Тикусемо напомнил о себе, заявив еще раз о поддержке действий нового президента правительством и парламентом Японии, о чем он может официально доложить, и напомнил о протоколах, которые должен передать Дзюбе на рассмотрение сегодня же. Лаврентий хотел было пригласить Акио-сана к себе, но тот по старой привычке конспиратора предпочел встречу на нейтральной стороне, в гостинице. Они договорились встретиться в люксе «Версаля», которую новая власть держала специально для подобных встреч.
Едва он повесил трубку, телефон зазвонил снова – вот это как раз отчитывались его ставленники на местах из Комсомольска-на-Амуре, Магадана, и других городов. Дзюба слушал молча, коротко уточнял детали и переключался на следующего. У него неожиданно сложилось впечатление, что все доклады готовились в одном источнике, и источник этот был как раз японская разведка – столь малым было различие между словами Тикусемо и губернаторов и мэров городов.
Перед отъездом в «Версаль», он распорядился отправить в Якутск своего человека на пост губернатора, уже не президента, республика понижалась в статусе до области. И к нему отряд «товарищей в штатском».
Тикусемо его уже ждал в номере. Пожал руку, пригласил войти, будто он здесь являлся хозяином, а не гостем.
Отчасти, так и есть, с неохотой подумал Лаврентий. В последнее время особенно. Будто прогнав Москву, заместо нее получил Токио, и почти без передышки. Впрочем, они всегда ориентировались на восточного соседа, выделявшего деньги, поддерживающего морально, заступавшегося, помогавшего тем или иным способом. Они, что говорить, приспособились к его ненавязчивому присутствию, к его всегда вроде бы дельным советам. К тому, что у них есть надежный тыл. Да и то, разве сам Дзюба рассчитывал на собственных граждан, когда отказал в посадке самолету Маркова? Да и то сказать, его друг Ткаченко, министр внутренних дел, так и не перевез обратно свою семью. Возможно, сам сидит на чемоданах, на всякий случай. Не он один такой, те, кто не осмелились бежать в Москву, бежали или собирались бежать в Токио, туда, где их могли обеспечить защитой и уверенностью в завтрашнем дне. Чего не мог наверняка обещать Дзюба. И не уехавшие, но уже определившиеся, теперь сидели и ждали, глядя на происходящее с отстраненностью туриста, усидит, не усидит их президент. Развалится или не развалится их республика. И поскольку у Дзюбы не оставалось людей в запасе, он вынужден был прибегать к их услугам, прекрасно понимая, чего эти услуги стоят.
Акио-сан молча, без обычного своего красноречия, подал папку с проектом договора на двух языках. Дзюба пристально просмотрел его: на сей раз, даже удивился. Япония отказывалась от своих претензий на Южный Сахалин, видимо, силенок уже не хватало, оставляя за собой Курилы. В обмен Дальневосточная республика получала гуманитарную помощь, военное сотрудничество, безвозмездный транш и выклянченный министром иностранных дел проезд по внутреннему паспорту в страну восходящего солнца, и пребывание там на срок до тридцати дней. Чем-то похоже на пакт Молотова – Риббентропа. Вот только территории делились не чужие, а собственные. И бессилие обменивалась на наемническую силу.
Получив папку, Дзюба вернулся к себе, вызвал переводчика, тот долго сверял тексты, все сходилось в точности. Они провозились до позднего вечера, после Дзюба созвал узкий состав правительства. Решили не откладывать в долгий ящик.
Наутро Лаврентий позвонил японскому премьеру, сообщил, что намерен подписать все сегодня, услышал слова признательности, понятные и без перевода, они поговорили о демаркации границы в районе Камчатки, ведь это официально была территория России, требовалось содействие оставшегося у Дальневосточной республики флота, Лаврентий пошел и на это. Потом обсудили процесс поставки гуманитарной помощи.
А затем позвал своего Молотова, в роли Риббентропа выступил Тикусемо, в присутствии прессы все договоры были подписаны. Поскольку на каждом уже стоял автограф японского премьера, они вступили в силу немедленно, едва только пресс-папье коснулось последний раз бумаги, и президент Дальневосточной республики пожал руку представителю премьер-министра Японии. Под гром аплодисментов, и неожиданно зазвучавший гимн из мобильного телефона, слов которого еще никто не знал, да и то, что это именно песня, являющаяся одним из символов страны, поняли далеко не сразу. Лишь затем начали подниматься, сперва один, затем несколько, и только потом все остальные. Дзюбу поздравляли, он благодарил, кивал на Тикусемо, отвечал на вопросы, снова кивал в ту сторону, где должен находиться посланник, но Акио-сан уже незаметно убыл, оставляя все эти сомнительные лавры Лаврентию.
Наутро он получил обстановку на местах. Нет, волнений по поводу Маркова не случилось больше, ни в столице, ни в Хабаровске. Новости утвердили Лаврентия в силе, немного ударив в голову; получив порцию эндорфина, за продолжением вчерашней ночи он отправился к супруге. Надя снова приняла его с охотой и ответила столь же страстно, видимо и она нуждалась в разрядке.
Потом пришли, как и положено, с запозданием, новости не слишком приятные. Парламент Якутии только с третьей попытки уломал себя, назначив исполняющим обязанности губернатора человека Лаврентия. Дзюба попытался с ним связаться, чтобы хоть поздравить, но даже спутниковая связь не желала соединять абонентов.
Днем случилось очередное заседание кабинета, на сей раз в расширенном составе, все договаривались о должностях и делили портфели. Затем, в перерыве, позвонил Тикусемо, сообщил о подготовке транспортов с гуманитарной помощью, следующим вечером должны отплыть. Дзюба напомнил о транше, да деньги переведены на счета, можете пользоваться. Заседание, после столь приятных новостей, продолжилось с особой интенсивностью, вцепившись в миллионы, его коллеги и товарищи охотно делили шкуру пока еще не убитого медведя. Напоследок, когда деньги так быстро кончились, а столько всего еще осталось не реализовано, единогласно отправили часть флота демаркировать новую границу. Дзюба отправился к себе немного хмельной, позвонил японскому премьеру, пожелал ему долгого здоровья, сообщил, что все идет согласно договоренностям, наверняка, тот и так знал обо всем, но Лаврентию просто хотелось поговорить с человеком, пообещавшим и выдавшим ему золотые горы. Пусть и через переводчика.
Вечером настроение ему все-таки испортили. Сперва авиация была поднята по тревоге, министр обороны Крайнев доложил о напряженной ситуации вблизи китайской границы. Бомбардировщики трижды вылетали по тревоге, что-то бомбили, но выяснять подробности, высылая на место войска, министр пока не решался. А беспилотники давно уже бесхозным грузом валялись в ангарах, не могущие даже подняться – не хватало запчастей, чтобы поставить их на крыло, вообще, запчастей не хватало катастрофически; заводы, производящее оружие и транспорт находились в Израиле. За этот день армия и так успела потерять один истребитель и бомбардировщик – не разошлись в воздухе, несмотря на все усилия диспетчера. Плюс к тому брожения в частях близ Якутска, из Хабаровска туда срочно перебросили дополнительно батальон, взамен дезертировавших армейцев, так и не признавших нового назначенца. Отлавливать их не стали, и так забот выше крыши.
Вечером Лаврентий объявил о начале новой спецоперации в столице – прежняя, проведенная наспех, принесла мало результатов, требовалось повторно прошерстить город, в который зомби заплывали даже из Кореи. Которой уже давно не было.
Несмотря на указ о чрезвычайном положении, около шести на Светланской собрался народ. Несколько сотен человек, решительно не согласных с договором о мире с Японией, но более всего раздосадованные отдачей им вообще всех Курил и прав на рыболовство вблизи Сахалина. Через четверть часа их число возросло до двух тысяч, после чего митинг был разогнан, частично милицией, частично явившимися из ниоткуда мертвецами. Дзюба вызвал к себе Ткаченко.
– Да, обстановка хреновая, не мне тебе говорить, – тут же заметил он, опережая все вопросы. – Только что получил данные опросов на улицах столицы и Находки. Почти семьдесят процентов населения бесит то, что ты обменят территории на жратву, уж будем откровенны.
– Дай сюда! – рванул к себе папку президент. Пролистал данные. В других городах оказалось еще хуже. Он дошел до конца списка, нет, вопроса о доверии не ставилось. Видимо, пока. Впрочем, если даже в Анадыре акция протеста собрала около полутора тысяч человек и так же не обошлось без потасовок с милицией, что говорить о других регионах. Прочитав, Лаврентий посмотрен на Ткаченко. Тот молчал, глядя на портрет основателя Владивостока.
– Думаешь, если бы это сделал Марков, они бы проглотили? – спросил его Дзюба. Ткаченко пожал плечами.
– Сейчас это уже не так важно. Если бы ты сделал это в тайне.
– Я не намерен…
– Я тебе говорил. А ты поиграл в демократию, выставил себя на посмешище…. Знаешь, Лаврентий, всех я не удержу. Если начнется массовая заварушка, тебе придется уехать, хочешь ты того или нет.
– Ты с ума сошел?
– Я серьезно. Народ воспринимает тебя как своего, в этом вся загвоздка. Ты не ставленник свыше, ты все время ассоциировал себя с ними, постоянно поминал, что плоть от плоти и так далее. Вот и доигрался. – Дзюба молчал. – Извини, что я тебе все это говорю именно сейчас. Просто раньше ты не хотел этого слышать даже от своей супруги.
