


В этот момент Отец Дмитрий скромно, непривычно скромно сел подле, продолжив начатый супругой рассказ.



– Я тогда, сколько, да больше пяти лет служил, и то из церкви начал народ разбегаться. У меня ризничий был и бабулька, торговавшая свечками, они дружно в первопрестольную удрали. В самом деле, ну на какие шиши жить, инфляция чудовищная, в магазинах хоть и продается что, но кто это купит, разве что кости, да и то не каждый день. Только хлеб из Москвы завозили. Остальное на своих огородах. Глаша торговала в сельпо, но и у нее в основном в долг брали, зарплата успевала всякий раз устаревать. Конечно, все считали, что уж попадья попала в хорошее место, ведь Церковь своих не бросает. А кому сказать, какая у меня зарплата была тогда – около тысячи рублей – бутылка водки, кажется. Как выкручивались, жутко сказать. Глаша крапиву варила. А вот зимой чуть не пришлось закрыть церковь.

– Ты тогда приколотил на шоссе табличку с рекомендацией посетить «образец русского зодчества», – поддержала его взволнованная и вступлением супруга в разговор, да и самими воспоминаниями попадья; он кивнул. – А и вправду, что делать было, церковь старая, мы своими силами в ремонт вложились, иконами нас епархия одарила от щедрот своих, только красоту навели, как вот все это и началось – инфляция, новый мир. Порой и утрени не проводились, потому как некому было присутствовать.

– Да, зимой на горку редкая бабулька доберется, скользко, – он улыбнулся: – А как церковь за государство зацепилось, так все у нас и пошло в гору. Стали без акциза торговать алкоголем и табаком, а тут и инфляция заглохла, спонсоры богатые появились, которым надо было пред Господом деньги отмыть, словом, пришли в себя.

– Знаете, батюшка, вы просто мои слова сказали, – Алла Ивановна посмотрела на враз притихшую попадью.

– Да что душой кривить, ведь так и было, – Глаша едва заметно кивнула, робко, нерешительно признав факт тщательно замалчиваемый, но шилом из мешка вылезающий и колющий глаза. Отец Дмитрий продолжил: – А вот сейчас Церковь действительно на подъеме. Новый патриарх…

– Вы о нем уже высказывались, может, супругу пощадите.

– Я не об этом. Вы слышали, что Кирилл постановил вернуться к практике домовых церквей и поквартирных треб? – она покачала головой. – Суть такова: поскольку русский народ как никогда нуждается в поддержании веры, но из-за невозможности вернуться в церкви, в самом деле, кто там их охранять будет, всякому, еще оставшемуся в живых священнику, следует объявить о себе и заново распределиться. Завести либо у себя на квартире, либо в дому где, не суть важно, церковь и там совершать утрени и вечерни, крестить и венчать….

– Как же это Булгакова напоминает, помните в «Собачьем сердце» Швондер со товарищи устраивали подобное? – он вздохнул.

– Ну как такое не вспомнить. К слову, домовых сект сейчас расплодилось невиданное количество, так что мера хоть и, скажем прямо, не больно хороша, но действительно, выхода другого нет. Эти приверженцы скорого апокалипсиса уже на каждом шагу, да вы сами прекрасно знаете.

Москва в последние дни превратилась в скопище самых разных людей, громадный приток беженцев, происшедший за последний месяц сделал свое дело: многие люди, попавшие в экстремальную ситуацию, не в силах найти утешение ни среди родных или близких, ни в закрытых церквах, шли к тем, кто давал хоть какое-то утешение – к дешевым шарлатанам и вымогателям. Отец Дмитрий тут же хмыкнул про себя: без двухтысячелетней истории, которая давала старым шарлатанам и вымогателям карт-бланш при выворачивании карманов прихожан взамен на deus ex machina. Так что свежеиспеченные проповедники плодились как грибы, требуя и обосновывая свои требования в соответствии со сдвигом собственной крыши. Церковь не могла остаться в стороне… этого денежного потока, да и вообще в стороне. Посему, не получив одобрение в верхах на открытие храмов, в поддержку своих новаций выступило с инициативой и выдвинуло боевой резерв – православные дружины. В кои-то веки им доверили дельную работу по охране общественного спокойствия и благочинности.

Как раз сегодня отец Дмитрий ходил узнать, что это, и как выглядит. Центральным штабом дружинников стал громадный дом на Остоженке, бывший Центр оперного пения Галины Вишневской, как раз за стенами Зачатьевского монастыря, буквально раздавив своей массой немногие сохранившиеся внутри церковные строения. В самом монастыре жили дружинники, прибывшие из захваченных живыми мертвецами мест, а в центре пения находилось что-то вроде приемной комиссии. Не без любопытства отец Дмитрий посетил и подивился на ее непростую работу, достойную отдельного описания.

То, что он увидел, поразило его до глубины души, он не знал, смеяться ему или плакать. Будучи в одеждах иерея, он сошел за своего, что дало батюшке возможность прохаживаться по кабинетам, наблюдая изнутри за жизнью православной дружины. Неофитов принимали с черного хода, видимо, парадный, с роскошной залой, служил для других приемов, строгие таблички указывали путь к достижению цели, он оканчивался просторным кабинетом на втором этаже. Желающих вступить в дружину оказалось порядочно, но что поразительно, отец Дмитрий редко встречал среди них здоровых молодых людей, все больше пенсионного возраста, порой и женщины. Дивясь этому, он заглянул внутрь, строгий иерей находившийся в кабинете, поинтересовался, из какого он отдела, батюшка незамедлительно уяснил, что тут мало кто с кем знаком, немедля представившись снабженцем, получил возможность наблюдать за процессом в подробностях.

В этом кабинете интересовались самым главным – вероисповеданием. Ежели поступающий был не крещен его раздевали до пояса, макали лицом в миску со святой водой, вводя в лоно Церкви, и выдавая белоснежную рубашку, сделанную в Китае, о чем можно было прочесть на разорванных упаковках, если правильно сложить бессмысленную и беспощадную кириллицу, сочиненную мастерами Поднебесной. Рубашка, к слову, была соткана из стопроцентной китайской крапивы, о чем имелась соответствующая надпись на воротнике: «ramie 100%». После чего всех отправляли в кабинет сто десять. Вот там как раз находился врач, кажется, единственное гражданское лицо на всем объекте. Врач спрашивал, как здоровье, и любопытствовал наличием медицинской карты. Если таковая имелась, он откладывал ее в сторону и спрашивал, требуются ли какие лекарства – «от головы, давления, печени, почек или еще чего». В соответствии со своими представлениями, посылал сестру, обычную монашку, но он уж так к ней обращался, в подсобку или сам доставал инсулин, но-шпу, валокордин, нитроглицерин, феназепам или что еще из коробок. Брали щедро, да и врач не скупился, отпуская лекарства охапками. Отец Дмитрий немедля сообразил, что жизнестойкий русский народ на самом деле приходит сюда вот за этим, за снадобьями, которые в обычной аптеке ни за какие деньги уже не достанешь. А тут всякий дружинник мог получать сколько душе угодно, да и не только это – через кабинет в сто тринадцатом выдавали талоны на питание, а так же продуктовые наборы. Так что новоиспеченные дружинники выходили из центра на Остоженке щедро загруженные всевозможными пакетами, обращая на себя внимание прохожих особенно беженцев, тех, что выделялись из толпы голодным взглядом.

Оружие сразу не выдавали, для этого надо было вернуться на следующий день и пройти инструктаж. На этот раз на территории монастыря, в одном из подвалов его устроили тир. Учили стрелять из Макаровых, целиться в голову, на все про все отводилось примерно час. Если за это время новобранец так и не смог попасть в ростовую фигуру вообще, его заставляли пересдавать до тех пор, пока не попадет, и только потом выдавали хромовую кобуру, значок в виде древнего христианского символа рыбы и повязку дружинника с червленым восьмиконечным крестом. После чего собирали в дружины, назначали районы или отправляли непосредственно в резиденцию патриарха. Уточнить общее число завербованных на текущее число отец Дмитрий не сумел: низшее звено не знало, а высшее могло знать всех работающих, с ним он старался не связываться, особенно, с тем архиереем, что уже дважды за все время подозрительно косился на него.

Он покинул центр с двойственным ощущением. В метро на него нахлынуло что-то тусклое, неприятное, подобное свету неоновых фонарей за давно немытыми плафонами. Он сам не мог понять своего чувства. Потому поспешил прочь, хоть как-то развеяться. Покуда не добрался до границ Москвы, интересно, почему поехал именно в эту сторону? Уткнулся в КПП на границе, в кордоны, в толпы беженцев, не могущих очутиться на этой стороне. Он долго смотрел в пустые глаза милиции, отгонявшей людей, и людей, желавших пересечь хорошо охраняемую границу. И снова тяжкая тоска легла на его грудь пудовым камнем. Он развернулся с намерением уходить, но тут его остановил милиционер.

– Вы в Бутово назначены? – отец Дмитрий не успел ответить. – Вам так просто туда нельзя. Сами знаете, какое положение. Только под охраной.

– Будто там не люди живут.

– Там все живут, – буркнул милиционер, как-то странно меняясь в лице. – Вчера оттуда приходили, эти, мертвые. Я один остался. И все равно велели стеречь. Да сил больше нет, так и хочется стрелять во все эти рожи!

Он замолчал на полуслове, затем, извинился неловко. Отец Дмитрий никак не мог разорвать словом нависшую тишину. Только кивнул головой и повернулся, чтобы уходить. Милиционер остановил его сызнова.

– Вы не пойдете?

– Но вы сами запретили мне.

