Она все решила сама, наверное, едва я ушел. Действовала настолько целенаправленно, продуманно и аккуратно, что предусмотрела даже прощальную записку, прикрепленную скотчем на рубашке Валерии, продырявленной в нескольких местах бездумными пулями. Записка, к истерическому смеху моему не пострадала, я прочел несколько строк, в которых она сообщала о своем диагнозе, предательски выданном тестом, о невозможности иного рода встречи, о сожалении за все будущие неудобства, которые могла причинить своим поступком; просила прощения, объясняя, что не может поступить иначе, и прощалась. Все же подписавшись Настей, наверное, ее на самом деле так звали.
Я медленно поднялся. Третий раз разгибаясь над трупом девушки. Первым была трагедия, потом… да, пожалуй почти фарс, а теперь… я уже не мог дать ответ. Нет я ее не любил, я… просто желал ей добра. Хотел помочь… пусть бы ей одной из всего множества живых, что сейчас по всей Москве прекращают свое существование, переходя на сторону нежити. Попытался сделать то, о чем она мечтала, не ради себя, но ради своего нерожденного ребенка.
Я поднялся, влекомый Семеном, и послушно последовал за ним в Кремлевский дворец. Мертвые наступали, повсюду валялись бесчисленные трупы, особенно много со стороны Троицкой башни: единственное место, где живые еще одерживали верх над мертвыми, не давая тем просочиться в узкие ворота. В дверях увидел Владислава Георгиевича, энергично машущего рукой и что-то выкрикивающего в рацию. Увидев меня, он покачал головой.
– Торопец, вы заставили нас побегать. Да, и почему до сих пор безоружны? Давайте без разговоров, в женском туалете дворца небольшая оружейная, что натаскали. Семен, проводите Артема и подберите себе что-нибудь получше вашего позорного Калашникова.
Мы спустились в туалет, детские впечатления, когда я ходил сюда с мамой, лет в пять, кажется, на «Маленького принца», ел какие-то сладости и бегал по лестницам, поглядывая вниз, через стеклянную наружную стену. Очередь в женский туалет всегда была длиннее, но отпускать меня одного в мужской мама не решалась.
Теперь все было иначе. На столы навалены цинки патронов и магазины, возле кабинок лежат штабеля автоматов, пистолетов и карабинов. Вокруг суетятся люди, что-то берут, что-то откладывают, дважды заходили девочки, как ни странно, тоже за оружием. Хотя нет, почему странно, сейчас все на равных. Как до Екатерины Великой, придумавшей для Руси подобное разделение на М и Ж. Семен сбросил свой Калашников, взял лежавший на полу «Абакан», передернул затвор, выбрал магазин из тех, что покрупнее, подал мне. Тут же дал и еще два, велев распихать по карманам.
– Вкратце, – быстро произнес он. – Это штука получше. Но со своими хитростями. Стреляет куда кучнее АК, но несколько его тяжелее, примерьте, – я все время поглядывал на полуоткрытый ход вниз, откуда вносили оружие. – Не отвлекайтесь, Артем. Лафетная схема, откат происходит внутри замкнутой системы, так что не волнуйтесь за плечо. Переключатель позиций стрельбы вот здесь, я вам ставлю на «двоечку» – будете стрелять дуплетом. Если что переведете вверх или вниз, для стрельбы длинными очередями или одиночными выстрелами. Ни то, ни другое не рекомендую, точность падает. А это оптимум, будете сносить головы без вопросов. Вроде все, да магазин отводится как и у любого другого автомата. Вы меня поняли? – пока Семен объяснял, он механически собирал патроны для своего автомата, хитрого, прежде я таких не видел, впрочем, не особо ими интересовался, но чтобы двуствольный… а вроде был с Денисом Андреевичем на какой-то выставке «Росвооружения». Поздняков любезно пояснил мне, влезшему с вопросом про его оружие, что это автомат-гранатомет 80.002, нормальное название пока не придумали. Да два ствола, один стандартный на пять, сорок пять, другой мощный, на двенадцать и семь, самозарядный, но им удобно косить особо стойких.
Семен перехватил автомат, забросил на плечо, и велел мне поторапливаться с гранатами. В дверь зашла, слегка пошатываясь, девушка в форме спецназа ФСБ, в руках держала ящик гранат, сообщила, что по канализации мертвяки тоже продираются сюда, заткнуть их не проблема, они справятся. Неожиданно пошатнулась и упала, от греха подальше ее немедля расстреляли. В проход пошли двое штатских забрав с собой побольше гранат. Поздняков вытащил меня из туалета, ошарашенный происходящим, я повиновался ему, как кукла наследника Тутси. Только наверху, встретившись с отбитым у неприятеля министром образования, выглядевшим, в точности как я, отбился от вцепившихся рук.
– Денис Андреевич, где он? – спросил я у сопровождавших министра.
– В Архангельском, молится, – не слушая Позднякова, я выскочил на улицу, едва не попав под дружественный огонь, да и названьице придумали для оправдания убийства своих, Семен последовал за мной, отстреливаясь одиночными, мертвяки падали один за одним, мазать он не умел. Подбежав к двери, он остановился, я вошел внутрь.
Денис Андреевич стоял в темном храме с погасшими свечами и лампадами, службы здесь не проводились с последней всенощной. Я подошел к президенту, он не молился, не знаю, может, не находил слов, просто говорил вслух с собой:
– Странно все это. Динора Назаровна ушла, все началось, пришла, все кончилось. И всего-то два месяца прошло. Я думал больше, да нет, я почти до самого конца полагал, что все повернется за нас. Когда Виктор Васильевич еще жив был… – я не понимал, мне казалось, он разговаривает с Всевышним, и в то же время обращается к убиенному Пашкову. – Все же это странно, нет, не страшно. Мне странно. Два месяца, вроде такой малый срок. А все вот разом было уничтожено. Не мертвыми – живыми. Это ли не странность. И сражались за благое дело, с порождением зла, а вышло – сами с собой. Со своим прошлым. Ведь без прошлого нет и будущего, а когда оно восстает на настоящее, значит будущего действительно нет. Каюсь, я еще думал, когда Виктор Васильевич ушел, что вот теперь мне никто не будет мешать, что теперь я сам по себе, что освобожусь, расправлю крылья. А ведь именно тогда перестал верить в то, что мы победим. Ведь мир либо сметен, либо уверовал в неизбежное. А я стою и все решаю и жду. И мне все кажется, что я по-прежнему главный, и от меня все зависит. Номинально я все еще продолжаю оставаться главой государства, хотя какого именно? Но расправить крылья… хоть один раз. У меня даже во время войны с Грузией не получалось достучаться до Илларионова, будто он не хотел воспринимать приказы всерьез. Ждал подтверждения. Сейчас уже не от кого, – и неожиданно обернулся.