– Ты… я этого и сейчас слышать не хочу. У нас на границе зомби без счета. А ты народные волнения. Какие волнения, когда все это…
– Маркову бы это простили, – просто ответил Ткаченко. – Извини, Лаврентий, но ты спросил, я ответил.
Дзюба приказал ему убираться.
Ночь прошла в тревожном ожидании. Утро встретило его двумя новостями: со стороны городов Онсоу и Лоцзыгоу, идет лава из нескольких миллионов мертвых, превентивные удары не наносятся, китайские пограничники по приказу или самовольно покинули посты, так что вся эта масса медленно, но неуклонно ползет к столице. Через двое суток как максимум будет на пороге. Чтобы кошмар не повторился Крайнев поднял все имеющиеся резервы, прервав намеченную зачистку, вывел почти все войска, порекомендовал Дзюбе попросту раздать оружие и молиться. В Хабаровске приграничные бои уже начались. Авиация уже без спроса влетала на территорию Китая и там пыталась уничтожить толпы, бредущие редко по дорогам, а все больше лесами, укрываясь, насколько возможно, от воздушных налетов, прекрасно сознавая сколь они губительны. В некоторых городах Хабаровского края, уже без ведома президента, была объявлена мобилизация.
Дзюба взбесился, приказал министру немедля прибыть к нему, Крайнев коротко и ясно объяснил президенту, что занят и прервал связь, все дальнейшие попытки переговоров ни к чему не привели.
В остальных, свободных от нашествия китайских зомби городах, продолжились митинги, милиции явно не хватало, к вечеру опьяненная свободой и безнаказанностью толпа начала громить магазины и жечь автомобили, все попытки ее обуздать оказались тщетны. Дзюба велел сторожевикам, отправившимся к Камчатке, развернуться и идти к Николаевску-на-Амуре, где беспорядки проявились особенно остро, и взять город на прицел. Из семи кораблей, только три выполнили его приказание, остальные продолжили движение на рандеву с японскими сторожевиками. Сказать, что Лаврентий был взбешен, значило ничего не сказать.
Но еще и испуган. Нежданно-негаданно почва ушла из-под ног, он оказался будто в подвешенном состоянии, беспомощно сучил ногами, грозил кому-то….
Прежде он никогда не попадал в подобные передряги. Да, ярый оппозиционер, да, противник Кремля, но ведь Лаврентий всегда пребывал в окружении своих. С ним всегда была толпа, всегда окружали те, кто готов горы свернуть, чтобы помочь, но остаться одному…. Нет, он никогда не был один. И Устюжный, не к ночи будет помянут, никогда не был один, тем более не был, ведь по сути, и с той и с другой стороны у него всегда находились сторонники и защитники, пусть и негласные. Этому он и учил своего протеже, всюду найдутся твои люди, надо только уметь их вычислить, в самой безвыходной ситуации, обнаружится человек, готовый поставить на тебя, а там, глядишь, и чаша весов пошатнется, это ведь очень важно. Но только если ты сумеешь преподать себя с нужной стороны.
Возле Администрации уже начала собираться толпа, десять утра, а им покоя нет, с досады подумал Лаврентий, выглянув в окно. Не одно, так другое, будто они не в курсе насчет движения зомби к границе. Ночью те пересекут Уссури и к завтрашнему вечеру, скорее, ночью, как заверил Крайнев, будут здесь. Снова в городе. Что значит, милиция брошена на окраины, на отлов прущей мертвечины, не до демонстрантов, те сразу почувствовали вольницу, еще бы. Он посмотрел вниз. Собравшиеся молчали, собираясь в кружок, пока их было немного, но толпа увеличивалась с каждой минутой, сперва десяток-другой, теперь уже сотня. А люди все прибывали.
Лаврентий вгляделся в прибывавших. Хорошо сорганизованы, это сразу понятно, кем-то четко поставлена цель, и как только зачинщики смогли собрать и объяснить всех этих, достучаться… через четверть часа их на площади оказалось больше тысячи. У каждого на голове белая повязка с надписью «буракумин», некоторые пришли с картами Дальнего Востока, где вся территория республики была покрыта иероглифами означавшими «владения японской империи». И ни лозунгов, ни воплей в мегафон… тишина, одна только тишина. Вот она пугала Дзюбу куда сильнее.
И кажется те, кто собирался внизу, это чувствовали. Неведомые организаторы знали: до сего момента их новому президенту еще ни разу не доводилось встречаться с толпой наедине. Еще ни разу он не был противопоставлен народной стихии, никогда доселе не оказывался в положении власть предержащего, вынужденного прикрываться внутренними войсками, прячущегося в своем кабинете, как загнанный зверь.
Дзюба отпрянул в панике от окна, его будто отбросило в дальний конец кабинета, он нервно вжался в стеллажи, тело била крупная дрожь, и съехал на пол, заткнув уши ладонями, стараясь не слышать как безмолвствует народ.
Сколько он так просидел, трудно сказать. Минуту, может десять, или час. Из плена иллюзий его вырвал телефонный звонок, кажется, принимавшийся звонить не первый раз. Он встряхнулся, медленно поднялся и сорвал трубку.
Ткаченко сообщил, что стянул к площади около тысячи человек – весь резерв, город остался без прикрытия. Но эту толпу, если только сейчас отдать приказ, он рассеет. Жаль, только, что назавтра она соберется вновь, а вот тогда разгонять, будет некому. Дзюба невольно вспомнил о латинском выражении Пакувия, да именно Пакувия, наконец-то имя выплыло из памяти, висевшим в кабинете Ткаченко. Еще бы, ему просто, он перевез семью на острова, наверняка, переводит свое движимое имущество туда же. Почему бы не похвастаться знанием мертвого языка, так некстати оказавшегося живее прочих. Ему действительно где хорошо, там и родина. Не получится здесь, по ту сторону пролива министру тоже найдут применение.
Даже его старый друг не верит в него. Даже Надя… нет, Надя верит, хоть и добилась всего, чего пожелала, и возвысилась, она ведь на Дзюбе держится, это не любовь, это серьезней, это обналичивание намерений; так что если президент пошатнется, что ей, слабой женщине, прикажете делать, возвращаться? А потому пойдет до конца, как жена декабриста.
Дзюба вздохнул. Хоть бы притворилась, что любит его, ну сопереживает ему, разделяет его ощущения. Поняла, что он, как мальчишка, втрескался, и теперь…. Да ладно, пусть так. Пусть, как говорила вчера в запале, не дождалась другого, уехавшего с миссией в Москву, по его, кстати, поручению, пусть решила связать себя путами брака, пусть, все пусть. Она теперь никуда не денется. А потому будь добра. Исполняй свой долг, хоть супружеский, хоть государственный. Он засмеялся, захихикал истерично. Смешно, не может своей бывшей секретарше указать ее место. Не смеет. Не хватает сил.
Хихиканье закончилось, Дзюба оторвался от стола, снова подошел к окну. Толпа разрослась до тысяч пяти-семи, и все в белых повязках с иероглифами, все как один, изображают из себя угнетенных новой империей. Будто в насмешку плакаты, демонстрируемые ему, видимо, все в толпе знали, где нужное окно, написаны только на японском. «Верни нам свободу!», «Не хотим учить японский!».
Будто они не знают, что ни один буракумин за все время заварушки, с первого августа не соизволил бежать в Приморье, вообще в Россию. Здесь и так все буракумины, куда уж больше. Как были, Лаврентий снова посмотрел в окно, так и остаются.
Пискнул селектор. Он снова вздрогнул, на этот раз тише.
– Кажется, вас хотят видеть, Лаврентий Анатольевич, – произнес секретарь. – там, на площади.
Дзюба замер, рука застыла в сантиметре от кнопки. Один? Почему-то захотелось позвонить Наде, остро понадобилось увидеть ее, зарыться в нежные пряди каштановых волос, почувствовать запах ее кожи, обнять, прижать к сердцу, пусть даже и будет протестовать, хотя нет, сейчас точно не будет, все поймет, пойдет навстречу, ответит лаской, которой он от нее так ждет в эти минуты. Перед смертью не надышишься…. Лаврентий поднял голову. Толпа по-прежнему молчала.
– Сейчас выйду, – сказал он. – У них кто командует парадом?
– Пока не появлялся.
Дзюба спустился на первый этаж, постоял перед двойной дверью, выводящей на площадь… как на лобное место. Всегда с толпой и никогда против толпы. Всегда вел за собой и никогда не оставался наедине. А потому ни слов, ни жестов, ничего. Только бешено колотящееся сердце и страх в глазах, который так легко увидеть, почувствовать, вдохнуть, стоит ему выйти и встать за этим жалким оцеплением, несколько десятков человек перед зданием Администрации. Он вздохнул и выдохнул несколько раз, а затем, как в омут с головой вышел на площадь. Сделал первые несколько шагов почти наощупь, ничего не чувствуя, не видя, едва не столкнулся с оцеплением, и только после этого, как молчание оказалось разрушено, как толпа сделала вздох, невольный, но разрушивший тягостную паузу, давящую на него со всею силой, снесший гору, что навалилась на него во время немого противостояния, не давала дышать и вынуждала прижиматься к стеллажам в поисках бесславного убежища. Наверное, точно так же чувствовал себя военком, когда бессильный метался по кабинету, слыша мегафон Лаврентия, его саркастические речи на окруженной техникой площади, на которую вошла, возглавляемая Дзюбой, людская масса.