– Простите, – он кивнул в сторону «пятого кольца», – эта ограда, она… она тут всех изводит. Лучше бы пропускали без разбора, черт с ним, с переселением, но ведь стоять и отгораживать одних от других тоже сил нет. Чем они хуже, ну скажите мне, чем? – и продолжил другим тоном. – Я сам не москвич, тоже пробрался внутрь из Ожерелья, так что же я, не понимаю? Или сердца нет? Все есть, а вот постоишь перед толпой, послушаешь, день, другой, третий, и все возненавидишь. Особенно их. А потом себя, если их пулей заденешь. Я по ночам спать не мог, страшно это – по своим стрелять. Не знаю, может я урод какой.

Он страстно желал исповедаться, видя в священнике единственного человека, перед которым может выговориться. И потому рассказывал и рассказывал без умолку, сперва про работу, потом про коллег, про семью, которой уже больше нет, вся теперь бродит по Ожерелью, а то и к Москве идет, кто знает, все потерял, вот так вышел на работу, прихожу домой, калитка открыта, дом пуст, и соседи косятся. И косятся и слово не скажут. Ровно разом чужие стали.

И говоря все это, он будто просил: «батюшка, исповедайте меня, отпустите мне этот грех, и тот, и вот еще, и еще, сбросьте вы с меня непосильную ношу, нет сил ходить под нею, еще чуть – и все, сорвусь в пропасть». Отец Дмитрий молча дослушал его сбивчивый рассказ. Вздохнул, принимая ношу, и едва водя рукой, благословил. Милиционер вцепился в его руку, не зная, поцеловать или пожать следует. Молодой человек разом отошел, будто и в самом деле, полегчало. Надолго ли, подумалось батюшке. Он снова посмотрел на толпу, стоявшую у кордона. Не выдержав смалодушничал и уехал. Вернулся домой. И слушал теперь рассказ Аллы Ивановны о ее девяностых годах. Как она работала завучем в школе, потом школу перепрофилировали, отдали какому-то бизнесмену, потом она стала его секретаршей, любовницей, женой, подарившей дочь, а затем и наследницей. Все это случилось за четыре года. Все это изменило Аллу Ивановну раз и навсегда, превратив в ту жесткую, целеустремленную, непреклонную даму, которую некогда отец Дмитрий поименовал Мымрой.

Она и сейчас не пыталась выбраться из своей крепости, возведенной с девяносто девятого года. Просто рассказывала, что да как, с такой удивительной холодной отстраненностью, будто речь шла об истории незнакомой женщины. Глаша слушала ее, невольно вздрагивая, отец Дмитрий больше смотрел на лицо, на точеные черты Аллы Ивановны почищенные липосакцией, смотрел, не понимая, как может доносится голос из той крепости, где давным-давно угасла всякая жизнь. Он видел, он чувствовал это. Алла Ивановна умерла давно, не то в начале нулевых, не то позже, когда дочь выросла, стали самостоятельной и напрочь забыла мать. А мать будто и не горевала о потере. Успокоилась, занявшись делами, загрузив себя делами и заботами о пансионе, завалив настолько, насколько это возможно, чтобы упасть замертво на ночь, а утром вскочив на ноги, снова приниматься за работу. И так ежедневно, без выходных и отпусков, покуда не покажется, что можно жить иначе. Покуда сердце не встанет, облегчая дальнейшую жизнь.

Когда она ушла, отец Дмитрий долго ходил по комнате, возле притихшей супруги, хотел было поговорить с ней, но что-то в ее глазах удержало: она и так наслушалась за сегодня. Глаша всегда была женщиной, тихой, скромной, домашней, именно такой, какая и нужна поставленному на путь Господень. Потрясения, какими бы они ни были, пугали ее, она старалась огородиться от них в вере, в чтении Библии, в святцах, в пустышных делах, чтобы по их прошествии, внове вздохнуть с облегчением, обретая прежнюю свою свободу и беспечальность кролика в клетке.

Это сравнение покоробило иерея. Он перестал ходить, ушел к себе. Супруга ничего не сказала, все это время молча ожидая, когда муж успокоится после разговора, не вмешиваясь в его думы, и это невмешательство только раздражало батюшку. Он долго сидел перед телевизором, покуда не пришла матушка почивать, а наутро поехал изведанным маршрутом в Бутово. Покосившуюся деревянную церквушку Успения Богородицы он заприметил давно, на другой день, как…. Уже тогда понял, что не сможет остановиться. И в голове стал вызревать новый замысел.

Сейчас к его исполнению все было готово, все сложилось так удачно, просто на удивление. Это уже не Москва, но еще и не область, это место: сборище живых и мертвых, оторванных от дома, отреченных от покоя, позабытых, брошенных. Всевышний мог бы дать им покой. Но только батюшка хотел иного – очищения Бутова. И как только подумал об этом, ладони вспотели и пальцы затряслись.

Его пропустили безо всяких экивоков, на сей раз чувствительного милиционера на посту не было. Отец Дмитрий прошел сквозь толпу беженцев, неуютно стоявших у ворот, без надежды и без сожаления, как нож сквозь масло, и отправился к церкви.

Он еще несколько раз оглянулся по дороге, проверяя. Не верилось, что это живые. Что они лишь беженцы, прибывшие издалека, ищущие покоя, тепла и уюта, ищущие и не находящие. Что им нужно человеческое внимание, понимание, терпение, капля заботы и толика добра. И что они не накидываются на него потому как еще человеки. И что ряса священника еще что-то значит для них особенно, сейчас. Ведь они до сих пор верят, что именно Церковь, как новое лико Государства, должна помочь им, укрепить их в той трудной ситуации, к кою они попали. А быть может, вспоминая центр подготовки на Остоженке – и материально. Подсознательно они надеялись, верно, именно на такое единение двух и прежде не разделимых с времен Владимира Красно Солнышко институций.

Транспорт в Бутове не ходил. Отваживались пересечь КПП только отчаянные водители маршруток. Сами не местные, они работали и за страх, и за совесть, и за большие деньги, потому как многие, отправлявшиеся в «большой город», как теперь именовалась жителями анклавов столица, обратно уже не возвращались. Хотя чаще всего пользовались другим маршрутом – непосредственно через препону «пятого кольца» – взрезали заграждения, отчего правительство вначале даже пыталось запитать колючки током, – делали подкопы, таранили внедорожниками или тракторами. Не всегда выходило удачно, но каждый пытался выбраться из того кошмара, куда волею судеб и распоряжением властей был загнан. Выбраться в другой кошмар, по сути еще только начинавшийся. Но им не важно уже было, всякий старается отсрочить свою погибель, даже если она неизбежна. Уповая и на себя и на Всевышнего, и на тех, или то, во что верилось здесь и сейчас.

Он прошел до конца Куликовскую улицу, свернул на Скобелевскую. Через час или около того пути, он, немного запыхавшись от спешки, а более от волнения, уже приближался к храму. Деревянной церкви, так похожей на ту, что осталась в его родном селе, так похожей на ту, что он сжег на Воронежской… может быть поэтому?

Возле церкви стояла толпа. Бездвижная, немая, глухая. Безразличная ко всему. Он ждал ее, давно уже ждал. Прошел мимо, старательно огибая, на сей раз на него только смотрели, не делая никаких попыток приблизиться. Женщины, мужчины самого разного возраста, в толпе он увидел даже детей. Тем страшнее было это воинство, тем жутче была казнь, ожидающая его.

Отца Дмитрия передернуло, едва он повернулся к толпе спиной, чтобы взойти на покосившиеся ступеньки и снять взломанный замок. Как и все другие эта церковь тоже была разграблена, разорена самым варварским образом, будто кто-то некогда мстил лично ей, Богородице, за некогда причиненные унижения. Когда батюшка первый раз увидел иконы, которые не смогли выломать из иконостаса, но сумели замазать собственным дерьмом, его едва не стошнило. Эта ненависть была сильнее его. Сильнее во всех смыслах. Зародилось желание омыть лики Богоматери, с трудом он подавил в себе это чувство; лишь чуть разобрал хлам, да проложил безопасный ход к окошку, откуда он мог спрыгнуть, обежать церковь и запереть нечисть Господню, предаваемую огню во имя Его.

Неожиданно он вспомнил об истории происхождения матерной триады, пожалуй, самого известного выражения, произносимого по любому поводу едва ли не всяким, кто владеет или хотя бы знает русский язык. В той статье, которую, как он сейчас вспоминал с ухмылкой, читал с внутренним содроганием, утверждалось, что данная триада произносилась язычниками с намерением оскорбить Христа и именно его мать, ничью больше. Помыслив тогда над этим, он покрылся ледяным потом, взмок разом, будто его макнули в Ледовитый океан. Сейчас, вспомнив, он только усмехнулся недобро. И разыскав припрятанные канистры, стал щедро кропить наос, царские врата, иконостас, образа на стенах, все вокруг. А затем впустил мертвенную толпу, медленно затекавшую внутрь, заполнявшую пространство наоса, подобно болотной жиже. Какое-то бульканье донеслось из рядов вошедших, отец Дмитрий содрогнулся всем телом, но тут же взял себя в руки, запах керосина немного успокаивал, сказал, мертвым людям, что во избежание прибытия зомби он закроет их снаружи, для пущей безопасности, какое-то пыхтение, гудение было согласным ответом ему; он бросил зажигалку на кучу поломанных икон и разорванных святцев, ненужных риз и стихарей и выбрался наружу.

Церковь занялась разом, почти мгновенно. Почти так же, как и в прошлый раз. Отец Дмитрий отошел на безопасное расстояние и со странной улыбкой на лице перекрестил запылавшее здание. И в тот же миг из него донесся страшный жуткий непередаваемый вопль.

Он вздрогнул, подпрыгнув от неожиданности. Вопль повторился. До него донеслась речь, как раз та самая матерная триада, о коей он размышлял, внове глядя на лик Богородицы. Он отшатнулся, едва не потерял равновесие. Церковь запылала жарко, затрещала, зашипела, забулькала – и тут же дверь закачалась под ударами, к ней подбежало несколько человек, еще миг и она снесена, выворочена вместе с косяком; наружу стали выбегать, выскакивать люди, оглядываясь в поисках священника.