– Денис Андреевич, простите, что помешал вашему уединению… – начал я, но президент меня перебил.
– Артем, хорошо, что зашли. Я размышлял тут, наверное, что-то вы слышали. Как обстановка? Мы еще можем сдерживать наплыв? – и следующая фраза заставила меня посмотреть на президента иначе: – Как там златоглавая? Может еще выстоять хоть немного? Знаете, я хотел бы подготовить обращение.
– Денис Андреевич, мы проигрываем бои на Боровицкой улице, все отступают в Государственный Кремлевский дворец, баррикадируются там до прибытия первого из вертолетов, он уже вылетел, с минуты на минуту будет здесь. Вам надо спешить.
– Значит, я не успел? – спросил он меня, кажется, не особо вдаваясь в смысл безумных слов. – Я почти подготовил обращение, значит…. Ладно, не говорите, Артем, я все прекрасно понимаю. Но здесь так тихо, почти не слышно выстрелов. Так хорошо. Меня всегда успокаивали церкви. В них я находил отдохновение. Как странно, как непривычно…. И Виктор Васильевич… – он замолчал и продолжил другим тоном: – А с автоматом в церкви… нехорошо это.
Мы вышли, снаружи нашу перебежку прикрывали человек десять, из которых к концу автоматной стрельбы осталась половина. Зомби хлынули с Боровицкой, сметая все на своем пути. В ход пошли гранаты, но не всегда удачно, бросали «лимонки» и сами же попадали под свистко разлетающийся чугун. Умеющих держать оружие в руках становилось все меньше и меньше, свободная для живых площадь существования так же сокращалась.
– А что Москва? – спросил президент сызнова, уже добравшись до обширного вестибюля дворца.
– Стрельба еще слышна, – произнес кто-то из оборонявших подступы. Дворец располагался так, что охранять его приходилось очень многим, а огромные окна разбитые в первые же минуты обороны, оказались манком для сотен мертвецов. Когда ответ на вопрос президента был произнесен, где-то в районе гардероба послышалась торопливая стрельба, рация ожила у Нефедова в руках, он как командующий последней операцией, приказал сдать первые два этажа и закрепиться наверху, кажется, больше никого из шишек спасти не удастся, всем закругляться и пробиваться, пока возможно к дворцу – и сразу на лестницы.
Тарахтенье автоматов перекрыл недалекий взрыв, по рации сообщили, что снаряд попал в кремлевскую стену в районе набережной. Денис Андреевич почему-то улыбнулся.
– Значит, еще есть порох в пороховницах, значит, еще живы и сражаются, – его поспешно увели наверх. Директор покойной ФСБ подошел ко мне, взглянул на автомат, кивнул.
– Ну как стреляется? – я пожал плечами, признаваться, что не сделал ни единого выстрела, не хотелось, Нефедов продолжил мысль: – Раз так, давайте отходите с Поздняковым. Я еще задержусь, подожду оставшихся.
– Владислав Георгиевич, вы же понимаете, что вряд ли кто-то… – это ему говорил сам Поздняков, выступавший в роли заместителя командующего, в ответ Нефедов покачал головой и сухо ответил: «исполняйте», Семен только кивнул и повел меня наверх. Едва мы добрались до середины пролета, внизу хлопнул взрыв, еще один, кто-то в отчаянии стрелял из гранатометов уже в самом здании. Рация Позднякова захрипела.
– Они в концертном зале, поднимайтесь все… – шипение. Семен опустил рацию и крикнул Владиславу Георгиевичу. Но в ответ получил только «подожду чуток». Мы стали подниматься. Внизу грохнуло подряд два взрыва, довольно мощных, массивная люстра, свисавшая с потолка на этаж, закачалась, посыпалась штукатурка. Семен потащил меня скорее, я же, напротив, задержался, чтобы посмотреть, не случилось ли чего с Нефедовым. Автоматная трескотня приближалась, Поздняков рванул меня. Снова взрыв, еще ближе, лестница заходила ходуном. Еще один взрыв, четвертый. Наконец, мы оказались наверху, Семен повлек меня к выходу на чердак, его стерегло четверо в штатском, одного я кажется, помнил по работе, или нет, когда человек в костюме берет в руки автомат, он становится неразличим среди толпы таких же, как странно, но без оружия, я мог легко бы догадаться, кто передо мной, сейчас несколько мгновений пытался понять, без толку, Поздняков проволок меня еще выше.
Чудовищный грохот заставил здание заходить ходуном, точно во время землетрясения. Я обернулся, в дверной проем ударила бетонная пыль, вызывая кашель и резь в глазах.
– Да что ж они там делают? – измученно произнес я. Никто не ответил, снизу послышались шаги. Слава богу, торопливые, значит, свои.
– Закрывайте дверь и сматывайтесь, – рявкнул Владислав Георгиевич, чья фигура прорезала пыль и предстала перед нами. – Вот черт, их уже нечем останавливать. Надо взрывать лестницу.
– Есть еще черные ходы, – напомнили ему. Он выругался, приказал уходить всем, и подгоняя нас, попытался закрыть эту дверь, не получилось, вероятно, перекосило во время последних взрывов. Мертвые приближались, я слышал их клокотание и бульканье, шорох ног приближавшиеся с каждым неверным шагом к двери. Нефедов бросил пару гранат вниз, одна за одной, они юркнули в бетонный туман, поскакали как орехи, и, наконец, разорвались, разнося в клочья всех, кто находился вокруг.
В дверь бухнули осколки. Нефедов рванул меня, снова задержавшегося на лестнице, за собой, приказывая всем выбираться на крышу. Сзади еще раз бухнуло, теперь уже непонятно что, послышался протяжный визг и скрежет, и после долгий грохот: верно, рушилась лестница. Нефедов продолжал тащить меня, не обращая внимания на какие-то странные хлопки позади, новые разрывы, пол уходил из-под ног, коридор шатался, словно пьяный матрос, мне казалось, еще минута и здание развалится. Но обошлось, поворот, мы выбрались на лестницу, а затем оказались на крыше.
Вертолета еще не было, я оглянулся по сторонам, на плоском прямоугольнике крыши съежившись, как всегда, сидело несколько человек спасенных, возле них стоял Семен Поздняков. Вытащив меня с лестницы, Нефедов подошел к сидящим, по ходу что-то произнес Семену, тот кивнул и пошел к лестнице. Баррикадироваться тут было нечем, гранат оставалось всего ничего, наверное, пришло время отстреливаться. Поздняков заглянул внутрь, нет, покачал головой, еще не подошли, я несколько успокоено вздохнул.