Он вышел на стилобат, взглянул вокруг себя, уже море людей, от края и до края. Сколько их здесь, тридцать, сорок, пятьдесят тысяч. И ведь не испугались придти, не посмели испугаться. Ну как же, сам говорил, сам. Лаврентий сглотнул комок, застрявший в горле и повернулся по сторонам. Кто-то из неведомо как просочившейся через окружение обслуги, подал ему мегафон и тотчас исчез, Дзюба обернулся, но человека уже не увидел, тот растворился в пустоте первого этажа здания. Замер, невидимый, в ожидании. Впрочем, он пережил одно падение администрации города, может пережить и другое; а может, на его счету это уже не первое, ведь здесь, во Владивостоке, что губернаторы, что мэры всегда менялись с удивительной быстротой, и единственное, в чем можно быть уверенным в столице Приморья, так именно в постоянной текучке властных кадров. Зато вот такие, тени, призраки Администрации, они вечны. Приспособились жить среди людей, незаметные, но и незаменимые, выполняя свои обязанности и никогда не появляясь на свету. Не то есть человек, не то образ его, а порой просто тень, та самая, которая звалась Христиан-Теодор при хозяине, а потом Теодор-Христиан уже без него, зеркальное отражение поступков, да что поступков, воли и мыслей повелителя, умеющая приспосабливаться к любой ситуации, умеющая извлекать выгоду из самых критических случаев, могущая уничтожить своего Христиана-Теодора, но остаться при этом Теодором-Христианом. Она переживет всех, как переживала и прежних правителей, сколько их не было на этой некогда пустынной земле. Переживет, наверное, и Дзюбу, представься ей такой случай. Ему неожиданно подумалось, ведь сколько тысяч лет люди обходили Приморье стороной, ни монголы, ни гунны, ни татары, ни китайцы, ни маньчжуры, никто не совался в эти глухие чуждые всему живому места. Но пришли русские, построили города, зажили в них, стали осваивать тайгу. И тени всколыхнулись, отделяясь от своих владельцев, обретая самостоятельную жизнь. Будто природа сама подготовила для них лучшее обиталище.
Он стряхнул с себя дурные мысли, разом полезшие в голову. Оглядел толпу и взвесив в руке микрофон, откинул его прочь.
– Напрасно вы пришли, – не повышая голоса обратился он к толпе. Всякий шорох в ней разом замер, установилась звенящая тишина. Но это была тишь уже иного рода. Хорошо знакомая Дзюбе. – Столица в опасности, завтра сюда прибудут орды живых мертвецов из Срединного Китая. Орды, – подчеркнул он. – И это не мои россказни, вы видели снимки. И все равно пришли, чтобы выразить свое «фэ». Постыдились бы тех, кто умрет, защищая ваши акции протеста, ведь вы кажется, намерены митинговать здесь всю неделю. Если так, я прикажу оцеплению уйти, должен же хоть кто-то защитить город пока не поздно.
Он развернулся и пошел обратно. Кто-то свистнул пронзительно ему вслед, кто-то крикнул, на них разом зашикали. Тишина стояла оглушительная, но это была другая тишина. Через минуту, когда толпа переварила слова своего президента, взорвавшаяся безудержным ревом.
Дзюба остановился у самых дверей. Теперь он видел перед собой совсем других людей, столь знакомых по прежним временам, слушающих его, внимающих ему, готовых выполнить всякое слово, сошедшее с уст.
– Владивосток вас ждет. Пока не стало слишком поздно, – спокойно сказал Лаврентий, махнув рукой в сторону военкома, тем временем, чувствуя, как сердце вот-вот выпрыгнет из груди. Толпа заорала в ответ, разом поняв, что от нее требуется. Настроение разом переменилось, вся многотысячная масса двинулась от здания, срывая повязки и разбрасывая плакаты. Лаврентий дождался, пока площадь не опустеет окончательно, и только после этого вернулся к себе.
Звонил Тикусемо, сообщить, что корабли уже вышли, пока пять сухогрузов с самым необходимым, кажется, Акио-сан уже был в курсе случившегося сегодня митинга и его успешного рассасывания, но поздравлять Лаврентия не спешил, прекрасно понимая, что главное впереди. – В одном из сухогрузов крупнокалиберные пулеметы и двадцать миллионов патронов к ним, – добавил он как бы между прочим, обозначая главную тему. – Я слышал про зомби Китая, будет нелегко. Наш флот может пойти навстречу вашему.
– Да нашего вполне хватит. Вот на берегу, другое дело…
Сказать больше оказалось нечего, они распрощались, Дзюба тут же перезвонил Крайневу. Новости не утешали. Мертвецы в некоторых местах легко смяли заставы, несмотря на отчаянное сопротивление, этой ночью они в четырнадцати местах перешли границу. Что до Хабаровска, он держится, но положение отчаянное. Туда стянуты все силы, хотя их явно недостаточно. Намек Дзюба понял, перезвонил японскому премьеру.
– К сожалению, в настоящий момент выделить значительные силы мы не в состоянии, ураган над Хоккайдо спутал все карты. А малые будут лишь каплей в море, только скорее обратятся, – философски заметил он. Лаврентий понял, что кроме этой философии ничего не получит, уповать оставалось только на своих.
День они простояли, а вот ночью Хабаровск пал. Дзюба не поверил телефонному звонку, поднявшему его с постели. Нет, это невозможно. Такого просто не должно было случиться. Увы, уверял его Крайнев, войска вынуждены оставить город, силы слишком неравны, и в настоящий момент эвакуируют жителей в другие населенные пункты, ниже по течению. Не подчинившиеся приказу ушли на юг.
– Что значит, не подчинившиеся? – немедля спросил Лаврентий, стряхивая с себя остатки сна.
– Во время ночного сражения несколько сотен военнослужащих предпочли дезертировать из города, в настоящий момент нам стало известно, что они, с группой беженцев, направляются во Владивосток. Вряд ли дойдут, дороги перекрыты мертвецами. Дезертиры ушли с оружием, так что всякое возможно.
– Да черт с дезертирами, что с городом?!
– Лаврентий Анатольевич, к сожалению, не черт. В настоящий момент мы недосчитались уже более полутора тысяч человек и это только на обороне Хабаровска. Боюсь, если армия продолжит распадаться такими темпами…
– Но они же за себя, за себя воюют! Что им вдруг понадобилось бежать, не понимаю. Ведь некуда уже.
– Мелкие группы беженцев пока зомби не трогают, – холодно ответил Крайнев. – Вы извините меня, Лаврентий Анатольевич, но я скажу, просто: когда на тебя прет такое количество противника, поневоле захочешь бежать на край света. Даже зная, что и там он тебя достанет. Но ведь это будет уже не сегодня, а завтра. А то и послезавтра.
– Вы напрасно их передо мной выгораживаете.
– Вообще-то трибунал в моих руках, мне их и расстреливать, – ледяным голосом ответил Крайнев и, извинившись, попрощался. Дзюба остался наедине с недовольно гудящей трубкой. Повернулся к Наде. Та не спала уже, косилась на него.
– Что сдали? –спросила жена, стряхивая с себя сонное оцепенение.
– Хабаровск.
– Ах ты, господи… – и резко замолчала. Дзюба напрасно пытался вытащить из нее ответ, она будто в рот воды набрала. От одного взгляда ему стало не по себе. Он поднялся и стал собираться. В кабинете первым же делом поднял досье Анисимовой Надежны Петровны. Куснул губы зло. Первый муж, с которым она прожила в гражданском браке четыре года, как раз из Хабаровска. Распрощалась в январе, через шесть месяцев Лаврентий взял ее на работу, да просто взял ее. Между ним и этим первым был еще какой-то Егор, дальнобойщик, чтобы Надя не тяготилась наличием этого ухажера, Дзюба сплавил его куда подальше, в Москву. Как оказалось, навсегда. Как оказалось, он вообще расправился со всеми ее прошлыми любовями, страстями и чувствами, с легкостью какой-то необычайной.
В полдень пришло сообщение: мэр Комсомольска-на-Амуре, обеспокоенный ситуацией, пытается связаться с Марковым, чтобы получить от него помощь в создавшейся ситуации. Его сменили немедля, разогнали созданные им структуры, и тотчас поставили выдвиженца из Владивостока, одного из близких Дзюбе людей; хотя брожение, конечно, в городе никуда не делось, проявляло себя то поджогами машин, то погромом общественных зданий. И вот теперь… как же дешево близкий ему человек, его товарищ, отплатил за доверие, как быстро променял дружбу и уважение. Как подло…
Дзюба хотел напиться, но события покатились стремительно, опережая одно другое. Расслабляться просто некогда. Днем собрался Совбез, ничего путного так и не решили, Крайнева и Ткаченко все равно не было на местах – один находился где-то с отступающими войсками, наверное, уже у стен Комсомольска-на-Амуре, другой выстраивая редуты вокруг столицы. Людей, несмотря на приток добровольцев, не хватало катастрофически. Нет, Ткаченко сказал, что именно из-за притока добровольцев людей не хватает – пришлось выделить около тысячи человек из уже бесценного сержантского состава на обучение азам стрелковой подготовки, изучение команд, схем и сути боевых действий, всей тактики предстоящих сражений. К вечеру зомби дотекли до окраин Владивостока, добровольцы, те, кто решились придти днем на основы тактики, получили задание, были распределены в действующие отряды под командование и строжайший надзор и отправлены в район Зари и Второй речки. Вступить в бой им пришлось, едва только зашло солнце.