Ноги сделались ватными. Отец Дмитрий замер на месте, будто одно это сделало бы его невидимым, а заодно и неуязвимым.

– Все равно вы все мертвы, – прошептали его губы. В то же мгновение его увидели. Истошные вопли, среди которых весьма жалко прозвучало: «Стойте! Остановитесь!». Он по-прежнему не мог сдвинуться с места. Будто прикованный, будто стоящий перед стеной. Послышались выстрелы, вроде бы далекие, какие-то несерьезные. Но и их хватило: в тело батюшки дважды ударило молотом, он покачнулся, наклонился и упал навзничь.

«Стойте!», прозвучало отчетливее. Торопливый шум шагов, ближе, ближе. Ему не хотелось открывать глаза, он с трудом заставил себя это сделать.

Подле него находились несколько человек. Вовремя, как ни странно, прибыла милиция, оттесняя толпу от места падения и понося ее в ответ на требования добить все той же триадой, сколько уж сотен лет люди поносят Богородицу, подумалось ему нежданно, сами не замечая того, не понимая, не осознавая своих слов – и ходят к ней с надеждою и болью, искренне жаждая любви, покоя и утешения.

К нему смог пробиться некто в бутафорском наряде жреца неведомой религии. Отец Дмитрий закрыл было глаза, но тут же открыл сызнова.

– Чего тебе, сын мой? – глухо спросил он, пытаясь сосредоточиться на молодом лице, пахнущем потом, грязью и покрытом двухнедельной щетиной

Склонившийся покачал головой.

– Зачем же вы так, батюшка? – мягко спросил он. – Зачем?

Отца Дмитрия передернуло: над ним склонялся еще один священник, совсем молодой, быть может, только принявший сан. Да что же это, неужто никогда не кончится?

Голова закружилась, неведомая прежде легкость объяла его и понесла, понесла в неведомые дали….


92.


Черная «Тойота» медленно вырулила с шоссе в поселок, шлагбаум перед ней поднялся беспрекословно, следующий кордон так же молча откозырял; внедорожник въехал на территорию поселка Ново-Огарево. Небольшой поворот, широкая дорога сворачивала к коттеджному поселку, от нее отделялся узкий ручеек асфальта, по которому и поехал внедорожник. Машина остановилась у еще одного поста, на этот раз водителю пришлось опустить тонированное стекло – резиденция премьер-министра охранялась особенно. Сам роскошный особняк, построенный в стиле загородных домов царской семьи, пустовал, поэтому не останавливаясь возле замка, «Тойота» проехала чуть дальше – к гостевому домику, мало чем уступавшему официальной резиденции.


Остановившись напротив крыльца водитель дважды посигналил. И после этого выбрался наружу, обошел внедорожник, недолго постоял, поглядывая в окна. Наконец, занавески дрогнули, дверь медленно открылась.



– Ну, здравствуй, – тихо сказала первая леди взошедшему на крыльцо Нефедову. – Как добрался?

– Здравствуй, Маша, – в том же тоне ответил он. – Все в порядке. Знаешь, я… – и замолчал на полуслове, а когда молчать не стало сил, продолжил: – Тут столько охраны нагнали, четыре поста проехал.

– Я знаю. Я ведь сама сюда добиралась.

– Не в Горки, – как бы случайно произнес Нефедов, тут же пожалев о сказанном. Резиденции «Горки-9» предназначалась ее мужу. Как и множество других резиденций, разбросанных в пределах необъятной России, появлявшихся как грибы, то здесь, то там, даже в неспокойном Дагестане, в далеком Владивостоке, всюду.

Но ни в одной из них не было ее. Она приехала в Ново-Огарево, к супруге премьера, с коей довольно быстро сошлась еще когда Пашков «всего лишь» руководил ФСБ. Теперь же Мария Александровна бывала у Раисы Сергеевны куда чаще, чем рядом с мужем. Особенно после трагедии.

Мария Александровна покачала головой.

– Я туда больше не ездок. Спасибо Рае, выручила. Иначе мне бы пришлось… даже не знаю, – про Питер она не сказала ни слова. Почему-то. Нефедов посмотрел на нее, но встретившись взглядом, тут же опустил глаза.

– Ты одна? – она кивнула. – А я, как видишь, снова к тебе.

– Денис просил?

– Нет. Я сам приехал.

– Я рада. Что не по его поручению. У тебя есть время, чтобы поговорить спокойно? – она напряженно вглядывалась в лицо Нефедова, пока тот не кивнул. И вздохнула облегченно. – Тогда проходи, чувствуй себя как дома. Как у себя дома, тогда… – могла и не продолжать, Нефедов понял ее с полуслова. Как понимал, верно, всегда, вне зависимости от того, далеко ли она была или близко, часто ли они виделись или раз в несколько лет.

Мария Александровна зарделась, как школьница и немедля вошла в дом, приглашая гостя следовать за собой. Сегодня она оделась просто: в белоснежные хлопковые брюки и жаккардовую рубашку-стоечку на молнии без рукавов, небесного цвета. Нефедов послушно шел анфиладой комнат, разглядывая развешенные всюду картины «малых голландцев», в особенности Ван Эйка, и антиквариат викторианской эпохи. Одно с другим сочеталось плохо, но желание пустить пыль в глаза, видимо, преобладало.

Так они добрались до маленькой кофейной комнатки в противоположной части дома, Мария Александровна предложила чай с вишневым вареньем и коржиками, она ждала этого приезда, и приготовила все и сама приготовилась. Последнее время, за этот месяц они встречались уже третий раз, столь же часто, как за последние три года, но каждого визита ей не все равно не хватало.

Нефедов и сам, казалось, никуда не спешил. Он неторопливо оглядывал комнату, пил чай, закусывал коржиками и молчал; молчала и сама хозяйка, не зная, с чего начать столь давно подготовленную беседу. Неожиданно он сам пришел ей на помощь.

– Ты часто бываешь одна, не скучно? – спросил он, памятуя о том, что Раиса Сергеевна в последние дни перебралась в Москву.

– Нет. Напротив. Я брожу тут одна, мне никто не мешает, слуги знают, что я не люблю, когда… знаешь, как раньше я боялась тишины. А теперь я упиваюсь ей. Честное слово, я напитываюсь здешней тишиной, кажется, мне никогда не будет довольно, – она глубоко вздохнула и замерла.

– И еще воздух.

– Прости?

– Здесь самое чистое место в Подмосковье.

– Я не знала. Нет, правда, я не знала, – он улыбнулся, она немедленно подхватила его улыбку. Подсела к нему, он отставил чашку. – Тебе это кажется странным?

– Вообще, да. Знаешь, последнее время мне все кажется странным. И то, что мы…. – он не договорил. Не решился.

– Нам просто чуть-чуть повезло? Ведь если бы не все это, Денис никогда бы не послал тебя в Питер. А ты…

– А я бы продолжал работать по специальности, – он смотрел на нее не отрываясь.

– Стараясь не думать.

– Маша…

– Влад, я не могу. Извини, но я не могу больше. Мы столько молчали, столько скрывались друг от друга. Да, я была, не знаю, назови меня дурой, ты и называл, наверное, тогда, увидев нас с Денисом вместе, – он хотел возразить, но не успел, Мария Александровна проворно закрыла ему рот ладонью, невольно он взял ее в свою. Оба замерли.

– Мы столько времени потеряли, – прошептала она. – Прости меня. Столько времени. Я даже себе боялась в этом признаться. Пока ты не приехал за мной в первый раз.

– Маша, ты…

– Нет, не говори, дай мне сказать. Понимаешь… Я любила Дениса, что скрывать, любила его, ты и сам это видел. Потому и отпустил, – он медленно кивнул. И спросил, пользуясь паузой:

– Значит, сейчас…

– Он меня по-прежнему очень любит. А я… я только сейчас начинаю понимать, что мне не надо было тогда бросать. Надо было остаться. Не спрашивай почему, поймешь, если сможешь. Ты ведь можешь, да? Ты столько ждал, я видела, ты ведь именно ждал, да? – это были не вопросы, утверждения. Нефедов молча смотрел на нее. – Я выбрала не тебя, почему, бесполезно отвечать. Просто вот так случилось, и все. И себя измучила, и тебя, и теперь, после ее смерти, Дениса, – имя дочери никак не могло сойти с уст. Она порывисто вздохнула, прижалась к своему старому другу и тут же отстранилась. – Не могу простить, что он купил ей эту машину, разрешил гонять. Я понимаю, не его вина, но не могу, не могу. Может, я виновата больше, ведь Денис чаще с ней занимался, да что я тебе рассказываю, ты знаешь. Ты молодец, ты все знаешь и всегда молчишь.

– Работа такая, – неловко пошутил он. Мария Александровна не слышала его слов.

– Так Денис остался с ней, а я – одна. Не могла простить ему. Не могла и себе. Металась в четырех стенах, потом уехала в Питер. Думала, там будет легче… И когда ты приехал… я как чувствовала, что именно ты появишься, что он пошлет за мной тебя, я поняла…. Нет, я давно все поняла, просто, увидев тебя на улице, я…

– Лучше не говори, – попросил он, мягко, как когда-то обнимая ее. Мария Александровна всхлипнула, уткнулась ему в пиджак, замолчала, только изредка вздрагивала всем телом. Наконец, выпрямилась. Ни слезинки не было в ее глазах. Все выплакала – давным-давно.

– Прости меня, Влад. Прости за все. Не могу я от него отказаться. Но и быть рядом тоже не могу. И тебя извожу. Даю надежду и тут же обрываю… и так столько раз, уже третий, да?

– Не надо, Маш.

– Мне надо, – тихо сказала она. – Спасибо тебе за все. – Нефедом молча смотрел на нее, не говоря ни слова. – За терпение, за помощь, за все. И за то, что, когда я отбирала у тебя надежду, ты все равно ее хранил. Для нас обоих. Хрупкую, ненадежную, никчемную… все равно хранил и лелеял.