К Нефедову подошла Мария Александровна, что-то произнесла, тот в ответ пригласил ее отойти поближе к краю. Я смотрел на них, однако через мгновение все мое внимание привлек к себе взрыв в доме на набережной. Столб дыма поднялся над массивным творением Иофана, через минуту последовал еще один разрыв, что-то грохнуло уже внутри здания – и наступила тишина. Такая, какой я не помню. Словно разом выключили звук. Ни стрельбы, ни грохота орудий, ни разрывов, ничего. Ватная тишина окутала спрятавшихся на крыше. Яковлев так же поднялся, почуяв мертвенность этой тишины, подошел к краю, пристально вглядываясь вниз. Мертвые, повсюду только мертвые, словно призраки, они постепенно подходили ко дворцу. Я вздрогнул, пристально вслушивался в тишину, напрягаясь, пытаясь уловить хоть что-то малейшее движение жизни.
Нет, напрасно. Москва попросту перестала существовать. Вот так, в одночасье. Половины суток не прошло с начала конца. Из сценария последней битвы безжалостно выдернули несколько самых важных страниц. И вот, одиночество на крыше бывшего дворца съездов, съежившееся ожидание прибытия вертолета.
Он прибыл только через десять минут, с заметным опозданием. Или это с такой скоростью прекратилось всякое сопротивление жизни? – мои часы остались где-то в истекшей ночи; обычно, я никогда не забывал их, но тут случай особый; возможно, последней их видела та, которую я просил не расстреливать на моих глазах, пускай уже и мертвую.
Легкое тарахтенье прибывавшего вертолета я принял поначалу за признак жизни, но нет, то летел громоздкий тяжеловесный гроб, жаждущий принять на борт полторы сотни покойников. Увидев его, Мария Александровна кивнула головой и что-то сказала Нефедову, тот грустно улыбнулся, слов слышно не было. Пожал плечами. Они отошли в сторонку.
– У тебя такой вид, – произнесла она тихонько, чтобы никто не слышал, – будто ты уже все решил.
Он посмотрел на Марию Александровну. Устало кивнул.
– Прости. Я действительно все решил. Я говорил тебе…
– Да, но Влад…
– Прости, – повторил он едва слышно. – Я не смогу. – обнял ее, она попыталась отстраниться в первый момент, но затем порывисто стиснула его в объятьях. Вжималась, что было силы, по-прежнему не в силах поверить его словам; еще вчерашним вечером – или уже ночью? – исполосовавшим сердце. Он, совсем как в прежние, давно запамятованные, времена, прижал ее голову к плечу и нежно гладил распущенные волосы, перебирая пряди. Ничего не говоря более. Кажется, в том телефонном разговоре всего сказанного вполне достаточно: и ее просьб и его аргументов. И их общей точки неприкосновения – Дениса, – на которого вроде бы и ссылались обе стороны, но никто из собеседников не упомянул даже местоимением.
– Ты меня бросишь.
– Я тебя оставлю, – и снова разговор в котором присутствует незримо их общий знакомый школьных времен, имя которого нельзя поминать всуе. Впрочем, он здесь и вполне реален, сидит в центре крыши дворца, рядом с патриархом, Кирилл что-то говорит ему. – Тебе так лучше.
– Тебе так проще, – в унисон ответила она. Нефедов посмотрел на нее, затем неожиданно кивнул.
– Наверное, ты права. Просто я не могу тебе позволить остаться.
– Ты не хочешь даровать мне эту возможность. Я бы осталась.
– И оставила… ты не можешь.
– Ты знаешь… и пользуешься этим. Ты знаешь, я привязана, и не хочешь отвязать. Ты никогда этого не хотел. Ты пытался быть рядом, но так, чтобы не нарушить моей связи, вроде бы тут, но всегда ускользаешь, стоит только мне коснуться, растворяешься меж пальцев. Ты хотел быть со мной во грехе, обладать мной тайно и… – неожиданно она замолчала. И зашептала слова прощения. Они по-прежнему не могли разъять рук, так и стояли вместе. Беседовавший с Кириллом не обращал на них ни малейшего внимания, полностью сосредоточенный на рассказе о своих переживаниях в пустом угрюмом соборе.
– Я не посмел бы встать, – тихо произнес Нефедов, когда она отплакалась.
– Вот именно, – жарко зашептала она. – Вот именно, не посмел. А я… ждала… особенно тогда, в Ново-Огареве.
Он ничего не ответил, снова распушил волосы, пропуская меж пальцев.
Рокот вертолета заставил их обернуться. Волосы взметнулись, затрепались на ветру, подобно знамени, опали и взметнулись снова.
– Ты бросишь меня.
– Я оставлю.
– Ты так привык к одиночеству. Прости, я не… я лишь констатирую факт. Я для тебя как иллюзия. Давно забытая фантазия, – он помолчал.
– Наверное, ты права, – наконец, произнес Нефедов, глядя ей в глаза. Она отвела взор. – Наверное, ты всегда казалась мне недоступной, когда ушла и я, лишь в последнее время смел надеяться… даже не знаю, как тебе сказать… решился заговорить с тобой, после встречи в Ново-Огареве. Если бы не все это… хотя нет, именно все это и заставило тебя оказаться там, – она смотрела на него не отрываясь.
– Значит… я чувствовала, ты хотел этого. Я знала, – она куснула губы, до крови, не замечая, – я понимала. По выражению твоего лица, по тому, как ты смотришь на меня, по твоим рукам, по жестам…. Я ведь… мы ведь так хорошо знаем друг друга…. Ты мог бы догадаться о том же.
– Я понял. Но не посмел.
– Почему? – с мукой в голоси вскрикнула она, кажется, заглушив даже рев заходящего на посадку вертолета. Он не ответил. Мария Александровна еще сильнее прижалась к Нефедову и замолчала. Слезы душили ее, но выпустить их на волю она не смела.
Через минуту он разжал объятия. Все кончилось. Она с тоской взглянула последний раз на него, и отошла, безмолвно, безнадежно. Нефедов продолжал стоять на том же месте, пожирая ее глазами, но по-прежнему не в силах произнести тех заветных слов, что она ждала от него, так давно, так долго, что казалось, слова эти не нужны более. И все же….
Грохот заставил всех нас пригнуться, летающий гроб завис над нами и стал медленно опускаться. Из его металлического нутра выскочило двое солдат один бросился к Илларионову, спрашивая, где все остальные, и сколько всего надо будет сделать заходов. Александр Васильевич куснул губы и широким жестом обвел крышу.
– Надеюсь, поместимся, – крикнул он, шутка оказалась столь горькой, что не воспринималась таковой, солдат ответил утвердительно. Странно, я первый раз, и видимо, последний, видел как Илларионов шутит. Чем-то он напомнил мне Груденя, однако, видение тотчас исчезло. Нефедов все еще стоял в отдалении, я подошел к нему, он что-то бормотал себе под нос, завидев подходящего, тут же переменил лицо.