К ночи к мысу Грозный подошли ракетные корабли и открыли стрельбу по квадратам, указанным разведкой. Вскоре к ним присоединился и четыре эсминца, прежде зачищавших пути и дороги таким незамысловатым способом к западу от мыса Золотой рог, вплоть от самой корейской границы. По ходу обстрела один из катеров был потоплен ракетным залпом, выпущенным с эсминца, еще несколько ракет не долетели до цели, упав в жилых кварталах, только по самым предварительным подсчетам погибли или обратились больше сотни ни в чем не повинных жителей. В районе Первой речки, где и разорвались, снося здания, ракеты, началась настоящая паника. А после того, как, совершая очередной маневр, в воду рухнул корабельный вертолет, обстрелы на время пришлось прекратить. Выяснилось: впереди, прямо за кольцом мертвецов, планомерно осаждавших город Артем и сам аэропорт, находящийся всего в нескольких километрах, к Владивостоку двигаются беженцы, судя по всему со стороны Китая. Крайнев дал распоряжение детально изучить колонну, попытаться отсечь их от сопровождающей массы зомби. А через полчаса, изучая распечатки, полученные воздушной разведкой, немедля приказал отправить десант. Еще через час, выслушав очередное донесение, созвонился с президентом. Дзюба был на месте, последнее время он уже не выбирался из кабинета. Снял трубку, севшим от напряжения голосом спросил, что происходит на сей раз.
– Взяли в плен несколько китайских пограничников, – довольно бодро, несмотря на дрожь в пальцах, ответил Крайнев. – Следует готовиться к худшему. Звоните японскому премьеру, возможно, потребуется помощь.
– Я не понимаю…. Взяли в плен? Зачем еще?
– В сторону Артема движется колонна китайских беженцев до сотни тысяч человек, большая часть, это воины народной освободительной армии и члены их семей. С четырнадцатого числа, считайте, больше недели, граница стоит открытой, – именно в это время они получили приказ отвести от столицы массу мертвецов, задействовав себя и своих родных как манок. И они отводят, по меньшей мере порядка десяти миллионов. Поначалу транспортом, теперь вот пешком, бензин кончился, – зачем-то уточнил Крайнев, жмурясь от усталости, и пытаясь хоть как-то оживить севшее за день зрение.
– Сто тысяч, – голова соображала плохо и у Лаврентия, он помассировал виски, потянулся за фляжкой с коньяком, потер лоб. – И за ними армия мертвых. Значит, Марков решил отыграться, – веко задергалось, нервное напряжение последних дней, только нараставшее час от часу, начинало ломать стальной организм Дзюбы. – Значит, это он, сволота, потребовал погнать сюда мертвяков. Это его месть, я сразу понял, я как чувствовал, просто так он не улетит.
– Лаврентий Анатольевич, дело не в Маркове, а в приказе командования китайской….
– Все это было согласовано. Ну да, конечно, Пекин. Отвести орды. Да смешно. Вы сами говорили, что у них под Шанхаем около сотни миллионов стоит, и город падет за часы, если уже не пал. Что весь юг превращен в пустыню, что армия не то, что не справляется, попросту разбегается напрочь от этих мертвяков. А вы вдруг, спасти Пекин. Чушь! Это месть этой мрази, и ничего больше.
– Лаврентий…
– Я сказал! Нам этого количества за глаза хватит. Ведь и свои есть и уже паника в городе началась, над Луговой зарево. Уже мародерствуют.
Крайнев понял, что разговаривать дальше бесполезно. Просто сказал:
– На борт мы их брать не будем. Это мое решение.
– Вы о китайцах? – после паузы спросил Дзюба. Но трубка уже молчала. В воздухе повисла знакомая уже мертвенная тишина. Лаврентий встряхнулся, подошел к окну. Площадь перед зданием Администрации пустовала, лишь решетки, огородившие ее, плакатами извещали, что никаких мероприятий на ней проводиться не должно. Ни охраны, ни милиции. Все ушли на север, сдерживать армаду.
Сколько минут прошло, он не знал. Услышал только свист, пронзительный свист, прорвавшийся сквозь стеклопакет, перешедший в басовитое гудение. А затем глухой удар, где-то далеко-далеко. Кажется, за краем горизонта. И в то же время так близко, рукой подать. Затем еще один. Он повернулся в сторону горящей Луговой. Наверное, даже пожарные сняты по тревоге. Город обезлюдел, некому ни тушить, ни предотвращать. Он словно бы остался один в этом нагромождении бетонных коробок.
Через несколько часов вокруг северных районов Владивостока земля предстала выжженной и перепаханной пустыней. Живые и мертвые, все исчезли в огненном смерче, пришедшем с воды. Черная мгла ночи впитала в себя тошные запахи горелого мяса и смешала их с обожженной землей. И понесла куда-то на север, дальше, прочь от агонизирующего города.
К утру аэропорт, державшийся из последних сил, лишенный двух полос, из-за столкновения бомбардировщиков, и неудачного приземления истребителя, охваченный пожарами, все-таки был оставлен. Следом, эвакуирован и Артем, между которым в сторону Владивостока протянулись километры безбрежной пустыни. Пейзажи Марса представали перед спасавшимися от нашествия людьми, с ужасом пробиравшимися по бездорожью, овеваемому пыльными сухими ветрами, оглядывающимися по сторонам и не верящими, что через час-другой они доберутся до столицы, до живых.
Их едва не встретили огнем, измученные беспрестанной ночной канонадой бойцы. Часть, по приказу Ткаченко, вынуждена была ночь прочесывать обезлюдевший, сокрывшийся сам в себе город, в поисках мародеров, разграбивших и сжегших продовольственные склады на Луговой. Пойманных за руку, а иной раз просто подозрительных расстреливали немедля, без суда и следствия, без лишних вопросов. Пропустив в город последних беженцев, они наглухо закупорили все дороги, все тропы, насколько это было возможно. Часть лесопарка в районе Улисса была попросту сожжена. Десантники вылавливали из воды или расстреливали с патрульных катеров и шлюпок, подплывавших к берегу мертвецов, кто знает, китайцев, корейцев, японцев, русских, стреляли по всем, кто не кричал по приближении, а иногда и просто по всем.
Крайнев, вернувшийся ночью из Комсомольска-на-Амуре, на заседании Совбеза поднял вопрос о немедленной эвакуации населения в Японию. Дзюба сопротивлялся, но большинство оказалось против него, чтобы не оказаться в проигрыше, он согласился переговорить с премьер-министром Японии. Правда, дозвониться не мог все утро.
Вместо этого Лаврентию позвонил Тикусемо. Как выяснилось, уже из Осаки. С огорчением сообщил, что вышедший конвой, вынужден, из-за сложной обстановки в вашей стране повернуть назад. На вопрос, когда, Акио-сан, немного поколебавшись, ответил, около десяти часов назад. Дзюба в истерике разбил телефон о стену, и взяв себя в руки, приказал командующему Тихоокеанского флота немедля отправить в погоню все самое быстроходное, что у него есть, и захватить конвой в плен, при сопротивлении уничтожать без предупреждения. Не без внутреннего удовольствия, заметного даже в дрожании голоса, командующий ответил немедленным согласием, к слову сообщив, что патрульные катера докладывали ему о вхождении в территориальные воды конвоя, его ждали как раз к этому часу, но потоптавшись на месте, он решил идти обратно.
Конвой был пойман к концу дня. Даже обстрела не понадобилось, с триумфом с борта захваченного сторожевика об этом успехе сообщил сам заместитель командующего, лично возглавивший операцию. Ответ японской стороны последовал незамедлительно: премьер позвонил Дзюбе и напомнил о соглашении, в ответ получил порцию ядреных выражений и брошенную трубку, что могло означать только одно – никаких переговоров не будет, а вот пристанище, о котором они так и не договорились, Дзюба подберет себе сам и с помощью всех имеющихся у него сил и средств; в этот час, когда в порту на набережные поднимались мертвые, в районе Заря не стихала канонада, а по всему городу начались грабежи, убийства, изнасилования, прекратить которые милиция и внутренние войска оказались не в состоянии, Дзюба уже перестал сомневался, что им все-таки придется перебраться на новое место жительства. И кажется, это вопрос не дней – часов.
Захваченный конвой для этой цели пригодился как нельзя кстати, сухогрузы заполонили беженцы, устраивавшиеся на палубе как придется. Все имеющиеся на плаву прогулочные катера, яхты, барки, все, что было способно пересечь Японское море, эти семьсот километров пути, все пошло в ход. Дзюба, дабы избежать излишних трений с ВМФ соседнего государства, приказал отправляться на Хоккайдо, в район городка Кумаиси. Насколько было известно, Хоккайдо по-прежнему оставался сравнительно пустынным, а значит, безопасным островом, вопрос, оставшийся без ответа, а куда последуют орды мертвяков, когда город будет сдан, а корабли уйдут в море, остался без ответа. Никто не хотел думать, что новых Робинзонов продолжат преследовать те же ненасытные скопища, которым воистину море по колено.
Вместе с флотилией отправились два ракетных крейсера освободившиеся от обстрела Находки, и атомный подводный крейсер проекта 667, так же, насколько возможно, забитые беженцами, а потому не погружающиеся даже на перископную глубину. После того, как первые корабли отошли, стало ясно, что на двести тысяч оставшихся человек никакого транспорта не хватит. Хорошо, волнения на море в ближайшее время не ожидалось, и эти семьсот километров, будут преодолены, самое большее, за двое суток.