– Маш, не надо, прошу тебя.

Она замолчала. Какое-то время прошло в тишине, в комнату снаружи не проникало ни звука, а изнутри никто не мог и ничто не могло нарушить установившийся покой. Мысли о мертвенной тишине проникли в его сознание, Нефедов вздрогнул, Мария Александровна посмотрела на него.

– Что-то подумалось? Что-то нехорошее, – он кивнул.

– Здесь очень тихо, – сказал он. – Не стреляют. Я отвык.

Против воли она улыбнулась.

– Вот видишь, хоть я тебе могу предложить дом с тишиной. А в Москве сильно стреляют?

– Обыденно. Помнишь, когда я на Кавказ ездил, в Дагестан, Чечню, Ингушетию. Там полуночная стрельба тоже была фоном, – она помрачнела.

– Так много всего мы за месяц потеряли. Я думала, будет медленнее.

– Я надеялся, мы справимся.

– А я… знаешь, мне даже казалось, что это и лучше. Ведь мы… – и снова неловкое молчание. Мария Александровна зарделась и потупилась. – Глупо, конечно. Не понимаю, почему именно сейчас и именно так…. Мне все время кажется, что ты приехал ко мне не просто так. Не на чай с вареньем.

Он долго не находил нужных слов. Наконец, нерешительно начал:

– Я проверял блокпосты на дальних подступах к поселкам. ФСО отрапортовало, мол, все в порядке, а потом началось бегство и погромы. Сейчас оставлены Горки-2. На этом направлении у нас вообще ситуация из ряда вон…. Нет-нет, ты не волнуйся, пока все еще в порядке.

– Ты всегда приезжаешь, чтобы сказать, что мне пора перебираться дальше. Ближе к Москве, к нему.

– Это не совсем так. Но в районе села Знаменского был массовый выход мертвецов. Но нет, я не про это хотел сказать, – неожиданно резко произнес он, будто пытаясь прогнать собственные страхи. – За этот забор ни один мертвец не проберется, никогда.

– Ты рассказывал.

– Да-да. Никакой опасности нет. Только живые, – он покусал губы, не зная, как лучше сказать. – Здесь много брошенных особняков, сама знаешь, все поселки в округе очень дорогие. И по цене домов, и по цене жильцов. Все хотят быть поближе к резиденции. Или поближе к тем, кто рядом с ней. Ну и выстраивалась, начиная с середины девяностых такая цепочка. Сейчас ее оборвали. Те, кто должен защищать, попросту мародерствует. За неделю на этом направлении мы потеряли пятьсот человек. Я заехал…. Я просто боюсь за тебя. Ты одна. Кроме охраны, конечно, – поспешил добавить он, – я приказал сменить ребят из ФСО на моих, но на душе все равно неспокойно.

– Ты хочешь, чтобы я перебиралась в Москву? – он кивнул. – Я ведь бежала оттуда.

– И все равно. Понимаешь, глупо скрывать, что у нас за ситуация. Завтра назначена еще одна спецоперация, потом Денис улетит во Владивосток, тогда, наверное, все и решится.

– Если бы он не вернулся…. Прости, я сама не знаю, что говорю. Я… господи… Влад, ты меня простишь – за все?

– Маш, конечно. Я никогда не держал на тебя обиды, – она вздохнула с явным облегчением.

– Ты хороший. Ты очень хороший человек, Влад. Не знаю, почему ты до сих пор не можешь выкинуть меня из сердца.

– Ты знаешь, почему.

– Вот это меня и тревожит. Ты не видишь, насколько я ниже тебя, насколько хуже, насколько… насколько всё.

– Не говори так.

– Я должна.

– Я все равно тебе не поверю.

– Ты как ребенок, Влад.

– Ты тоже, Маш, – она вздохнула порывисто, посмотрела ему в глаза. Улыбнулась с трудом, готовясь сказать, покусала губы.

– Я всегда была твоей, Влад, ничьей больше. Денис… это предлог, испытание, попытка уйти, глупая попытка, сама знаю, но я ничего не могла с собой поделать. Я не хотела мучить тебя собой, я как кошка, хотела… хотела быть другой, с другим, но не получилось. Я хотела, чтобы ты забыл, но не смогла, нет, вру, не хотела до конца заставить тебя сделать это. Я… – она замолчала, и неожиданно резко прибавила: – Я все сказала, Влад. Больше мне говорить нечего. Теперь, пожалуйста, оставь меня.

– Как скажешь, – медленно произнес он, нерешительно поднимаясь с дивана. Марина Александровна вскочила следом.

– Пожалуйста, оставь и… если все будет хорошо я… нет, ничего уже не будет. Я просто надеюсь, что мы если и встретимся еще, то последний раз. Неважно как, для чего и где, но последний…. А теперь иди, – Нефедов замешкался. – Иди же, – поторопила она, нервно возвышая голос. Он сделал осторожный шаг по направлению к анфиладе не так давно пройденных комнат. Обернулся. И молча вышел.

Через минуту черная «Тойота» медленно отъехала от гостевого домика и двинулась по дорожке к воротам. Ему отдали честь, Нефедов сухо кивнул, думая о своем, поворот, высокий забор скрылся за лесом, лес скрылся за коттеджами, еще один блокпост, потом еще один. Впереди была Москва.



93.

В СИЗО его не били. Поначалу на два дня поместили в какую-то жуткую вонючую камеру, где соседями оказались вроде как алкаши, не проронившие с ним ни слова за все это время и переговаривавшиеся исключительно шепотом и знаками и только меж собой. И только потом неожиданно вспомнили: небритого и страшного Микешина забрали двое конвоиров, отправили на первый этаж. Здесь его сфотографировали, так, как и положено, с табличкой, фас и профиль, сняли отпечатки всех пальцев, просили расслабить руку, чтобы не мешать прокатывать влажный от чернил палец по бумаге. Затем даже дали тряпку, не чище самих пальцев, чтобы он вытерся. А после отправили в медицинское отделение, где женщина, в коей женского осталось только массивная тяжелая грудь, сделала Кондрату кровопускание, забрав грамм сто крови, после чего, продолжая курить, хриплым совершенно мужским голосом послала в соседний отсек, где ему сделали флюорографию. Затем его вернули назад, но на сей раз, на другой этаж, и в другой отсек, Кондрат рассчитывал, что камера будет небольшой, на три-четыре человека, но нет, оказался бокс. Он все это время жаждал спросить, как жить и что делать, пытался узнать, но узнавать оказалось не у кого. Несколько суток он провел в полностью одиночном, если не считать кормежки, заключении, по-прежнему грязный и небритый, без всего, он пытался сполоснуться на унитазе, но не имея навыков, так и не смог, хотя наверное, так многие делали. И только спустя дня четыре, возможно, больше был вызван на первый допрос. Трудно поверить, но он обрадовался этому – все предыдущее время ему казалось, что о нем напрочь забыли. В его представлении, почерпнутом, опять же, из фильмов и сериалов, коими часто засматривался Колька, Господи, спаси и помилуй его душу, все дознание умещалось в несколько дней, которые, в свою очередь, втискивались в полчаса серийного времени, а затем наступала развязка – невиновного отпускали, преступника отправляли куда подальше, по этапу.

Он стал куда чаще молиться. И о Кольке, и о себе, через него, пытаясь хотя бы до Всеблагого достучаться, узнать, что происходит, и долго ли это будет длиться – когда поймал себя на подобной мысли, разом прервал молитву, но еще долго не мог отойти от накатившей разом невыразимой тоски и отчаяния, от которой хотелось лезть на стены.

Первый допрос оказался чистой формальностью. Следователь уточнил его данные, задал с десяток риторических вопросов: давно ли знаком с Ноймайер, при каких обстоятельствах познакомился, то же об Антоне Сердюке и Максиме Бахметьеве. Сразу стало понятно, что ответы Микешина его разочаровали, следователь стал гнуть в свою сторону, Кондрат либо молчал, либо отнекивался. Наконец, его попросили подписать показания. Этот лист был явно заготовлен задолго до того, как Микешин попал на прием, подписывать его он не стал, после чего следователь вызвал конвойных и попросил выпроводить подследственного. Его запихнули в тот же бокс, после чего не трогали еще сутки.

Затем сорвали – уже после отбоя – привели к следователю. Процедура повторилась в точности до запятой, ни на йоту не изменившись. Следователь, а судя по тому, как перед ним извивались даже конвоиры, серьезная фигура, раздражился, шарахнул кулаком по столу, едва сдержался, чтобы не ударить самого Кондрата, и посоветовал загнать Микешина, куда подальше в таких выражениях, что молодой человек запунцовел от смущения, хотя и успел наслушаться подобного за время своего пребывания в СИЗО предостаточно.

На сей раз его посадили в общую. Едва открылась дверь, Кондрат отшатнулся – в здоровой камере, рассчитанной человек на десять, находилось куда больше. Вонь стояла чудовищная, духота и сигаретный дым, хоть топор вешай, шум, едва прекратившийся, когда ввели Кондрата и захлопнули за ним дверь, возобновился снова на тех же тонах, сразу заставившего Микешина внутренне задрожать. Некоторое время он простоял возле двери, затем, когда на него обратили внимание, ответил, довольно подробно, после чего его подвели к старшему по камере. Задав несколько вопросов, емких и конкретных, проясняя суть Кондратовского дела, он вкратце обрисовал все дальнейшее пребывание Микешина. В общении Кондрат незаметно перешел на «ты» на что камерный староста про себя ухмыльнувшись, одобрил кивком.