– Торопец, что не торопитесь? – я пожал плечами.
– Не имеет значения. Вся эта суета. Не то. Я остаюсь, – он пристально вгляделся в мои глаза. Нет, следов безумия не обнаружил.
– Вы серьезно? – на всякий случай спросил он, видимо, надеясь на такие же бессмысленные ответы, какие давал Денис Андреевич.
– Совершенно. Мои мертвые все здесь. Одна даже пришла ко мне… она тут, лежит внизу с простеленной головой. Мне просто незачем куда-то уезжать, – неожиданно он закивал головой. – А вы я так понимаю, тоже?
– Вынужден согласиться. Не хочу, чтобы затягивалось мое пребывание на том свете, – полагаю, он имел в виду бункер.
– Даже вместе с ней, – его лицо посуровело, но Нефедов сдержался.
– Тем более, вместе с ней. Были бы вы другим человеком, Артем, я мог с вами говорить на одном языке, – Нефедов отвернулся. Отпускать его так, с лишней болью, не хотелось. – Владислав Георгиевич, один вопрос. Как вы считаете, почему Москва так быстро пала?
– Вам это действительно интересно? Или просто отвлекаете. Хотя… я сам думал об этом, когда тишина наступила. Странно, не так ли? – я кивнул. – Именно странно. Будто все, кто мог еще сражаться, неожиданно выбросили белый флаг.
– Я об этом и подумал. Москва могла продержаться и дольше.
– И не подпускать мертвяков к стенам Кремля? – он усмехнулся недобро. – Отчасти из-за этого. Кажется, вера рухнула. Вот так держалась тысячу лет, держалась, а потом в один момент вся и рухнула. Мы как в древнем Египте, привыкли обожествлять правителей, не особо задумываясь, кто там, под маской фараона, быть может, женщина, или грек или римлянин. Неважно, главное, царь-батюшка, спаситель, надежа и опора. А нет царя – ничего нет. Умер Виктор Васильевич, расстрелянный своими же, и все. Как колосс на глиняных ногах…
– Вы думаете, смерть Пашкова…
– Не знаю, может быть. А может поняли, что все без толку. Устали выживать. Устали сопротивляться. Сдались. Съежились, – я вздрогнул невольно, Владислав Георгиевич будто прочел мои мысли. – Да и мы сами съежились. Вот и остались… и мы и они, наедине. А потому… – он снова вздохнул и не стал заканчивать, и так все понятно. Махнул рукой только и, развернувшись, принялся за погрузку последних беженцев. На борт вертолета, кому-то видевшегося гробом, а кому-то ковчегом, последней взошла Мария Александровна. Задержалась в дверях, но так ничего и не сказала, они с Владиславом Георгиевичем обменялись долгими взглядами. Я подошел и стоял, ожидая своей очереди на прощание.
Выстрел раздался от лестницы, все разом обернулись. Поздняков словно извиняясь за вторгавшихся, поднял автомат.
– Приближаются, поторапливайтесь, – сказал он. Я подошел ближе.
– А вы что же?
– Мое дело стрелять, – довольно холодно ответил Семен. – Вы-то не медлите. Этак без вас улетят.
– Я остаюсь, – прозвучало как лозунг. Или название фильма. А потому добавил. – Я и Владислав Георгиевич. – Поздняков проморгнул.
– В самом деле? Я не знал. Что ж так? Впрочем, – тут же оборвал себя он, – мое дело стрелять.
– Семен, прекратите вы эту холопщину. Почему вы не летите?
– А куда, я ж тут как пес на поводке. Полжизни провел, все отдал. Куда мне теперь лететь? Другое место сторожить и без меня охотники найдутся. Так что я тут достреляю. А вы-то почему, вроде и молодой и в аппарате и вообще, – я объяснил, как мог. Семен молча смотрел, потом кивнул. – Значит, каждый останемся со своими мертвыми.
– Именно, – кажется, это его немного утешило, потрясши автоматом, заметил, что давно бы уже сиганул в эту погань, да через себя переступить не могу. Я согласился, мне тоже претило стать никем, впрочем, любое самоубийство даже в нынешних самоубийственных условиях казалось мне чудовищным нарушением какого-то внутреннего этикета.
– Артем, поторопитесь, – это Денис Андреевич ожил и требует к себе своего первейшего из помощников. Оставив Семена, я подошел к вертолету. Президент высунулся из чрева, интересуясь, почему не торопятся ни Нефедов ни этот… который охраняет лестницу. Времени совсем мало. – И Виктор Васильевич куда-то запропастился, – неожиданно прибавил он. За его спиной появилось и пропало тотчас лицо супруги, Мария Александровна, белая, метнулась и сгинула.
– Виктора Васильевича уже нет, – напомнил я. Президент кивнул, потрясши головой, пробормотал что-то про себя. Мне невольно стало жалко его. Я спросил: – Денис Андреевич, а куда ж вы летите?
– В Жуковский, там организовано убежище для лиц… послушайте Артем, вы все прекрасно знаете, – президент уподобился человеку в ветреный день, когда облака то застилают его, покрывая темнотой, но их действие не вечно, и продолжающееся гонение ветра уже сдувает их прочь, высвобождая стоящего на земле, даруя его разуму ясный солнечный свет – вплоть до появления нового облака.
– Я не полечу, Денис Андреевич. Поэтому и спрашиваю вас, что вы-то там будете делать? – Денис Андреевич стушевался. Несколько мгновений он пристально разглядывал меня, наконец, хмыкнул, откашлялся и произнес:
– Вам надо лететь, Артем, вы мне нужны.
– У вас там будет достаточно советчиков и помощников. Посмотрите какие люди уже собрались и ждут отправления в свой парадиз, в подземелье обетованное, – я вспомнил Настю, и меня понесло. – Начнем по порядку. Вашим духовником будет сам патриарх всея Руси и окрестностей Кирилл, вашим защитником станет министр обороны, а с беспорядками разберется министр внутренних дел. К тому же с вами отправляется вице-мэр столицы, со всеми своими богатствами, так что голодать вы точно не будете, а кроме того, сама супруга бывшего мэра, вы будете, как всегда, строить и жить помогать. Больше того, у вас нашлось место и для министра образования, значит, с этим проблем не будет. Не будет проблем и с культурным досугом – его постарается обеспечить знатный творец андеграунда Марат Бахметьев, плюс его протеже, уж простите, не знаю, к какому полу отнести – Чайка.
– К мужскому, – возмущенно пискнула Чайка.
– Как угодно. Известный попсовый певец, перепевший все хиты конца позапрошлого – начала прошлого веков. Гранская, Лемешев, Козловский, Шаляпин, Козин, Вертинский и чета Фигнер в одном флаконе. Завидую вашему репертуару, любезнейший.