Около пяти дня поступило первое тревожное сообщение – флотилия едва покинув территориальные воды, немедля натолкнулась на заградительные отряды сторожевых кораблей империи. На просьбы о помощи сторожевики молчали, не пропуская флот, все это продолжалось до тех пор, пока в дело не вмешались японские подлодки.
Зайдя с глубины они ударили по сухогрузам, два из них загорелись и в течении получаса затонули, поднять на борт удалось очень немногих, сторожевики открыли шквальный огонь из крупнокалиберных пулеметов, подойдя к флотилии практически вплотную. На военных судах Дальневосточной республики не сразу сообразили, почему были атакованы именно беззащитные суда, перевозившие только беженцев, пока не поняли – чем меньше будет таких судов, тем меньше вероятность вторжения новых совсем уж нежелательных ртов из отвергнутой республики. После короткого боя, когда японский флот потерял субмарину, а Тихоокеанский – ракетный крейсер и еще три сухогруза, Крайнев, взяв на себя командование операцией, и буквально оттащив от микрофона Дзюбу, приказал немедленно отступать, не ввязываясь в дальнейшие сражения. Но и в порты не заходить, оставаться в своих территориальных водах, ожидая подмоги. Следующим распоряжением было послать все имеющиеся силы, кроме нескольких катеров, по-прежнему стерегущих зомби на подступах к столице, на прорыв. Так же на помощь отправились практически все суда из Советской гавани, оставив Николаевск-на-Амуре. Остальные ждали беженцев из Комсомольска-на-Амуре, а некоторые просто не подчинились приказу, по-прежнему упорно уповая на Маркова.
Против выдвинутых в Японское море Дальневосточной республикой тридцати подлодок, в том числе трех атомных крейсеров, а так же трех эсминцев, десяти больших и малых противолодочных кораблей, ракетного крейсера «Адмирал Лазарев», десяти ракетных кораблей и катеров, Япония бросила весь свой резерв: пятьдесят эсминцев, двадцать субмарин, все четыре фрегата, и даже десантные корабли и патрульные катера в том числе на подводных крыльях.
Рандеву состоялось вечером двадцать пятого сентября в семнадцать часов двадцать пять минут по местному времени. Корабли медленно сближались, маневрировали, каждая сторона чего-то выгадывала, ждала оплошности противника. Япония подтянула штурмовые бомбардировщики, едва они появились над водной гладью, с ревом, визгом и воем ракеты вырвались из шахт, сорвались с направляющих, взбив затихший воздух турбулентными завихрениями, устремились друг навстречу другу.
Дзюба наблюдал за войной с палубы одного из эсминцев, вместе с ним была и Надежда. И вера в мощь своего флота, пусть и обескровленного Марковым, пусть разодранного на части, но еще готового постоять и за себя и прорубить врата к спасению. Президент поспешил отправиться на войну, посчитав, что раз уж Крайнев остался в столице, здесь, на передовой, ему самое место. Когда корабли доберутся до Хоккайдо, он уже эту территорию провозгласит terra nostra для тех, кто потянется следом и будет прибывать, уверенный, что здесь обретет долгожданный покой.
Если только не думать о зомби. Если заставить и себя и других позабыть о преследующем их кошмаре. Вот и сейчас, он поморщился, подумав об оставленном Владивостоке, об отступавших с позиций, пробиравшихся к Улиссу, к портам, чтобы погрузиться в оставшиеся корабли, или со страстной жаждою, смешанной напополам с отчаянием, ждать их возвращения, через трое суток, в самом лучшем случае. А эти сутки ведь надо было как-то пережить. С ними, с бойцами, решившимися остаться, был и Крайнев, не пожелавший бежать в неизвестность. Это придавало решимости, не только защитникам города, всем его жителям, хотя к настоящему моменту все оставшиеся стали на защиту, просто потому, что старики, женщины и дети были отправлены, к островам, через глубокое синее море, через бездну.
И когда последние корабли покинули пристани, Крайнев отдал приказ занять круговую оборону и беречь патроны. На всякий случай системы береговой ПВО взяли в прицел лазурь неба. Его спрашивали почему не воду, он хмыкал и просил немного подождать.
Это прежде морские сражения продолжались долгие часы, переходящие в сутки шквальных атак штурмовиков, грохота орудий и пулеметной трескотни. Войн, подобных этой, еще не случалось в истории. Здесь и сейчас сошлись насмерть две державы, не уступавшие друг другу ни в чем, не желающие отступать и не могущие физически мириться с поражением. А потому война между ними началась и закончилась за двадцать минут. Ракеты достигли своей цели, топя корабли, торпеды пронизав толщу вод, воткнулись в субмарины, разрывая корпуса, унося людские жизни на дно морское, превращая их в кладбища – из которых немедля восстали мертвые, и поднялись на поверхность морской пучины. И когда они поднялись японский флот оказался изничтожен, а от Тихоокеанского оставалось меньше половины. Тогда за дело взялись подоспевшие штурмовики и бомбардировщики. Флот давно уже лишился воздушной поддержки, потому ту сотню, что пронеслась огненным смерчем над ним встретила лишь корабельная авиация, немедленно стертая с небесного полотнища. Японские самолеты, не останавливаясь, рванулись к Владивостоку, намереваясь сбросить основной груз именно там, но неожиданно наткнулись на пусть немногочисленные, но больно жалящие системы ПВО, приведенные Крайневым в боевую готовность. Лишь третий заход смял их. Оставшиеся самолеты, числом около двадцати, вернулись на свои базы, или не вернулись – в зависимости от того, хватило ли им топлива, и осталась ли у них полоса для посадки. Ведь все так быстро менялось, что на материке, что на островах.
Дзюба не успел заметить окончания этой скоротечной битвы. Первый же ракетный удар разнес рубку и все соседние помещения, в том числе и то, где находился президент со своей супругой. Эсминец дрогнул, но продолжил свое движение к цели, он еще какое-то время упорно защищался, пока не подлетели штурмовики, это уже был второй их заход на Тихоокеанский флот, и последним запасом ракет не вывели его из строя окончательно. Но все же он продолжал оставаться на плаву. И затонул лишь через восемь часов после окончания войны, лишенный связи и оружия, охваченный огнем, со множеством пробоин, спастись с него удалось лишь двадцати человекам. Их подобрал подошедший к месту трагедии ракетный катер, заполненный беженцами. Почтив память первого президента Дальневосточной республики минутой молчания, экипаж и пассажиры катера двинулись в свой долгий путь на Хоккайдо.
102.
Милена права, отныне и присно я один. Теперь уже до конца, не знаю, сколько осталось, сколько наметил Он и сколько отвоевали мы сами. Если Он еще вмешивается в судьбы людские, и, если вмешивается, то только ли таким образом.
Никогда не был религиозным, никогда не был верующим, но когда зазвонил телефон, и я услышал, и, враз охрипшим голосом попросил повторить, ибо новость не вмещалась в голове, и получил ответ, первой странной мыслишкой оказалась одна – о Милене. О ее связи со Всевышним, что именно он навеял тот сон, который она, торопясь, перебивая сама себя, рассказывала мне, перед уходом. Я так спешил в тот день, хотелось сказать, чтобы она выкинула всю это дурь из головы, что это блажь, что она… но в ту ночь она предстала мне совсем другой, слова застряли в горле, я не смог ничего выдавить из себя, кроме тех слов прощания, что и сейчас со мной. А Милена… она будто оказалась в сговоре с Ним. Будто Он решил мне отомстить, свести счеты, мелко и подло, как делал это всегда, как описывает это самая жуткая из всех книг, долженствующая напрочь отбивать охоту поклоняться этому инфантильному подонку – библия.
Я взял себя в руки, выгнал бесполезные мысли из головы, осталась только Милена, прижимающаяся к косяку двери и рассказывающая свой сон. А потом исчезла и она. Пустота вошла в меня, пожрала изнутри, оставив лишь оболочку. И выплюнула ее.
До вечера я просидел, подле телефона, практически без движений. Не хотелось ничего, ничего и не чувствовалось. Я ждал, что буду рыдать, лезть на стены, разобью что-нибудь, наконец, запрыгну в «Фаэтон» и помчусь к разоренной Барвихе. Но ничего не случилось. Я сидел и сидел, бессмысленный, нечувствительный, уподобившись изваянию. Сидел, невесть чего ожидая, но так ничего и не дождался. И телефон не зазвонил, наверное, все всё поняли и решили сегодня не беспокоить. А перед сном я не принял и снотворного, лег и едва закрыл глаза, уснул как убитый, лучше, чем убитый, не видя ни снов, не преследуемый мыслями, провалившись в ту самую пустоту, что образовалась внутри. И с первыми лучами солнца, а это около четверти восьмого, поднялся и, пребывая все в том же безмыслии, поехал на работу.
Денис Андреевич уже появился в рабочем кабинете, он вышел еще вчера и тотчас созвал заседание Совбеза, продлившийся около четырех часов, то есть, совершенно как в прежние времена. Впрочем, новость я проглотил, не сказав в ответ ничего, я все еще был рассеян и пуст. Передо мной лежала папка входящих, изрядная, в связи с долгожданным появлением президента, я смотрел на нее и никак не мог совладать с собою, чтобы приступить к разбору. Затем, когда первая дюжина документов была просмотрена, разобрана и отложена в сторону, меня пригласил президент.