Старший, кличка его была Матрос, бывший военный с какой-то базы, определил Кондрата, убирать с общего стола, именуемого «крокодилом», мыть тарелки, и выставлять для спавшей смены. Спали тут в три смены, поскольку на одну койку приходилась аккурат на три человека. Микешину выделили самую верхнюю полку, «пальму», как он понял через несколько дней, подобная предназначается для не слишком-то уважаемых людей. Матрос сразу объяснил Кондрату, чтоб молился втихую, не раздражая людей, но, если попросят, от душеспасительных бесед не отказывался, а плевать, что изгнанный и что не имел права до того, сейчас будешь грехи отпускать, тут свои понятия. И еще, раз тебя держат в обычном СИЗО, в общей камере, а делом занимается сама генпрокуратура, так что «наседок» не счесть. И кто – разбирайся сам, связываться я с ними не буду.

После Матроса, давшему ему погоняло Пономарь, к Кондрату подходили зэки, кто за чем. Что-то спросить, поговорить, попросить, хотя видя, что у вновь прибывшего нет своей сумы, «майдана», канючить никто не стал. Разве что сменялись ботинками, Кондрат возражать не решился, а более ценного у него ничего не обнаружилось. Микешин поначалу довольно подробно отвечал на все вопросы всех обитателей, покуда не сообразил, что большей частью разговаривает именно с «наседкой». Да и то, того парня, через час уже вызвали к следователю. А затем и самого Кондрата. Со все теми же вопросами, разве что чуть разнообразней, с теми же угрозами, разве что немного изощренней. Адвоката ему дать и не обещали, Микешин просил, требовал, настаивал, пока не схлопотал дубинкой по пальцам.

Через несколько дней или неделю скотская жизнь общей камеры стала для Кондрата немного привычней, как-то устаканилась. Побудка, проверка, завтрак, прогулка, обед, ужин, сон и снова побудка…. Он старательно выполнял свою работу, зная, что от нее зависит многое в его статусе в нынешнем сообществе. Все меньше порол косяков, в конце концов, его перевели с «пальмы» на нижнюю койку, и приняли в «семью» из шести зэков, ждущих приговора кто за угоны, кто за налет на пиццерию, – тут он впервые за две недели поел что-то, кроме баланды, от которой уже сводило желудок. Что-то из прежней простой, но добротной пищи, показавшейся ему в тот момент манной небесной.

Нельзя сказать, что он почувствовал какое-то облегчение после этого, скорее, еще больше закрылся в себе, не представляя, ни сколько времени он проведет в СИЗО, ни сколько в этой камере – состав участников частенько менялся, одних просто переводили, одному, особо несговорчивому и наглому, «сделали лыжи», настучав начальству на поведение и отправив вон из камеры. За время его пребывания в камере, двум выправили проездной во Владимир, на отсидку. В камере их проводили, как покойников, в самом деле, если у начальства хватит ума выбросить их в неизвестность, а ума может хватить, долго им не протянуть. Большею же часть определяли по московским тюрьмам, всякий раз после этого в камере становилось немного просторнее. Но ненадолго, на следующий же день после ухода, а то и в тот же день, добавляли либо новичка, «пряника», либо кого-то из другой хаты. При виде новенького, только что попавшего в СИЗО Кондрату хотелось подойти, объяснить, успокоить, рассказать, но всякий раз он сдерживался. Не он здесь главный, не ему решать. Его определили мужиком, вот этим мужиком он и должен до поры до времени оставаться.

К внутреннему одиночеству привыкнуть крайне сложно, особенно здесь, в общей, среди тридцати душ, где духота, вонь, постоянные перебранки, взвинченная беспокойная атмосфера, срывавшаяся в потасовки, тем более частые, чем мрачней приходили вести с воли. Микешин запирался все сильнее, закрывался на все замки, и только старательно выполнял свои работы по столу. За что ему и перепадало с передач его «семьи», в знак благодарности, да и просто так, потому, как не все люди падлы.

Еще ему исповедовались, подальше от двери, после отбоя, когда окружающие спали. Во всяком признавались, Кондрату ранее не приходилось принимать исповеди, не его это сан, но раз священников не хватало, а старший сказал, выбирать не приходилось. Он и так старался молчать, а тут и слов говорить не надо было, они накрывались полотенцем или какой тряпкой, и после молитвы, пустой, ничего не значащей, Кондрат превращался в иерея, слушающего «сына своего». И затем почти на полном серьезе отпускавшего тому грехи, сколь бы тяжки они ни были, понимая, что испытание ниспосланное ему в эти годы и во все последующие после суда будет куда суровей, нежели свершенный им грех. Кроме, пожалуй, греха убийства. А может и нет…. Он вспомнил, как раз отец Савва исповедовал убийцу, пришедшего в «гламурную» церковь сразу после того, как вдрызг разбил своим «Мерседесом» чахлую отечественную легковушку, порешив всех, кто в ней находился. Отец Савва принял его, исповедовавшийся был либо под кайфом, либо пьян, и говорил столь громко, что его слышали все, находящиеся в приделе, в том числе и Кондрат. Иерей пытался чуть утишить его, но исповедовавшемуся было все равно, он знал, что в земной жизни ему за убийство ничего не будет, посему беспокоился лишь за жизнь последующую. Начал рассказ свой спокойно, возвышая голос всякий раз, когда хотел осудить себя, и в такие минуты через слово матерился – слова священника для него ничего не значили, равно как и место. Отец Савва в итоге прервал его рассказ, заставил десять раз прочесть «Отче наш» и выставил вон, объявив, что прощен. И сам вышел, бледный, словно, заглянул в очи Господа.

– Зачем вы так сделали? – спросил тогда Кондрат, напуганный как разыгравшейся сценой, так и видом отца Саввы. Тот долго молчал, прежде чем ответить.

– Он бы нашел утешение в другой церкви, уже за деньги. Или плюнул бы на все, когда хмель вышел, и блажь прекратилась. Переубедить таких невозможно, по своему опыту знаю, уже спасибо на том, что вдруг спохватился и зашел. Воистину, Господь с ним. Знаешь, я почувствовал, что теперь даже нашей воли в нашем храме нет, и мы как-то повлиять на него, да на других, подобных ему, не в силах. И отказать нельзя, и простить такое – не прощается, вымаливается, долго, усердно по капле. А он бы пошел и купил прощение. Потому я не молился с ним, я молился об убиенных им. Это куда важнее, – и глядя на странно притихшего Кондрата, продолжил: – И ты не молись за него…. Пусть хоть кому-то покоя не будет, – сказал он после паузы, подразумевая, кажется, самого себя. Последующие дни Кондрат усердно вымаливал прощение за отца Савву. Покуда в распахнутое окно не влетела голубка, показавшаяся Микешину знаком, он благодарно поднялся с коленей, подошел к беспокойно летавшей божьей твари, но та ускользнула из церкви – а к воротам уже подъезжала свадьба, только из загса, как раз она собиралась пускать голубей.

Через месяц после этого случая отец Савва подписал приснопамятную петицию на имя епископа. А еще по прошествии малого времени последовали репрессии со стороны сановного лица. Кажется, оба почувствовали себя почти счастливыми, что обрели страдания за свой манифест, Кондрат помнил, что лицо отца Саввы, когда пришло первое письмо с разносом от епископа, просто лучилось счастьем. А когда его вызвали пред грозны очи, он и вовсе не переставал улыбаться. И повторять: «Я не молился за него, не молись и ты. Быть может, это поможет».

Теперь он так и делал. Не молился. Ни за себя, ни за тех, кому «отпускал грехи», греша, тем самым, еще больше. Знал, чувствовал, то испытание свыше, вот когда оно закончится, он сможет наконец, предаться сладостным молениям за всех несчастных, искалеченных и свободой и еще больше, несвободой, за все долгие месяцы, проведенные за решеткой по странному обвинению, лживому и оттого еще беспощадному, что недоказанному. И даже за следователя, что пытался разговорить его всякими способами, и едва сдерживался, чтобы не применить единственный, который знал достаточно хорошо – совместить душевные муки с физическими, говоря проще – отметелить Кондрата до полусмерти и снова швырнуть в камеру.

Дважды его вывозили из камеры на следственный эксперимент. Первый, через неделю после водворения в общую. Два следователя, к ведущему его дело майору добавился еще и полковник, долго водили Кондрата по катакомбам храма, спрашивали, пытались подловить, устроили даже встречу с каким-то работником храма, тоже сидевшим по этому делу. Но ничего не выяснив, вернули назад уже затемно, когда камера спала. Следующий раз пришелся в сентябре, Кондрат, по совету Матроса, перестал считать дни, ибо до оглашения срока незачем себе травить душу: сколько ни пройдет, все либо зачтется, либо пойдет впрок в дальнейшем, ведь кто же в нашей стране может от тюрьмы-то заречься?

Его вывезли на сей раз в Бутово, привезли в черной «Волге» к родному дому на улице Кадырова. Дом был черен и страшен, изуродованный гранатами, изрешеченный крупнокалиберными пулями, почерневший от копоти, не дом – призрак. И тем не менее, в нем жили. Более того, в опечатанную СКП квартиру заселились какие-то беженцы: оба следователя плюс еще три охранника долго ломились в дверь, покуда им не открыла простая русская семья, муж, жена, двое детей и еще чьи-то родители. Все они ютились в однокомнатной квартирке Микешина. Муж сжимал в руке Макаров, жена держала двустволку. Милиция подняла автоматы и велела немедля выметаться из квартиры для дознания, неохотно, но ей подчинились. Тем временем, в коридоре собрались люди, тоже не безоружные. Будто кольцо сжалось. Милиционеры занервничали, велели всем разойтись, но угроза не подействовала, противостоящего народу было слишком много.

Велев не связываться, полковник затащил всех внутрь, велел Кондрату отыскать свои вещи среди чужого барахла, он долго путался в собственной квартире, разом ставшей чужой, тыкался из угла в угол, пока не отыскал коробки с бельем, одеждой, обувью и книгами. Пять штук, остальное пошло новым жильцам на пользование. Его спрашивали о чем-то, но он подавлено молчал. Даже угрозы полковника не заставили его встряхнуться.