– Никакой я вам не любезнейший.
– Как угодно, нелюбезнейший. Ба, да тут я вижу и оппозицию, стало быть жить вы будете, господин президент, по всем канонам демократического строя – простите, Глеб Львович, я прав? – Устюжный кивнул, – вы-то каким чудом пробрались в ковчег?
– Денис Андреевич любезно пригласил меня пожить в гостинице… здесь, в Кремле, очень высокая честь для меня, и очень большая любезность со стороны…
– Простите, Денис Андреевич, без оппозиции, как и раньше…. Александр Васильевич, скажите, кто охраняет объект в Жуковском?
– Торопец, забирайтесь быстрее или дайте нам улететь.
– Вертолет заправлен на всю катушку, а тут вас всего ничего. Уж потерпите две минуты, прошу вас, я договорю, и вы больше меня уж точно не услышите, – Илларионов нахмурился.
– Так что вы хотели?
– Последняя просьба умирающего. Хотел узнать, какого пола охрана на объекте – и все, больше я вас тревожить не стану, – Илларионов уставился на меня, как на умалишенного, но затем, спохватившись, уж не знаю, задел ли его вопрос или действительно встревожил, ответил:
– Да, вы правы, только мужской персонал.
– Вот видите, хранительниц очага у вас будет только две. А про продолжательниц рода я к сожалению так вам покажу, – и я развел руками. – Как вы знаете, Мария Александровна уже несколько лет неспособна иметь детей в силу обстоятельств психологических, не буду о них, а Елена Николаевна, в силу исключительно возрастных, не так ли. Елена Николаевна? – она с неохотой кивнула. Я снова повернулся к президенту: – Вынужден вас огорчить, Денис Андреевич, но ваш славный коллектив, всё сплошь из пожирателей плоти и крови христовой обречен на вымирание чисто физически, если не найдете, конечно, другой бункер, где спасутся, хотя бы балерины Большого театра – труппа «Лебединого озера», к примеру.
– Торопец, прекратите немедля! – рыкнули уже за спиной. Нефедов, понятно. Я обернулся, попросил прощения – у него, не у улетавших. Снова повернулся к президенту, он успел спросить про пожирателей, но прежде, чем я ответил, Кирилл напомнил про обряд причащения, заметив, что «этот атеист хамски перевирает суть таинства, закрывайте дверь, Денис Андреевич, прошу вас». Что президент и сделал, кивнув мне на прощание и снова пожалев, что Виктора Васильевича с ними нет.
– Будет, Денис Андреевич, непременно будет, – прокричал я улетавшему вертолету, в иллюминаторе которого увидел на мгновение лицо Марии Александровны. Нефедов не сдержался, махнул ей рукой, лицо тотчас исчезло. Я обернулся.
– Бросили паясничать? – уже без прежнего нажима сказал Владислав Георгиевич. – И то хорошо. Теперь такой вопрос на повестке дня – так сдадимся или еще посражаемся, патроны вроде есть? – спорить с ним не стали, Семен невольно улыбнулся, я кивнул головой, до сей поры применять автомат не приходилось, так хоть узнаю, что почем.
– Будем как три брата Горация, против бесконечного множества братьев Куэрациев.
– Артем, – снисходительно произнес Нефедов, – ваша любовь к латыни в частности и Риму вообще, вас погубит.
– Уже, – ухмыляясь во весь рот, и отчего-то радуясь, как ребенок, сообщил я. – Всё равно все погибнем.
– И чему вы радуетесь, позвольте узнать?
– Так не просто ж так. Со смыслом.
– И только…
– Представьте себе, – Нефедов махнул рукой, хотя Семен слушал наш разговор с улыбкой на лице. – Лично я просто так сдаваться не буду.
– А последний патрон?
– Увольте. Да и вас я тоже не смогу, – Нефедов скривился:
– Тогда толку от вас…. Ладно, хоть навыки вспомню.
– А я стрелять научусь. А то все фехтую, а кому это надо? – в эти последние минуты мой душевный подъем был необыкновенен, энергия била через край, заряженный адреналином, я натурально, готов был броситься в коридор, полный мертвецов. Владислав Георгиевич дал знак Семену, тот отворил дверь.
– Запускайте. А вы, Артем, отойдите, а то еще нас перестреляете, – оба засмеялись, я присоединился к их смеху, в эту минуту мы действительно походили на малых детей. Последний взгляд в сторону востока, на черную точку, исчезавшую в не по сезону жарких солнечных лучах. Там, далеко, громоздились кучевые облака, медленно приходя в движение, наращивая массу, клубясь и вырастая, верно, сегодня будет дождь, вполне возможно и завтра. В этот момент вертолет окончательно скрылся из видимости, сгинул вдали, в коридоре послышалось топотание и клохтанье.
– Удачной охоты! – воскликнул я, поднимая автомат и прицеливаясь. Первый раз в жизни. Мне посоветовали передернуть затвор, секундное запоздание, и я вблизи, совсем рядом, увидел тех, за кем ездил когда-то, в незапамятные времена первого августа, в далекий-далекий, позабытый временем Ярославль.
Следующие пятнадцать минут я был по-настоящему счастлив. А после… кажется, меня убили.
Эпилог
Все имеет свои пределы. Нет, лучше так: все пройдет, и это тоже. Это изречение, написанное на кольце царя Соломона, как и много чего другого, он все же вспомнил. Неожиданно, когда меньше всего ожидал этого. Когда уже ничего не ждал – именно в тот момент ему и пришло его прошлое, отторгнутое в запамятованные времена. Теперь он даже мог сказать в какие именно. Теперь он мог многое сказать. Жаль, некому.