– Мои соболезнования, Артем, – глухо сказал он. Я медленно кивнул в ответ и только затем взглянул на Дениса Андреевича. Лицо его было серым, как застиранная сорочка, плохо выбритым, волосы взъерошены на затылке упрямой завитушкой, глаза запали и потемнели, виски казались желтыми. Денис Андреевич прикрыл окна плотными занавесями, хотя в этот час солнце еще не проникло внутрь. – Садитесь.
Я присел, как-то не соображая, что занял как раз президентское место, впрочем, он тоже не обратил на это внимания, сев напротив – все было почти как в прошлый раз, когда вся эта история только начиналась, и мир еще жил своими законами, не подозревая, что случится с ним за истекшие почти два месяца, что от него останется за это время.
Некоторое время мы молчали, Денис Андреевич машинально поправлял ворот рубашки, галстук он не надел, впрочем, я тоже.
– Мои соболезнования, Артем, – тихо повторил он. Я медленно кивнул в ответ. – Терпите, ничего не поделаешь, стисните зубы на несколько месяцев и миритесь. С собой, с мамой, с миром. Тяжело, но ничего другого не придумано. По себе знаю… – он не смог выдавить последние слова, комом застрявшие в горле.
– Спасибо, Денис Андреевич…
Мы снова замолчали. На сей раз надолго.
– Вы уже занялись входящими? – наконец, спросил он. Я кивнул. – У меня вчера была неприятная беседа с Виктором Васильевичем по поводу молодежных формирований «Московской Руси», учрежденной Кириллом. Большая часть занимается разборками с национальными диаспорами, те в ответ натравливают милицию …. В воскресенье кольцо вокруг Москвы стало непрошибаемым, сдали Солнцево и Куркино. Не представляю, как из всего этого выкарабкаемся, – он помолчал. И как-то абстрактно добавил: – Чем они все думают, когда друг на друга с ножами? Будто мертвых нет и не будет.
– Все надеются на «пятое кольцо», – заметил я, невольно втягиваясь в разговор. Денис Андреевич сумел растормошить меня, голова заработала. – Я смотрел подборку за сегодня, прорывов не было.
– Зато вчера случилось несколько. Спальные районы, по сообщению Яковлева, тихий ужас. Он там побывал сегодня утром. После чего предложил усилить укрепление красной внутренней зоны, а на время с десяти вечера до шести утра просто перекрывать Садовое кольцо.
– Это практически единственный нормальный объезд центра, не считая Третьего транспортного кольца, конечно.
– В красную зону, это еще покойный мэр предлагал, мы перебросим в самое ближайшее время весь чиновничий аппарат. Далеко ехать не надо, и надежная охрана. Артем, вы-то как раз попадаете, ведь недалеко живете. А Юрий Семенович, к примеру, мотается по Кутузовскому каждый день. Город и так задыхается, мы не можем еще нагнетать обстановку.
Я думал, он скажет другое. Почему-то показалось, вспомнит из-за чего ушел в добровольное заточение на неделю, а президент, всякий раз, когда казалось, сама тема выводит его на Владивосток, либо замолкал, либо переводил на что-то другое, вроде бы насущное, но не того свойства, что ли.
– Когда начнется великое переселение аппарата?
– Напрасно вы ерничаете, Артем… – он вздохнул, решив, что со мной сегодня говорить надо аккуратней. – Завтра утром перевезем весь Серебряный бор вплоть до Карамышевской набережной, Сосновку и ряд других поселков на западе. Послезавтра начнется выезд с Осенней улицы, Рублевского и Минского шоссе, с Лосиного острова, с Мосфильмовской улицы и Университетского проспекта. К пятнице планируем закончить. Ведь в центре почти все гостиницы пустуют.
– Как будто заранее предусмотрели. Да мощный будет drang nach osten, – Денис Андреевич поморщился, но промолчал. – Первое время вам автомобилисты спасибо скажут преогромное. А потом бензин кончится. Вот тогда, – покусывая губы добавил я, – перегораживайте Садовое хоть КПП, хоть просто границу тяните.
– Артем… – медленно произнес ошарашенный президент.
– Извините. Сорвалось…
– Вам бояться нечего, вы же внутри красной зоны все равно, – неожиданно мне вспомнилась госпожа Паупер, она говорила тоже самое, так давно, казалось, вечность прошла с того нашего разговора. Еще и Милена была жива и прекрасна в своих безумствах и сама Юлия Марковна руководила олимпийской стройкой в Сочи. А теперь ни Сочи, ни ее, ни Милены. Никого. Лишь мы жмемся в кабинете, два последних человека на земле, ожидающих, что в любой момент двустворчатые двери распахнутся, внутрь вломится толпа жаждущих причастить бесконечной смертью, и нам останется, вжавшись в дубовые панели за креслом, ожидать неминуемого.
– Вообще-то есть еще и обслуга. Народ, так сказать. Он выходит на улицу, покупает еду, товары, может и подхватить и занести. А поскольку ключи от всех дверей у народа, даже мертвый вспомнит, как попасть в любую дверь, пока выключен свет и все в своих постелях.
Странно, я произнес это, даже не почувствовав того, что сказал, а вот Денис Андреевич явственно вздрогнул всем телом. Пробормотал что-то под нос об усилении ответственности и безопасности, про то, что «правильную тему подняли, Артем, спасибо, про народ-то мы как-то не подумали» и немедля позвонил Пашкову, сообщив о «рацпредложении Торопца». Разговор длился недолго, вместе со мной президент вышел из кабинета, отправляясь на встречу с премьером. Мне остро захотелось спросить, как же так получилось, что мы вот так запросто потеряли все и почти всех там, в хорошо охраняемых поселках. У президента не решился, не стал беспокоить и премьера. За вопросом отправился к Нефедову. Он сыскался нескоро, он утром делал доклад на заседании узкого состава, а потом словно испарился, вроде и был в здании правительства, но никто его не видел. Наконец, я обнаружил директора ФСБ в комнате отдыха министра иностранных дел, должность, ставшая никчемной неделю назад, но занимаемая до вчерашней ночи, когда и сам министр, как и моя мама…
Я осторожно поскребся в приоткрытую дверь и попросил разрешения войти и поговорить. Нефедов долго смотрел на меня, но затем кивнул.
– Палата с ума сходит, – зачем-то начал он. – Думцы устроили в своем здании косметический ремонт: замену люстр, дверей, ковровых дорожек, еще чего-то по мелочи. А сегодня же сами побоялись приходить, кому-то якобы привиделся мертвец, меняющий таблички на дверях. Потребовали от меня прошерстить здание…. Действительно, хоть бы там мертвец и появился, все проку больше, – и перебивая себя, спросил: – Так о чем вы?
Я объяснил. Нефедов указательным пальцем почесал переносицу, задумчиво оглядел комнату, небольшую метров пятнадцать, диван, два кресла, журнальный столик, шкаф с книгами, домашний кинотеатр с аккуратно разложенными дисками, большею частью релаксационными видами. Наконец, ответил:
– Вы хотите и там побывать, на месте? – внутренне содрогнувшись, понимая, что увижу в этом случае, я кивнул. Не одному, главное быть там не одному. Тогда куда легче. Владислав Георгиевич будто прочел мои мысли, хотя почему будто бы, кажется, они достаточно ясно читались на лице, потому ответил просто: – Лучше будет, если мы с вами туда поедем. Я просто покажу, вы всегда можете повернуть обратно.
– Да некуда поворачивать, – мне ясно представилась картина вчерашнего собственного сидения у телефона, пустой квартиры, она и прежде была пустой, но я не замечал этого, покуда не оказался выжран изнутри поразившим в самое сердце известием. С сердца и началось пожирание, а потом… потом я ничего и не чувствовал, нечем оказалось ощутить сковавшую члены боль бесконечной потери, последней из возможных и самой сильной из мыслимых. – Некуда.
Он кивнул в ответ. Сжал мне плечо.
– Кто еще там остался? – хрипло спросил я, пытаясь отогнать мучительные видения, нежданно ворвавшиеся в мозг.
– Многие. ФСО взбунтовалась… ладно, теперь все равно, – и совершенно неожиданно, хотя и понятно, почему, продолжил: – Родители Марии Александровны так же обратились. Атака оказалась одновременной на оба города. Что подтверждало мою теорию, помните, я говорил… да что проку, – резко парировал он себе.
– А что Мария Александровна, она как?
– Пока не в курсе, я не посмел сказать. Связь с Питером прервана, надеюсь временно. Мы все на что-то надеемся, теперь только это и осталось, – и в ответ на мой немой вопрос, резко встряхнувшись, ответил: – С ней ничего не случилось. Она выехала в Москву за несколько дней до происшедшего. Можете обвинить меня, я уговорил.
– Вы не могли знать, – безвольно ответил я, скорее, себе, нежели ему.
– Подозревал, если хотите.