Не добившись ничего, тот позвонил. Стал докладывать о своем подопечном, кому-то еще более влиятельному, поскольку всякий раз вытягивался в струнку при ответе собеседника. Наконец, речь зашла о дальнейшей судьбе Кондрата, полковник посмел сообщить вышестоящей инстанции, что не может вот так сразу провести Микешина… Кондрат, растерянно стоявший посреди комнаты, стал прислушиваться.

Полковник получил нотацию, после чего перевел взгляд на майора и произнес, цедя каждое слово:

– Короче. Этим делом президент заинтересовался, что долго копаем. Яковлев, наш дурак, объяснил, почему. Короче. Больше арестованных у нас нет, поняли? К чертям собачьим это все.

Майор вышел, милиционеры последовали за ним. Полковник подошел к Микешину и хмыкнув, заметил:

– А вы объявляетесь в розыск. До свидания, – и пошел к двери. Кондрат что-то произнес, булькнул в ответ, словно неживой, но полковник даже не обернулся. Он уже вышел в коридор, грохнув за собой дверью, Кондрат услышал, как тот, миновав лифтовую площадку, вышел на лоджию, и стал спускаться по лестнице черного хода.

В дверь заглянули жильцы. Та семья, что проживала тут ныне, вместо него. Кондрат молча смотрел на них, они так же молча, столпившись у двери, но отчего-то не смея зайти внутрь, глядели на него. Наконец, он спросил:

– Пакета у вас не найдется? Или сумки какой?

Собирали его споро – прогнать хозяина как можно скорее оказалось их главной задачей. Тем паче, что тот не возражал. Едва Кондрат собрался, ему выдали все сумки, все, что поместилось, и молча проводили до двери. Кондрат постоял недолго, затем встряхнулся и медленно пошел к лифту. Постоял подле него, а потом вышел на лоджию, перешел в столб лестницы и стал спускаться. Этаже на шестом ему в глаза бросилась странная надпись, сделанная неустоявшимся детским почерком, стихотворение Волошина. Кондрат вспомнил, кто именно ее написал, парень умер через неделю, после очередной дозы клея, его товарищи не успели откачать. Вроде бы из приличной семьи… вроде бы. Как же часто люди ошибаются в себе, раз судят других столь предвзято, своей никуда не годной меркой.

Он вышел на улицу, день постепенно уходил в вечер, да еще и небо заволокло тучами, стало потихоньку смеркаться. И тут он вспомнил.

– Я свободен, – прошептал Кондрат одними губами, – я свободен, – повторил он чуть громче. Засмеялся и заплакал одновременно. Повалился на мостовую и жарко зашептал молитвы Всевышнему, избавившему его от многодневных кошмаров. Мимо проходили люди, некоторые с опаской смотрели на коленопреклоненного, бормочущего себе под нос, иные, только удостоверившись, что это живой, тут же переставали обращать на него внимания, а кто-то, уже в силу привычки, снимал молящегося на камеру мобильного телефона.

Ему полегчало. Мысль о собственной свободе отошла на дальний план, он ведь должен сперва исполнить данный обет, глаза механически стали выискивать ближайшую церковь, Кондрат позапамятовал, что все они давно закрыты. Наконец, он вспомнил, где ближайшая, и зашагал к Скобелевской улице, там в самом конце, стояла церковь Успения Богородицы. Махонькая, деревянная церквушка, через полчаса пути, она показалась из-за поворота.. Он различил свет в окнах, время вечерни. Окрыленный, ускорил шаги.

К его удивлению, из ближайшего окна выбрался человек в рясе священника и, оглянувшись воровато по сторонам, быстро направился в сторону кладбища. Кондрат подумал было, что это обычный вор, и церковь попросту подверглась разграблению, но свет в окнах загорелся ярче, а потом повалил густой дым, белый, с черными прожилками, изнутри донеслись истошные крики, мольбы о помощи. Микешин растерялся. Священник быстро удалялся с места преступления, Кондрат несколько секунд медлил, не зная, догонять ли его, или помочь открывать дверь. Но внутри что-то взорвалось, ухнуло, пламя вышибло стекла, языками жадно облизав бревна, он бросился к двери. Навалился, потом стал дергать на себя, в этот момент ему стали помогать подбежавшие жители; наконец, дверь высажена, из запылавшей, точно свечка, церкви, повалил народ, падая на траву, пытаясь вздохнуть всей грудью, надсадно кашляя, хватаясь за грудь, за горло, за лицо.

Что-то переломилось в нем, когда Микешин увидел церковь в огне. Прежде он слышал о подобном – неподалеку, но уже в Москве, в районе Бирюлева, кажется, вспыхнула еще одна, унеся с собой около двух или трех десятков живых мертвецов, но ведь сейчас в храме горели живые. Он оглянулся на священника, неторопливо уходившего с места, сейчас он остановился, снова оглянулся, покачал головой, увидев свою неудачу, и продолжил путь. Кондрат бросился внутрь, следом за еще двумя отчаянными добровольцами, услышавшими, что внутри остались люди. Им закричали, что может, уже и не люди, но не то показное геройство, не то действительное сострадание, а может, и то, и другое совместно, понесли их, а следом, и Кондрата внутрь. Пламя обжигало, давило, наступало со всех сторон, первый поскользнулся на чьем-то теле, рухнул – и провалился в подвал. Языки пламени поднялись на месте его падения, давая понять, что он присоединился к тем, кто навсегда упокоится на месте храма. Кондрат схватился, попытался поднять на руки бездвижно лежавшую девушку, не получилось, вытащил ее за руки, бросился назад, второй доброволец вытаскивал старика, оба на входе едва не столкнулись, так спешили. Ему снова досталась девушка, вернее, девчушка, на вид лет пятнадцати, с ней было проще, Кондрат подхватил под грудь и волоком донес до крыльца, развернулся. Купол церкви треснул и с грохотом начал оседать. Его едва успели остановить, наверное, он бы бросился в огонь, даже не будь никого внутри. Просто пытаясь спасти саму церковь.

А церковь пылала вся, от нижних венцов до самого купола. Кондрат со слезами на глазах смотрел, как гибнет дом Божий, бессильный хоть чем-то помочь, он еще раз порывисто рванулся, все же вырвался, но тут же остановил себя, вспомнив о живых. Ими, обеими спасенными им девушками, уже занимались, над девчушкой склонился мужчина в спортивном костюме с наколками на обеих руках, по виду уголовник чистой воды. Впрочем, он делал искусственное дыхание, еще несколько секунд, и девчушка пришла в себя. Тогда он вспомнил про священника.

Послышались выстрелы и крики. Тут только он вспомнил о священнике, чувствуя, что разум начинал давать сбои, столько всего за сегодняшний день пережито, перенесено, претерплено, удивительно, что он еще вообще в рассудке. С криками он бросился в сторону аллеи.

Священник лежал на земле, раненый, несколько пуль вошли в грудь, руку, бок. Увидев склонившегося над ним Кондрата, он недовольно скривился, спросил чего тому надо, тут только Микешин вспомнил, что за наряд на нем: то самое бутафорское одеяние жреца храма Ктулху. За все это время он так и не смог переменить его, в СИЗО притерпелся к насмешкам, а тут, после потери квартиры, было уже не до него.

– Зачем же вы так, батюшка? – мягко спросил он. – Зачем?

Священника передернуло. Он закрыл глаза, но вскоре открыл, увидев по-прежнему склонявшегося над ним Кондрата, ответил вопросом на вопрос.

– Дьяк, что ты здесь делаешь?

– Я помолиться шел. А вы людей губили, – просто сказал Кондрат. – Хоть сейчас объясните, почему вы так… церковь-то? Да с живыми людьми.

– Живыми? – он хрипло засмеялся, заклохтал, и тут же замер, вслушиваясь. Будто проверяя, неужто так незаметно сам стал мертвецом. – Да ты смеешься. Кто ж из них жив?

– Все живы, ну почти все.

– Я не о том, дьяк. Они все изначально мертвые были. Мертворожденные. Раз в церковь зашли, – он остановился, дыхание давалось все труднее, но останавливаться не хотел, понимал, что дело дрянь, никто не поможет, а просто так умереть, не рассказав, не открыв глаза хотя бы этому ряженому оборванцу, не хотелось. – Наш Бог умер две тысячи лет назад, и всех следом за собой повел, поди не так? Мы кланяемся мертвому Богу уже две тысячи лет, молимся на распятие, видим Его предсмертные судороги, слышим хрип, и продолжаем молиться и креститься. А если б его из автомата – автомату бы молились, да? Или трупу издырявленному. А коли камнями побили, то задавленному горой каменной? Мертвым мы молимся, что Богу, что апостолам, что святым, всем мертвым, не верим в живых, не хотим верить. А мертвых боимся, потому и верим им. Честно верим, на кладбище плиты кладем, чтобы никто не вышел, боимся, что поднимется, воздвигаем, запираем в саркофагах, замуровываем… – он снова остановился, передохнуть. – Вот Он над нами шутку и совершил. Поднял легионы Свои. Наших предков. Наших родных. Теперь врагов наших, истовых врагов. Кому нам теперь молиться, дьяк? Кому свечки ставить, коли даже святые поднялись из своих склепов, чтобы мстить.

Кондрат хотел возразить, но не смел перебивать кощунственные речи. Священник закашлялся и утих ненадолго.

– Все мы мертвы, и ты, и я. Только я понял, почему мертв, а ты еще нет. Только предстоит.

– Вы тот иерей из поселка, где святые…

– Дошло. Тот. – Кондрат склонил голову. – Что молчишь, дьяк, не молись, незачем. Я сражаюсь с Тем, кого возлюбил, не молись обо мне, – Микешин, в ужасе вспомнил отца Савву и дернулся всем телом.