Все ушли, рано или поздно все уходят, но тут всех поторопили со сцены, невзирая на заслуги, на звания, на миссию, несмотря ни на что. Ему показалось, там, наверху ли, внизу ли, неважно где, но понадобилась чистая площадка на земле – и старый, исчерканный лист было решено поскорее перевернуть. Он понимал сейчас, все и так бы этим закончилось, нет, не столь глупо и быстро, хотя почему нет, возможно, еще глупей и быстрее, ведь сколько придумано способов самоистребления, просто в этот никто не верил, он и придуман-то был шутки ради, для отвлечения внимания от всех прочих; наверное, поэтому он и оказался судьбоносным. А может причина другая, ну да какой смысл искать ее сейчас, все равно не докопаешься. Да и не в причине дело: мир человеческий столько раз пытался уничтожить сам себя, но всякий раз что-то непременно останавливало его, подчас казалось, вмешательство свыше. Которое теперь передумало помогать…
Он наблюдал за этим падением, сперва со страхом, потом, переборов его, с любопытством, с нескрываемым интересом. Тогда еще, беспамятный, он называл себя Косым, впрочем, именовал так и поныне, ибо отвык от когда-то полученной имени-фамилии, казавшейся теперь пустым набором звуков. Тогда еще он боялся людей, стремясь к тем, кто его понимает, оценивает и, быть может даже, по-своему любит. А разве не это главное в том свихнувшемся мире, который он покинул пусть не по своей воле. Но возвращаться не стал. Даже чтобы помочь. Не смог вернуться, и лишь смотрел, сперва отстраненно, но потом все с большим азартом, точно единственный болельщик на стадионе, за происходящим вокруг него, в твердой уверенности, что уж его-то это не коснется. Видимо, в точно такой же уверенности пребывали и остальные, даже когда все рушилось, многих не покидала эта стойкость или апатия или беспробудная лень сознания, не желавшая всмотреться попристальней в разворачивающуюся драму. Не желавшая мешать сну разума. Даже тогда, когда все демоны подсознания, содрав последнюю пленку человечности, вырвались на свободу, – и в эти дни сон казался беспробудным. Люди так и не пробудились от него – и чем, спрашивается, тогда живые отличались от мертвых?
Это самое смешное в истории – ответ на вопрос об отличиях. Чем пристальней он вглядывался, тем меньше различий находил. Под конец их не стало вовсе, и лишь одно не особо важная черта все же различала людей и нежить. Отношение к подобным себе. Если мертвым изначально было все равно, но они экономили свою численность, и старались не расходовать себя понапрасну, то живые… живые всегда находили претензии друг к другу – и тем переходили в стан своих безмолвных бесчувственных, безразличных оппонентов.
Ижевск не справился с собой. В ту же ночь, когда живые пели незнакомые Косому песни, стараясь сделать все, чтобы выделиться – и в то же время остаться толпой – их бывшие братья и сестры пришли к ним разделить эту полночь. В городе ввели осадное положение, перемещаться возможно было только с письменного разрешения коменданта города, транспорт встал, в Ижевск спешно стянули бронетехнику.
Но это все, что смогли сделать живые. Куда успешнее они продолжали выяснять отношения меж собой, – на помощь Удмуртии прибыли войска из сопредельных, теперь уже, независимых княжеств – Башкирии и Татарстана. Они и выясняли отношения друг с другом, за право владения новой территорией – как шкурой неубитого медведя. И зеленые флаги одного княжества перехлестывались с зеленью другого. Бронемашины гонялись по городу, отстреливая неправильные войска, сокращая и без того хлипкий десант, отыгрывая и сдавая территории. Потом настало короткое время народного ополчения, совсем недолгое, когда союзнические войска растворились в городе и его окрестностях, Ижевск заполонили люди с оружием и в красно-черных нарукавных повязках.
Поначалу они мужественно обороняли город, проявив себя во всем великолепии. Они освобождали Ижевск и от башкирских и от татарских завоевателей, они зачищали свою столицу от зомби. Вот только распахнутые настежь двери магазинов сбили их с пути истинного. Мародеров среди них становилось се больше и больше, покуда город не наводнили жаждущие легкой наживы торопливые прожигатели жизни. Горожане в привычном понимании этого слова исчезли – либо бежали прочь, либо обратились, либо открыли в себе иные черты, позволившие им на время стать хозяевами города. Косой смотрел на дорогие машины, рассекавшие изуродованные танками улицы, подскакивающие на колдобинах, с людьми, увешанными в равной степени оружием и драгоценностями, кричащими что-то на понятном только им одним языке, иногда они даже махали чем-то, похожим на знамя, но оттого лишь, что не знали иного способа выразить себя.
А под конец, в начале октября, должно быть, исчезли и они. Погибли в перестрелках, обратились, разбежались, пытаясь унести свои сокровища, позабыв о главных – еде и бензине. Канули в Лету. Он, единственный оставшийся из живых, бродил по опустевшему Ижевску, впервые за много дней поняв, что ему никто не может угрожать, и удивляясь переменам, происшедшим с городом за истекший со дня его последнего явления месяц. Разглядывал опустевшие, разоренные, сожженные дома, уничтоженные магазины, кто-то умудрился даже расколотить библиотеку, книги в том числе и довольно старые, еще с «ятями», попросту валялись на улице, орошаемые стылым дождиком.
Он бродил по городу, словно турист, попавший в Помпеи, мало что понимая, но удивляясь поразительной достоверности разверзшейся перед ним человеческой трагедии. Надписи на стенах, вернее, сперва плакаты, немилосердно содранные, замалеванные, и поверх них нацарапано что-то убедительное, пробуждающее к действиям, вдохновляющее на подвиги, и уже поверх этого устремляющего – робкие, несмелые, почти беззвучные вопли о помощи – верно, мало кому, кроме создателей своих, попадавшиеся на глаза. Брошенные автомобили, раскрашенные в разные цвета, ставшие враз бесполезными БТРы, другая бронетехника, имевшаяся в городе, завезенная в него, подбитая или опять же перехваченная – и снова оставленная на произвол немилосердной судьбы. Огнестрельное оружие он находил на каждом шагу, любопытства ради поднимал его, смотрел – да, тут еще на несколько недель ожесточенных войн оставалось. Счастье, что они, эти недели, прошли в мире. Беда, что уже без людей.
Или нет? Прежде он мучился, решая для себя этот вопрос. Чем он для был для них – живых и мертвых? Чем они были для него, не живого и не мертвого, нашедшего свою странную середину, и вроде бы не то принятого шутки ради, не то отторгнутого морали для. Каковы вышли у него взаимоотношения с теми и с этими, вроде бы он стремился сперва покинуть бренный мир живых, потом вернуться в него, хотя и привыкнув, но не в силах долго пребывать среди мертвых; попытка возврата провалилась, он метался среди двух враждующих миров, и не мог найти себе пристанища. И любил и оплакивал ту, что сама будучи давно уж в могиле, пыталась любить и оплакать его. Здесь, на самой границе, на пересечении, на слиянии двух миров, он и жил долгое время, все те месяцы, пока шла война, и пока победа не осталась за теми, кто сызнова пришел в сияние света. С ним игрались, его подбадривали, забавлялись и предупреждали, но лишь до тех пор, пока не победили; после виктории он оказался ненужным, старой игрушкой, брошенной на произвол судьбы, вынужденной самой выбирать себе и новое пристанище и новое занятие по плечу.