– А сейчас…
– Сейчас она с ним. С позавчера, – Я кивнул: так вот почему Денис Андреевич покинул свое заточение и стремительно вернулся в дела, к окружению, словно утопающий, схватился за последнюю соломинку, и вырвался из плена вод. Вцепился, пытаясь не отпустить снова, такую маленькую, казалось, совсем беспомощную. Но державшую его все прежние годы. И только после смерти дочери, чудовищного удара для обоих, винящих в нем каждый свою половину, соломинка стала выскальзывать из рук. Последний раз, как я понимал, едва не ушла совсем, но все же вернулась. Возможно, не совсем ради него самого…
– И довольно об этом, – он неожиданно поднялся и вышел из комнаты отдыха. В дверях остановился, будто что-то позабыв, взглянул на меня, бездвижно сидящего в кресле. – Я вам позвоню… тогда, – прибавил Нефедов, прежде чем уйти окончательно. Я кивнул, именно тогда, как за ним закрылась дверь. И снова провалился в пустое сидение, на сей раз в чужом кабинете, непонятно чего ожидая. Спохватился, только когда прошло часа два с момента нашего разговора. И поехал обратно.
Следующие дни прошли в делах, слава богу, что в делах, возвращаться рано домой было выше моих сил, равно как и выше оных оставаться там надолго. Но и скрасить одиночество кем-то со стороны не мог, не хватало сил; внутренняя опустошенность проникла в каждый член моего тела и напрочь лишила его побудительных мотивов.
Прежде от измен меня ограждала Милена. Войдя в мое сердце, тем утром, она уже не покидала его. До сих пор, пока пустота не выгрызла меня изнутри; только тогда Милена ушла, выполнив свою миссию, или просто посчитав меня законченным, как ни жаждал я появления своей единственной, Милена, подобно Валерии Мессалине, lassata viris necdum satiata recessit , неудовлетворенная как и всегда.
Впрочем, снов я больше не видел: стал выключаться на ночь, как робот на подзарядку. И восемь часов сна словно выгрызались из жизни за ненадобностью. Потом вставал, делал дела, возвращался, и отсоединялся до следующего утра, когда ежедневные занятия поглощали меня настолько, чтобы я думал лишь о них.
Наконец, утром, это уже было воскресенье, позвонил Нефедов, напомнив о моей просьбе и заставив сердце отчаянно заколотиться. Я сам удивился реакции, казалось, ее уже не осталось, не должно оставаться. Но кивнул, почти блаженно почувствовав страх перед неизбежным.
Мы выехали около полудня, Владислав Георгиевич ранее не мог, да и я оказался по счастью загружен все утро. После доклада президенту, я отправился к нему. Отправились на четырех машинах, – два БМП присоединились к нам у самой границы «пятого кольца». До этого из ворот Спасской башни выехали два бронированных внедорожника БМВ. На Садовом нас уже встретил готовый блокпост, само кольцо пока действовало, но судя по скудному потоку, идущему по внешней стороне, это ненадолго.
Когда мы проезжали по Рублевскому шоссе, я не мог не обратить внимания на сосредоточения воинских частей возле покинутых коттеджей, я спросил Владислава Григорьевича, остались ли еще не успевшие перебраться в красную зону горемыки, он покачал головой.
– Значит, от чумазых стерегут, – ядовито заметил я; Нефедов, усмехнувшись, кивнул в ответ.
На развязке МКАД и Рублево-Успенского расположилось особо мощное охранение. Полдюжины БМП, три БТРа, я не удивился, увидев здесь и установку залпового огня, жадно нацелившуюся в белесую от перистых облаков лазурь неба. Лесок, прежде уютно располагавшийся сразу за кольцевой, и так частично вырубленный при создании кольца, ныне был выжжен еще метров на двести вглубь, две тяжелых огнеметных установки «Буратино» медленно катились вдоль кольца с внешней стороны. Пахнуло гарью, даже во внедорожника, наполненный кондиционированным, избавленным от посторонних запахов, шумов и взоров, проник прогорклый тошный запах сгоревшей плоти.
Нефедов проехал блокпост: машину не остановили, достаточно было взглянуть на номера, чтобы военные немедля вытянулись во фрунт.
– Здесь и было направление главного удара. Самая серьезная попытка прорыва за последнее время. Да, пожалуй, за все время.
– Зомби?
– Ну зачем. Живых, конечно. Ах, да, обещал рассказать и показать.
Он начал рассказывать и показывать. С каким-то особым старанием, понять которое я не мог, с тем рвением, от которого я с самого начала попытался бежать.
Тем временем, нас взяли в клещи два БМП, спереди и сзади охраняя наш путь от все тех же живых, о коих рассказывал директор ФСБ. Мы свернули с главной дороги в сторону неприступных прежде поселков. Нефедов, резко, но и редко жестикулируя, принялся описывать события прошедшего понедельника, я не смотрел по сторонам, привалившись к стеклу, разглядывал небеса. Представлял услышанное или пытался отвлечься, не могу сказать наверняка. Слова долетавшие до меня, терзали, точно шершни, я был этому и рад, точно мазохист, и жалел, что отправился в эту поездку, страстно желая ее прервать. Но не хватало – ни сил, ни решимости сказать об этом водителю. Нефедов бы понял меня, я не сомневался в этом, не сомневался так же, что меня отвезли на втором внедорожнике назад, кажется именно для этого он и предназначался. Всеволод Григорьевич давал мне шанс, воспользоваться коим я попросту не осмеливался.
Тем временем, мы вывернули к первому посту, к моему удивлению, он не пустовал, возле него копошилось с две дюжины военных, а на подступах стояло два Т-90, еще один танк, Т-72, возвращался со стороны Барвихи. Сердце у меня екнуло, пронзенное ледяной стрелой, я обернулся к Нефедову. Но тот не обратил на это никакого внимания, продолжая говорить:
– Пост установили сразу после случившегося в понедельник, когда поселки удалось отбить. Ново-Огарево почти не пострадало, а вот все, что по левую руку от нас, все это…. – он махнул рукой. По левую сторону на съезде на Подушкинское шоссе располагался торговый центр с большой парковкой, ныне его обгорелый остов превращался в руины мощным экскаватором. Здесь как будто Мамай прошел, но после прохода его орд, следы погрома не убирались, напротив, за пришедшими доламывали остатки, словно видя незавершенность картины, старались подвергнуть ее поистине тотальному опустошению. Машина остановилась у блокпоста, я все ждал, поедет ли Нефедов в Барвиху или повезет меня в Ново-Огарево.
– Я вижу, вы меня не слушаете, – констатировал Владислав Григорьевич. Я дернулся, покачал головой.
– Не получается не слушать.
– Хорошо. Или плохо, не знаю…. По всей видимости, было две банды, по другому не назовешь. Скорее всего, из разных армейских частей, ранее дезертировавшие, логично, что к ним добавились те, кто бежали уже с этих постов. Словом, та еще публика собралась и устроила хорошую жизнь. Мало того, проход открыли, так еще и поехали следом. Как будто разом крышу сорвало. Вдруг стало все можно. Не понимаю. Ведь совершенно разная система ценностей, совершенно разные люди, не армейцы, иначе воспитаны, на другие деньги… хотя, что деньги…
– Никакого сопротивления? – неожиданно для себя спросил я. Нефедов сумрачно кивнул.
– Так постреляли возле резиденции Пашкова, по-моему только для вида, убитых нет, но, возможно, обратились. Да, я говорил о численности: две банды, в каждой человек по двести – двести пятьдесят. Подъехали почти синхронно одна по Можайскому, вторая по Рублево-Успенскому шоссе. Первая пришла чуть раньше, по сообщениям спасшихся, хоть разговаривали. А когда подвалили к резиденции премьера, начали жечь, что попадется под руку. Крови им требовалось, поехали по поселкам. Мне кажется, Торопец, это одна кодла была, просто разделилась перед нападением, но действовала целенаправленно. Нужна ей была кровь, очень нужна, они ей и напились досыта. Если такое вообще возможно.
Пауза. Долгая пауза. Внедорожник все стоял на распутье, не решаясь двинуться ни вперед ни влево. Нефедов молчал, глядя прямо перед собой на фырчащий танк, сворачивающий к посту. Следом за ним потянулась САУ, за ней подходил спецназ ФСБ, усталые солдаты, как-то затравленно оглядывавшиеся по сторонам. Я долго смотрел, как они грузились в БТРы, как усаживались на броню танков и САУ, затем медленно возвращались в Москву, по дороге снова проезжая мимо нас, вглядываясь в нас, но не говоря ни слова, и только фырчали моторы, и грохотали гусеницы, перемалывая потрескавшийся асфальт в крошево.
– Скажите, а вам приходилось убивать? – неожиданно спросил я. Нефедов повернулся ко мне и долго молча смотрел. Потом покачал головой.
– Наверное только раз, – неожиданно откликнулся он, хотя ответ ожидался иной. – В Питере, уже после восстания, когда я… впрочем, я не уверен, был ли это живой или мертвый. Теперь их вообще стало трудно разобрать. А тогда… старик…
Он замолчал и не произнес более ни слова. Покуда я не коснулся его плеча. Владислав Григорьевич не вздрогнул, но как-то странно повел головой, после чего спросил:
– Поедем влево или вперед?
Я бы желал уклониться, желал вообще ничего не видеть, но снова промолчал, лишь кивнул в ответ. Нефедов понял без слов, свернул влево, предварительно дав команду сопровождавшим нас БТРам. Мы въехали на Подушкинское шоссе.
Он был прав, лучше на это не смотреть. Но если посмотрел, лучше не отрываться. Барвиха предстала сожженной до фундамента, нетронутым оставался лишь поселок напротив; впрочем, и его сейчас зачем-то сносили, видимо, из тех же мамаевых соображений. Мы ехали медленно, отправив БТР на разведку, я смотрел, пытаясь отсюда углядеть в лесной чаще знакомый дом, конечно, бесполезно, слишком далеко он затерялся в лесу, странно, но до сих пор над уничтоженными особняками кое-где еще курился дымок. Точно приходили не раз и не два. Добивая. Хотя я прекрасно понимал, что это не так.