– Я… я не молюсь. Только за тех, кто остался в храме.

– За них тоже незачем. Они изначально были мертвы. А… дурак, я только сейчас понял это. Когда открывал церковь, думал они зомби, стояли, смотрели, молчали. Я спутал. Потом понял, что они и были мертвые. Не спутал. Недопонял. Теперь понял. Всё.

Он закрыл глаза и больше уже не открывал их. Кондрат не удержался, опустился на колени, но не молился, стал говорить нараспев. К нему подошли двое, тот самый мужчина в спортивном костюме и девица, спасенная им, той, что он искусственное дыхание делал.

– Господи, – просто сказал Кондрат, – прими и упокой душу слуги Твоего, заблудшего и сирого, заплутавшего среди мертвых и к ним возвращающегося. В руце Твоей он, та помилуй грешного, вспомни заслуги его пред Тобою, умали ярость гнева Твоего, да огнь очей твоих. Ибо воистину не ведал он, что творил, а ведая, мыслил иначе, нежели повествовал. Столь сильна была вера его в Тебя, Господи, что выступил он супротив Твоей воли, и Твоего испытания не прошел, но прости ему этот грех, как прощал прежде, не опали несчастного огнем Силы Своей, как он опалял, но утишь душу его и дай покой ей.

– Надо уходить, менты понаехали.

– Подожди. Я хочу с ним поговорить.

– Сейчас этот восстанет, дайте пистолет, что ли.

– К престолу Своему подведи и посади одесную или ошуюю верного слугу Твоего, как усаживал Ты иных, заблуждавшихся, искавших, отрекавшихся, но в душе не отрекшихся от Тебя. Ибо его ненависть, Господи, и есть истинная любовь к Тебе, – раздался выстрел, голова священника дернулась, дернулся и Кондрат. И замолчал на полуслове.

– Пора уходить, – сказала тихо девушка, наклоняясь над Кондратом. Он и не заметил, столь глубока была его задумчивость, в столь горних вершинах парил дух, что тело священника унесли и бросили торопливо в разожженный самим иереем костер. – Уже поздно, вам пора домой.

Кондрат поднялся, оглянулся. Подле девушки стоял ее друг, тот самый, в спортивном костюме с татуировками. Пристально смотрел на Микешина, но не говорил ни слова. Кондрат медленно, с трудом поднялся, колени затекли, растерянно обернулся.

– Даже не знаю, куда идти, – просто сказал он.

– Беженец, – усмехнулся мужчина.

– Нет. Освободили только что, – лицо спутника девушки озарила странная улыбка до ушей.

– Значит, наш человек. Откинулся или сам?

– Отпустили. Со следствия, – он зачем-то попытался объяснить, мужчина хоть и не внушал ему доверия, но ради той, что слушала его с вниманием, он говорил и говорил.

– Бред, – подвел итог старший. – Ну да ладно, пошли отсюда.

– Он с нами, – сказала девушка, довольно безапелляционно. Мужчина пожал плечами, заметив, что Кондрат будет спать на полу. Впрочем, тот не возражал. Неожиданно вспомнил о своих сумках, с ним в этот момент была только одна, с бельем, самая легкая, все трое пошли искать, но куда там. Через десять минут бесплодных блужданий подле пепелища, они направились к месту обиталища Тетерева и Насти, наконец, оба представились Кондрату.

В сотне метров от строения, куда они направлялись, Микешин замер, неожиданно поняв, что это за место, ему предназначаемое.

– СИЗО, Господи, опять СИЗО! – воскликнул он, истерически расхохотавшись. Тетерев похлопал его по плечу, начал что-то объяснять, но Кондрат не слушал. – Это шутка, этого не может быть. Ты слышишь меня, Господи, этого не может быть!

Тетерев несколько раз ударил его по лицу, надавал звонких пощечин, прежде чем Кондрат успокоился. И дал покорно увести себя в следственный изолятор.


94.


Я думал, что не смогу заснуть, но спал как убитый. Вечером, я улегся с мыслями о Валерии, но не заметил, как они кончились, и немедля провалился в сон, подобный сну мертвеца. Обычно я помню свои сны, вернее, помню, что мне снилось что-то, но в этот раз я не помнил ничего. Словно на время умер, а утром родился заново. И смерть Валерии прошла и растворилась в этом небытии, когда наступил рассвет, а я еще и проспал, я поймал себя на мысли, что не помню причин своего вчерашнего горя. Пусть непонимание это длилось всего лишь мгновение, но и его хватило. Я резко, рывком поднялся на кровати и долго смотрел на противоположную стену, словно там, как в том библейском мифе, вот-вот должна была проступить все объясняющая надпись.


Я думал, что буду горевать и убиваться, но слез не было, не было ни боли, ни муки наутро. Ничего не было. Я совершенно лишился чувств, возможно, действительно сон это маленькая смерть, как полагали древние, и я так и не проснулся и душа, отлетевшая к Морфею, по-прежнему еще там, не спешит возвращаться в осточертевшее тело. Смерть Милены пронзила, точно разряд молнии, смерть Валерии казалась подобной удару домашнего, прирученного электрического тока в двести двадцать вольт. От такого не умирают, напротив, забывают уже через пять минут после того, как тряхнет.


Посмотрев на часы, я бросился на работу, решив позавтракать уже на месте. В ворота влетел прямо перед кортежем Дениса Андреевича. И с опозданием в полчаса пришел в кабинет.



– Последние новости, – произнес я, делая ударение на слове «последние». – Операция в Рейкьявике проходит успешно. На настоящий момент, нашим десантникам удалось провести небольшую операцию и вызволить из двух зданий в общей сложности двадцать семь человек, включая премьер-министра Адальбьорг Стейнгримурсдоттир и ее… жену или не знаю, как это у них называется. Спецназ продолжает осматривать город, однако операция прошла двенадцать часов назад, и патрулирование с вертолетов, а так же передачи по коротковолновому радио пока не дают никаких результатов, возможно, люди найдутся, но уже в окрестностях города. Как стало известно из уст самой… жены премьер-министра, часть населения прячется в районе ближайшего глетчера, в православной церкви, сегодня днем туда будет переброшен спасательный отряд.

– Двадцать семь человек, – куснув губу, произнес Денис Андреевич. – Неужели это все?

– Мы ждали месяц, прежде чем нам дали возможность…

– Да, я знаю… продолжайте, Артем.

– Шотландские сторожевые корабли окончательно перебазировались в район Шетландских островов. Джон Макдуф в открытом письме сообщает вам, что вынужден сосредоточиться на охране своей территории от нападок англичан, из транспорта может отрядить только три сторожевика. Правда, сами шотландцы перешли вал Адриана и вторгшись в Глазго с эдаким краткосрочным визитом, как во времена доброго короля Якова в изгнании, и после грабежей, оставили город. А французскому Иностранному легиону удалось, впервые со времен Вильгельма Завоевателя, захватить Саутгемптон. Признаться, никто толком не мог понять причин, ну разве что чисто исторических, впрочем на берег высадились одни арабы. Потом причина выяснилась, они потребовали головы некоего Майкла Кэшмена. Известный проповедник гомосексуализма, если помните, два года назад он был весьма популярен и организовывал акции по всей Европе от Варшавы до Кишинева. Шариатский суд Манчестера заочно вынес ему смертный приговор через побивание камнями, то же сделали шариатские суды ряда городов Германии и Италии. Видимо, мусульмане за ним долго охотились и нашли, поскольку он действительно укрывался именно там.

– Вы с такой злостью об этом говорите, Артем.

– Да нет, – злился я как раз не на несчастного политика, чья голова украсила центр города, под улюлюканье восторженной толпы с автоматами, а на себя. На себя сегодняшнего, все позабывшего, обо всем запамятовавшего. Исчезновение Валерии из сердца, исчезновение, не оставившее практически никакого следа, не давало покоя. – Просто связь стала как в начале двадцатого века, новости доходят почти с суточным опозданием.

– Ладно, бог с ней, с Европой, что у вас еще? Что в США?

– Волнения усилились, сразу после объявления о дефолте по доллару. Особенно в штатах с преимущественно белым населением, как вы помните, в США проводилась программа поддержки населения в кризис, белых это затронуло в наименьшей степени, насколько я могу судить, дефолт доллара ударил прежде всего по ним. Ну и конечно по странам, все еще сотрудничающими с США или их сырьевыми придатками. Далее: активная фаза наступления китайских войск на Тайвань завершилась, у них серьезные проблемы с крестьянами в южных провинциях. Сами знаете, восемьсот миллионов населения Китая именно крестьяне, и введенный налог на войну за воссоединение заставил их встать на дыбы. Аляска не сумела отбить свою столицу, президент самоуправляемой алеутской территории, как она теперь называется, переехал в Анкоридж. Дзюба прислал ему телеграмму с предложением вступить в союз, поскольку у нашего самопровозглашенного почти весь Тихоокеанский флот, думаю, это серьезно.

– Думаю, мне пора поспешить, – тускло заметил Денис Андреевич, мне показалось, в глазах у него мелькнул страх. – Ладно, что по нашим палестинам?

Я откашлялся некоторое время молчал. Потом спросил напрямик:

– Денис Андреевич, вы отдавали распоряжение Нефедову штурмовать дворец президента Калмыкии? – он только кивнул. – Зачем? Он до конца поддерживал нас. И потом рейд к губернатору Астрахани. Да, в конце концов, они оба мерзавцы, но ведь они наши мерзавцы.

Денис Андреевич вздохнул и покачал головой. Долго смотрел на меня, потом в окно, на сгустившееся потемневшее небо. Хотел что-то сказать, но вместо заготовленной фразы произнес другую, вернее, произнес как раз заготовленную, вместо того откровения, которым хотел поделиться со мной.