Так он перебрался в подвал магазина, вынес оттуда несколько трупов, еще не разложившихся, сжег их, дивясь как своей решимости, так и цинизму, что в отношении умерших, что самого себя – ведь он работал без перчаток, как-то позабыл о них, мог заразиться чем угодно. Нет, видимо, обладал иммунитетом, подобным тому, что есть у всех мертвых, как следствие, остался жить. Прожил в магазине довольно долго, почти не высовывая нос, изредка отваживался на прогулки, – ему становилось все холоднее уже и в промерзавшем помещении сырого, плохо вентилируемого подвала. Одно утешало, здесь не было ни крыс, ни комаров, ни даже вездесущих тараканов. Все живое покинуло Ижевск, спасаясь от засилья мертвых. Все, кроме него.
После своей убедительной победы, наверное с месяц, мертвые еще в довольном количестве пребывали в городе, патрулируя некоторые здания, вероятно, там еще теплилась какая-никакая жизнь. Когда закончилась и она, когда последний оставшийся в живых житель подвала ли, чердака ли, словом, убежища, пришел в негодность, зомби в городе значительно поубавилось. В Ижевск стали даже наведываться самые отчаянные собаки и крысы, по счастью и те и другие отчего-то обходили его десятой дорогой, видимо, он либо так пропах смертью, что сам стал источать ее запах. Даже стаи, во главе которых стояла старая сука с течкой, и те, предпочитали не выяснять с ним отношения. Впрочем, и он не рисковал привлекать к себе их внимание; так, верно, расходятся в море военные корабли, осознав в полной мере силы противника, и не желая вступать в бой, разумно предвидя, к чему он может привести.
Первое время, когда мертвые стали расходиться, он было решил последовать их примеру, отправиться куда глаза глядят. Вот только… ему не давала снами покоя та мертвая женщина, с которой он был в склепе, смущала его разум, будто пыталась напомнить что-то важное. Но разум оставался глух к ее попыткам, наверное, он и оставил бы терзаться, коли однажды плотину, воздвигнутую на пути его памяти, неведомым образом не прорвало. Однажды утром он проснулся с ясным ощущением того, что сейчас произойдет что-то важное, что он на пороге чего-то необычного, необъяснимо волнующего, способного перевернуть его жизнь. А через мгновение плотина оказалась сметена, вся, разом; упав на кровать, взятую в отделе двумя этажами выше, он вжимался в холодные простыни и то накрываясь с головой, то сбрасывая одеяло прочь, вскрикивал, сжимая голову обеими руками, пытался вскочить, и снова укладывался, метался на кровати, затихал и вырывал волосы, словно этим мог защититься.
Он вспомнил за эти дни, все, что с ним случилось и как случилось, все встречи, разговоры, чувства, все виды, все думы, все сны и яви, память восстановилась так, словно была прежде записана на внешний носитель, и теперь, ничуть не поврежденная, вернулась к нему такой, какой никогда не должна быть: без прорех, без утерянных воспоминаний, знаний, умений, понятий, в объеме настолько полном, что лишь чудо не дало ему сойти в эти и последующие сутки с ума.
А потом наступил голод, вернее, он ощутил недовольное бурчание желудка, и вспомнил, как любил одно простое блюдо, вспомнил рецепт его приготовления, способ подачи, даже салфетки под тарелками… вспомнил и заплакал в бессилии. Чудовищное всемогущество собственной памяти обрушилось на него, и поделать с ней ничего нельзя оказалось, снова погрузиться в блажное состояние безмыслия он не мог. А потому помнил все, и это была его кара, его наказание за все свершенное им прежде. В том числе и в отношении той мертвой женщины, что пришла к нему в склеп, вернее, сперва он пришел к ней в склепе, вернее, еще раньше… он снова ударил себя по голове, пытаясь прогнать массив воспоминаний, затягивающихся в незримую удавку вокруг его шеи, нет, не помогало, он обречен был разом вспомнить и разом отстрадать – но уже иначе. Все потеряв прежде, потеряв память, он казалось, потерял и будущее, но теперь, обретя вроде бы долгожданное прошлое, он не избавился от проклятья беспамятства, оно деформировалось, стало иным, он обрел проклятье полной памяти, наложившееся на беспамятную жизнь, и от объединения этих проклятий, ему стало поистине невыносимо – странно, что он не смог покончить с собой в первые дни. Да нет, не странно, не хватило сил, физических, не моральных, морально он давно казался себе мертвым, а потом…. Потом еще одна штука, пришедшая вослед за потрясениями первых суток: он мазохистски возжелал вспомнить еще и еще, размотать клубок до конца, упиться вусмерть своей памятью. И потому не ел, не пил, почти не спал, лишь только вспоминал и вспоминал, почти не понуждая себя, – чтобы вызвать новую лавину, достаточно оглянуться по сторонам: любой предмет в подвале таил столько ассоциаций, что их хватало на долгие часы мучений, коим он с наслаждением и предавался – вымучив себя настолько, что едва смог удержать в ослабевших руках бутылку минеральной воды; когда эйфория мазохистских позывов памяти стихла, или когда он притерпелся к ней, или когда вспомнил достаточно, он неожиданно возжелал жить. Пусть не как раньше, но просто жить, переживать дальше и то, что было, и то, что будет. Все равно, ни его давешняя попытка бежать из этих краев, ни попытка сюда вернуться так ни к чему не привели…. Снова пытаться уйти, нет, это уже не для него. Слишком тяжело разрывать страдальчески сотканную материю бытия, намертво привязавшую его не просто к этому городу, этому месту на его карте памяти. А потому он не осмелился снова уйти, остался, подчиняясь высшей воле и ожидая возможных ее последствий.
Первое время он боялся что обретенные воспоминания обрушат на него гнев новых хозяев мира – напрасно, перемены в нем они не заметили, а потом и он постиг, что перемены не случилось, он не стал другим, он просто вспомнил, ведь все и так находилось внутри него, пусть отгороженное, но неотрывная его часть. А мук и запоздалых угрызений совести новые властители все равно не понимали. Как ни понимали многого из того, что он обрел внезапно, и чем был по самую макушку богат прежде. И это было и спасением и новой неосознаваемой болью. Ведь он утвердился в мысли, что на этой крохотной планетке, чувствующим и мучающим себя своими чувствами, остался один. Тогда к чему все остальное и все остальные?
Эта загадка оставалась для него неразгаданной до самой весны, точнее, до того времени, которое он назвал весной – календаря Косой давно не вел. Просто столбик термометра все чаще и чаще днем стал заваливаться за нулевую отметку, поднимаясь, точно росток, к пробивавшимся сквозь унылое небо, солнечным лучам. Зима в этом году выдалась холодной, снежной, редкие оттепели сменялись долгими морозами, почти ежедневно шел снег, наметая горы, укрывая город от чужих взглядов, так что порой не понять было, где кончается Ижевск и начинаются его окрестности. Он мерз, даже несмотря на тепло в каморке, мерз, просто потому, что не привык к двадцатиградусным холодам: живя гораздо южнее, он приехал в Ижевск на лето и планировал вернуться с первыми птицами, отправлявшимися в свой далекий путь за горизонт.
Зима, долгая, холодная, колючая, заставляла вспоминать теплые края и мечтая о них, не забывать о невозможности покинуть город; он постоянно мерз в сыром унылом подвале в полном одиночестве, – зомби из приятелей превратились, нет, не в чужаков, но во что-то отстраненное, с кем он изредка, когда выбирался все же на свет, встречался и иногда ловил себя на том, что по новоприобретенной привычке кивает головой в знак приветствия. Впрочем, эта раздвоенность почти не мешала ему, разве что еще больше отдалила его от тех, кого прежде он почитал за своих товарищей в том отчаянии, в каком человек, будучи давно и немилосердно одинок, хватается за всякого компаньона, дабы развеять собственную тоску и страх.
А тут еще и болезни навалились с новой силой, хорошо, под боком была аптека, а память прочно удерживала нужный список препаратов; не то, чтобы он оклемался, но с приходом весны чувствовать стал себя намного лучше; болячки, никуда не девшись, отошли на край восприятия, лишь изредка напоминая о себе.
Перед самой весной все зомби вроде бы куда-то уходили, почти не оставшись в городе, он насчитал всего несколько десятков вместо былых сотен и сотен, рассредоточенные по Ижевску, они будто караулили перекрестки и заметенные сугробами площади, чего-то ожидая, к чему-то готовясь – словно могли найти еще на земле кого-то. И для этого основные части их ушли на некую передовую или на великий совет, на котором их бульканье решало судьбу вверенной в синюшные руки планеты.
Они вернулись, едва в снегу появились первые проталины. Но с тем лишь, чтобы исчезнуть навсегда. Они вернулись к истокам, прибыли к себе домой, после долгой разлуки, случайно заброшенные волею жизни в другие города, другие страны, теперь мертвые прибывали на родину, дабы сгинуть здесь. И в этом мало чем отличаясь от живых. Собственно, он настолько привык к ним, что появись в городе живой, и он, должно быть, испугается ему не меньше, чем появлению перед Робинзоном Крузо странных следов на пляже его необитаемого острова.
В конце концов, они и дали ему повод испугаться. Одним весенним солнечным утром, когда он выбрался в блаженную тишину полудня. И внезапно понял, что оказался один. Совсем один. Он вспомнил, что где-то не то читал, не то слушал или смотрел передачу о так называемых «батарейках» у зомби, тех, что дают им возможность существовать какое-то время в своей послежизни, какое – сказать тогда не решались, а если и строили прогнозы, то либо чудовищно мрачные, либо беззастенчиво оптимистичные. Крайности оказались неверными, как им и положено, и выбравшись тем весенним полуднем из своего подвала, Косой внезапно обнаружил сперва один, потом дюжину, а после и сотни и сотни трупов, некоторые уже тронутые зверьем, некоторые почти целехоньки – тех самых, вернувшихся в свои палестины мертвых у которых, наконец-таки, села их «батарейка».
Он долго недоуменно оглядывался по сторонам, долго бродил по улицам, позабыв о том, что отправился за обедом, пересекал заваленные снегом вперемежку с мусором площади или уходил к пруду, все еще покрытому толстым слоем льда, лишь только начавшего чернеть в тех местах, где под поверхностью били ключи. Всюду, даже на льду лежали трупы, запах, да только он обратил на него внимание, пока еще слабый, но явственно говорящий о том, что не первые часы лежат на земле их новые-старые властители. И что теперь он поистине остался один, разом потеряв всех своих Пятниц.
Косой растерянно глядел по сторонам. Закашлялся, зашелся нервным кашлем, долго не дававшим ему покоя. Наконец, когда тот утих .Косой медленно побрел назад, к своему логову, забился в него. Мысли кружились в голове, вереница, хоровод одних и тех же мыслей, безудержный, беспощадный, он так и заснул с ним. А наутро проснулся с ломотой во всем теле и дикой головной болью, точно после похмелья. Температуры не было, кажется, это не болезнь, просто стресс, вспомнив все виденное накануне, Косой подавился кашлем, едва не задохнулся им, и мучимый приступами почти малярийной лихорадки, не отпускавшей его до вечера, промаялся еще один день. Затем еще один. За это время он ослабел настолько, что едва мог ходить; подобного не случалось с ним в самые тяжелые моменты зимней болезни. Дважды он падал по дороге наверх, и там снова упал, едва проглотив первую ложку наспех приготовленного бульона, хорошо, не в костерок и не в котел. Медленно поднявшись, он присел перед своей стряпней, рука дернулась, бульон из котелка пролился на уголья, он смотрел, на шипение пара, на мертвый костерок и молчал. Потом, когда последние струйки дыма растаяли у потолка, неожиданно заплакал. Подойдя к окну, долго смотрел на площадь внизу, заваленную трупами. Над ними уже вовсю трудились собаки.
Преодолевая усталость, он спустился вниз, чтобы разогнать их. Собаки отошли на безопасное расстояние, рычали и лаяли, странно, они по-прежнему боялись его. Но едва он отошел к двери, вернулись к своему занятию. И тут он уж ничем не мог их отвлечь, враз обессилев, стоя с бешено колотящимся сердцем, судорожно вцепившись в косяк двери. Странно, что не упал, сил даже стоять не оставалось. Медленно сполз по стене на ступеньки, ведь ему сейчас еще подниматься. Он совершенно неспособен сейчас на это. Полностью выпотрошен. Лишился всех жизненных сил.
Почему-то подумалось, не превратился ли он случаем в зомби, эдакого последнего да еще и разумного мертвяка. Но нет, к нему подбежал пес, щенок еще, гавкнул заливисто и звонко, и помчался к своим сородичам. Он уже не боялся его, он никогда не видел человека и потому не боялся. Косой вздохнул, попытался подняться. Без толку, ноги не держали его. Мысли о том, что с наступлением темноты придет и холод и он замерзнет, почему-то не было. Казалось, в этом мире он потерял последнюю опору, последнюю соломинку, удерживающую его на поверхности. А потому, не все ли равно, рано случится это или поздно… не все ли равно. Кажется, он повторил эти слова вслух. А затем все же сполз в подвал.
Через сутки или чуть более того, когда уже сгустилась темень новой ночи, туда добрались обнаглевшие щенки, они не боялись человеческого запаха, да и вечно запертая дверь на этот раз оказалась отворена. Но их опередили: крысы первые узнали о свежем человеческом мясе, и уже сгрызли трупу лицо. Щенки прогнали крыс и долго резвились с кистями рук, визжа и гоняя их по полу, покуда старшие не вернули их в стаю.
Последний человек ушел: так незаметно и непамятно, словно его и не было вовсе. Словно ничего не было – и потому ничего не осталось.