– Вы многого не знаете, Артем, и лучше, если вы будете не в курсе до конца. Когда я вернусь с тем или иным результатом из Владивостока, я вам расскажу. Тогда эта информация уже не будет столь ценна, я понимаю, но ваше любопытство будет удовлетворено, – и помолчав, произнес: – Продолжайте, Артем, что в Элисте?

– Дворец взят, со стороны группы «Альфа» потери: двое убитыми, десятеро ранеными; президент Калмыкии и его семья так же мертвы. Удалось захватить только племянника двадцати девяти лет, он будет доставлен в Москву. В Астрахани все прошло без боя, охрана сразу сдала губернатора, он тоже будет доставлен вечером Нефедову, – я вздохнул. – Волнения в Тюмени удалось локализовать, все нефтегазовые месторождения и трубопроводы под контролем…. Денис Андреевич, если выгорит Владивосток, следующей будет Казань, Ижевск, Уфа, я правильно понимаю? – но он ничего не ответил, поднялся из-за стола, прошелся вдоль кабинета до самой двери.

– Все завтра, Артем, все завтра, – медленно произнес он, но с таким нажимом, какого прежде я то него редко когда слышал. Я попросил разрешения удалиться, Денис Андреевич обернулся, как-то странно посмотрел на меня, но покачал головой:

– Вы же не закончили. Продолжайте. Вчера вечером вы ездили к начальнику ГУВД Москвы, что по ситуации на подъездах? – этот жесткий тон, неожиданно взятый им, меня нервировал. Я вспомнил, как в восьмом году, сразу после начала грузинской войны, Денис Андреевич разговаривал со своими подчиненными именно так, стараясь походить на оставившего ему свой пост Пашкова. Сейчас он мыслями наверное, уже во Владивостоке, готовится беседовать с Дзюбой. Давно готовится, пытается захватить свой командирский тон из Москвы и благополучно довезти до места. Один раз, в Дагестане, ему это не удалось, теперь Денис Андреевич старается не допустить новой оплошности.

– Дороги пустынны, но до поры, до времени. Контролировать ближайшие подъезды ОМОН еще может, но в дело постоянно вмешиваются беженцы, мародеры, и прочие. То, что завозится в Москву, подвергается в дороге серьезным испытаниям, равно как и водители.

– Они же все из МВД теперь.

– Да, но это мало спасает. За груз приходится бороться и с людьми. Что до железных дорог, там чуть проще, но вот киевское направление в районе Брянска перекрыто уже три дня. Товарняк сошел с рельсов. Две группы рабочих в сопровождении спецназа уже высланы, и уже обратились. В самом Брянске идут бои. Так что через город тоже ничего не проходит. Равно как перестало проходить из Европы. Видимо, это ответ на перекрытый нами газ.

– Это был ответ на недопоставки. Впрочем, неважно. Сейчас у нас одни союзник – Белоруссия. И тот… тот еще. Артем, вы в курсе, что вчера к ним сбежал наш министр природных ресурсов? – я покачал головой. – Вместе с семьей и… тем, что мог увести. Я потребовал от Пашкова, чтобы тот принял меры по недопущению подобного.

Он опять разговаривал не со мной.

– Последние новости, – наконец, произнес я. – Близ Бостона, в Новой Англии, легкомоторный частный самолет рухнул на кладбище. Причины инцидента неизвестны, но сам факт любопытен. Мертвые оттуда ушли, как вы понимаете, теперь настала пора новых мертвецов.

– А вы тоже бываете жестоки, Артем, – после долгого молчания, произнес президент. И отпустил, поняв, что удерживать бесполезно. Я вернулся к себе, некоторое время просто смотрел на бумаги, потом занялся документацией. Кто-то звонил мне по вертушке, потом я звонил кому-то: день прошел, а я все еще был жив. Это казалось странным, почти кощунственным. Но я по-прежнему не ощущал ничего. Лишь тупую боль от быстро заживающей раны – той самой, от оголенного провода с двумястами двадцатью вольтами. Около пяти отправился на Тверскую, встретиться с мэром, но тот успел выскользнуть и уехать во Владимир по каким-то делам, о коих не сумели рассказать даже его бесчисленные помощники.

Вернулся и снова занялся бумагами. В семь мне было приказано отправляться домой. Президент собирал пресс-конференцию, помогать ему должен был уже Балясин, так что во мне не было надобности. Нимало не удивившись, я отправился домой. Некоторое время просто бродил по квартире, потом спустился поужинать, пустые комнаты внушали неприязнь. Затем вернулся: слушал музыку, смотрел телевизор, и то, и другое быстро приелось, и я начал грызть себя вопросами.

Мне всегда казалось, с той самой минуты, как мы вдвоем с Валерией покинули квартиру Милены, что она не просто небезразлична мне, намного больше, я не сомневался, что люблю ее. И она отвечала мне тем же. Столь же старательно отвечала, всегда, ну или почти всегда. Размолвки ведь это нормально среди влюбленных. А Милена – в те времена я совершенно забыл о ней. Разве что госпожа Паупер напоминала, изредка спрашивая, словно забыв, что я уже расстался с младшей ее дочерью. Я был погружен в Валерию, в равной степени, как мне казалось, как и она в меня. Или она все же больше? Ведь когда Милены не стало, и я неожиданно начал бредить ей, бредить наяву, внезапно обнаружив в себе кровоточащую рану, не желающую заживать, она пыталась помочь мне. Наверное, я не понял ее. Ведь она переступала через себя – чтобы только остаться со мной. И лишь когда поняла, что Милены из меня не выбьешь, ушла. Сперва просто покинула. А затем отправилась туда, где я всегда буду ее помнить – не забуду хотя бы потому, что она присоединилась к Милене. Вот только боли по ее уходу, настоящей, подлинной боли, той, что сковала меня при виде мертвой Милены, так и не испытаю.

Неужели все это время я любил только ее одну: расхристанную, порочную, беспомощную, нежную и жестокую? Неужели так и не смог забыть, а когда она вернулась – всего раз, той, которой я мечтал ее увидеть, – враз свела с ума, затерев из головы все остальные и всех остальных. В том числе свою старшую сестру. Лишь вчера окончательно признавшую свое поражение перед младшей.

Я лег в постель, но мысли не давали покоя, крутились, перескакивая от Валерии к Милене и обратно. И лишь когда они прочно остановились на Милене, когда Валерия ушла в дымку воспоминаний, я понял, что сплю – тем самым сном мертвеца, который посетил меня вчера. И в котором, должно быть, меня ждала моя единственная. Мне казалось, она даже позвала меня, негромко позвала, но я все равно услышал. И побрел моей единственной навстречу.


95.

Лисицын не ждал звонка, он выбежал из ванной, где мыл руки после войны со смесителем. Звонил Леонид. По мобильнику, теперь приходилось отвыкать от общения через компьютер – Интернет умер окончательно и бесповоротно. Голос у Опермана был тусклый.

– Не в службу, а в дружбу, Борис, сходи ко мне в поликлинику, попробуй вызвать врача на дом. Я что-то из дому совсем не могу.

– Разумеется, я сейчас поеду. Тебя здорово прихватило? – Последние дни погода не баловала, то дожди, то ледяной ветер, Оперман же с детства часто простужался, по нынешним стрессовым временам подхватить какой вирус – легче легкого. – Температура высокая?

– Нет, в том-то и дело. Тридцать семь с половиной от силы, но держится, зараза, несмотря на анальгин. И спать все время хочется. Но не в том соль – я третий день не могу от туалета отойти. Съел кажется, что-то.

– Похоже на то. У тебя что-нибудь посерьезнее угля в аптечке есть? Фталазол или аналоги?

– Принимал, не помогает. И еще, извини, что взваливаю,… у меня еда заканчивается, купи какую-нибудь овсянку или творожную массу. И минералки побольше. Сам понимаешь…

– Да не вопрос, я отправляюсь. Хорошо, что позвонил, но мог бы и раньше обеспокоить. Со врачами сейчас сам знаешь как. Народу в городе куча, сплошь беженцы, уже пройти невозможно, – пока Борис разговаривал, он искал брюки и кожанку. – У нас часть корпусов отдали этой ораве, теперь выходить вечером страшно. Ну все, я побежал.

Он обулся, и выскочил из высотки МГУ к станции метро. От «Академической» он добежал пешком, куда быстрее, чем ждать вечно опаздывающий общественный транспорт.

Поликлиника оказалась забита страждущими под завязку; несмотря на грозное предупреждение: «Лица, без московской регистрации не обслуживаются», беженцев было множество, и где за деньги, где за товары, они просачивались в кабинеты, приводя в законное раздражение москвичей, оказавшихся в меньшинстве. Где-то в коридоре разгорелась потасовка, ей никто не препятствовал.

Лисицын протиснулся к терапевту Гуровой, которая обслуживала дом Опермана. Леонида она помнила, но насчет вызова тут же заметила:

– Да вы посмотрите, народу у меня сколько. Я не то что сегодня, в ближайшую неделю с ними не разберусь. И вообще, сейчас нам по домам шататься запретили, сами знаете, что творится.

Он настаивал, она отнекивалась, наконец, до Бориса дошло, он протянул тысячерублевую банкноту, врач снисходительно улыбнулась.

– Да, вы умеете найти подход к женщине. Не то, что некоторые, – и кивнула в сторону толпы, собравшейся возле ее кабинета. – Я заканчиваю прием в четыре, ну до половины пятого меня тут продержат, а потом я сразу к нему. Адрес я помню. Мне в соседнем доме еще к одному придется зайти… гм, сами понимаете, – и не попрощавшись, немедля скрылась в своей крепости. Лисицын поехал к Оперману. По дороге забрел в супермаркет, наполнить холодильник болящему, цены в нем, в отличие от студенческого ларька, где Борис обыкновенно отоваривался, неприятно поразили, надо было, конечно, сразу заскочить, да не сообразил. Но теперь не возвращаться же. Хотя, возвращаться… Борис вздохнул.

Загрузка...