Простые дома они обошли своим вниманием, что неудивительно. В армию шли как раз из таких кирпичных лачуг пятидесятилетней давности, из хрущевок, из панельных многоэтажек; в спецназ же ФСБ и тем паче ФСО, сманивали уже из институтов, или отличившихся контрактников. Или просто проверенных людей, желавших попасть, и порой ждущих этого годами. Требования к соискателям предъявлялись всегда очень жесткие, порой жестокие, отбор колоссальный, но желающих не убавлялось, напротив, последние годы их становилось все больше. Оно и понятно, в армию деградировавшую день ото дня, или милицию, как альтернативу, впрочем, ставшую предметом уже не насмешек, но лютой ненависти, и не меньшего страха, идти не было ни желания, ни сил. Эти же две организации представлялись единственными, не затронутыми червем всеобщего гниения, а потому если уж пристал долг служить родине, то лучше избежать армейского произвола или милицейского беспредела, а прорваться, в особые части. Хоть и не синекура, но и доход и уважение, и главное, не тот кошмар, предлагавшийся к прохождению всем молодым людям от восемнадцати до двадцати семи.
– Все чисто, – сообщила рация. Нефедов посмотрел на меня. Я невольно вжался в кресло.
– Спасибо, – произнес Владислав Григорьевич, – мы сейчас будем.
Миновав мост через речку Саминку внедорожники двинулись через лес, почти девственный, не трогаемый никем со времен, наверное, Тишайшего, распорядившегося возводить дворцы для приближенных особ с западной стороны тогда еще крохотной Москвы. В ту пору здесь, верно, и вовсе был сплошной бурелом.
Машины проехали сотню метров, показался первый особняк. Сожженный. До моего дома еще триста метров, если на первом повороте свернуть направо, а потом еще раз направо.
– Что им было надо здесь? – не своим голосом спросил я, глядя и пытаясь не смотреть на руины. Предчувствуя, что увижу.
– Я же сказал, крови напиться, – как-то безлично ответил Нефедов, хотя и у него щека дернулась. – Что ж еще. Вот что странно, приехали они на военных «Хаммерах», прямо как из той партии, что мы заказывали.
– А помощь?
– Вы будете горько смеяться, Торопец, но помощи не было. С постов никто не тронулся в течении всей ночи. С одной стороны, их можно понять, сила на Можайском и Рублево-Успенском шоссе не такая великая, а с другой…. И потом, в ту ночь много дезертировало. Как первый крик о помощи пришел…. Им было шесть часов на поругание. Вот они ни один не пропустили. Жгли и расстреливали все, что попадалось на глаза.
Мы проехали воронку от взрыва. Я кивнул в ее сторону, Владислав Григорьевич пожал плечами:
– Вертолеты подняли. Прямо в ночь, пять ми-восьмых. Ориентировались по горящим зданиям, но больше навредили, чем помогли, через час их отозвали. Один они сумели подбить из ПЗРК. Не удивляйтесь, склад разграбили. Их ведь много в Подмосковье брошенных осталось…. А потом пришли мертвецы, как почуяли. Прошли через всё и через всех. Спаслись те, кто имел бронированные машины и умел хорошо водить.
– Сколько спаслось?
– Меньше полусотни, – машина остановилась на перекрестке и свернула вправо. И сделала еще один поворот.
Комок застрял в горле. Я не шевелился, глаза не смели даже моргнуть, пока резь не стала невыносимой. А потом я увидел свой дом.
Ничего. Ни единого повреждения, если не считать разбитых въездных ворот. Словно к нему не посмели подойти. Словно…
Я увидел на стене несколько пунктирных отметин, оставшихся от пулеметных очередей. И тут только закрыл глаза. Кажется, отключился. Потому, как, когда в следующий раз открыл их, мы уже снова находились на Подушкинском шоссе, подъезжая, вслед за БТРом, к посту. Я резко дернулся, оглянулся по сторонам, посмотрел назад. И снова сел.
– Я отвезу вас домой, – тихо сказал Владислав Григорьевич. Я покачал головой. Как затюканный школьник.
– Нет, в Кремль. У меня еще работы очень много. Очень много…
– Как скажете, – внедорожник мягко набрал ход и устремился в сторону столицы. Въехав, он помчался по крайней правой полосе, выскакивая на тротуар. Народу почти не было, Нефедов включил сигнал, распугивая всех, кто мог бы оказаться на пути. На Аминьевском он выскочил на встречную, и срезав, проехал на Кутузовский проспект. Кажется, еще мгновение, и я оказался внутри кремлевских стен. Машина припарковалась возле здания Сената, я вышел, добрался до своего кабинета, не помню как, снова провал. Сел за стол и долго смотрел на папки входящих. А потом заплакал, уткнувшись лицом в сложенные руки.
В ту ночь мне снились кошмары, мучительные и липкие, никак не проходящие, невзирая на снотворное, а может, благодаря ему, но я радовался их появлению, а потому, хотя и встал с чугунной головой, разбитый виденным ночью, не стал спешить на работу, подловил себя за тем, что бреясь, просто смотрю не то в зеркало, не то внутрь себя, пытаясь вспомнить все до мельчайших деталей, восстановить все подробности пережитого. Ведь я снова увидел маму. Пусть так, но она опять была со мной.
Через день Владислав Григорьевич навестил меня. Принес папку каких-то диаграмм и графиков.
– Сравнительно приятные новости, Торопец, – произнес он и только после этого спросил, кладя папку на стол: – Как вы? – Я пожал плечами.
– Сравнительно ничего. После поездки… хорошо, что вы меня туда отвезли.
– Терпите, Артем, – Нефедов хлопнул по папке ладонью так, что я вздрогнул. – Терпите. Это единственное, что остается. Потом… может и привыкнете даже. Все когда-то через это проходят.
– Что это у вас? – на глаза снова навернулись слезы. Сегодня утром я тоже плакал, потому что кошмар столь прочно преследовал меня обе ночи, что я не мог нарадоваться ему.
– Последние данные. Все восставшие, что жили у нас в лаборатории самопроизвольно сдохли, даже контрольные экземпляры. Вы представляете, Артем. Просто сдохли, сегодня утром их нашли разложившимися трупами.
– Батарейка кончилась, – вздохнул я. Мир показался чуточку светлее.
– Именно так. Сегодня заседание Совбеза, сообщите приятную новость Денису Андреевичу, а я к Пашкову пока. Он был тут, как мне сообщили.
– Встречается с президентом. Скоро выйдет.
– Я его утешу, – и Владислав Григорьевич вышел из кабинета.
– Постойте, – окликнул директора я, – а что с обращенными?
Нефедов загадочно улыбнулся. Пожал плечами.
– Пока ничего. Но какая разница. У них ведь точно такая же батарейка. И она в любом случае подойдет к концу.
И он громко хлопнул дверью, выйдя в коридор.
– Виктор Васильевич, – донеслось до моего уха. – Очень кстати. У меня есть чем вас порадовать.
103.
В последующие дни температура немного спала, но продолжала упорно держаться у отметки тридцать семь с половиной. Лекарство, если и помогало, то немного, и явно не способствовало излечению. Гурова что-то напутала, ошиблась диагнозом или выписала слишком слабый препарат, без учета состояния Леонида. Все эти дни Оперман бродил, словно привидение, по комнатам на ватных ногах и снова ложился в постель, Лисицын несколько раз советовал ему наплевать на все и спать, но тому не спалось, он хотел послушать последние новости, глаза слезились, так что хоть по радио, и вообще, поговорить с другом, неважно, о чем, просто поболтать, будто они давно не виделись и за это время накопилась масса новостей.
Оперман говорил о наступившей золотой осени, давно он не видел такую красоту, будет время обязательно выйдет, просто для того, чтобы прогуляться, благо погода установилась сухая и теплая около двадцати градусов, что значительно превышало климатическую норму. Деревья рдели красным, желтели позолотой, кусты пятнели синевой жухшей листвы, покрывались серым налетом времени. Еще не затопили, и пока непонятно, затопят или нет, но сейчас, в такую теплынь, это казалось неважным. Леонид вспоминал прошлые осени и мечтал сполна ощутить нынешнюю, мягкую искрящуюся, теплую, золотистую, окунуться в ее очарование, прислушаться к ней, приглядеться, вдохнуть запахи уходящего лета и наступающей зимы, запахи смены времен, удивительные и каждый раз неповторимые.
Он вспоминал своих однокашников, так же потерянных где-то во времени, потом не выдержал, достал снимки выпускного класса, а так же сделанных в время последнего звонка, тогда он еще страстно увлекался фотографией. Позже Леонид с воспоминаний о девочке Кате, в которую влюбился в шестом, хотя она не то, чтобы очень симпатичная, но весьма положительная во всех смыслах особа, он переключился на свое старое хобби. Фотографировал он часто и помногу, зеркальным «Зенитом», подаренным отцом, в школу таскал на разные мероприятия и снимал по нескольку пленок за раз, а позже, запершись в ванной с таким же страстным фотолюбителем, как и он сам, Андреем, печатал снимки девять на двенадцать, часто на них попадала и Катя, у него сохранились эти снимки, надо только найти. Тогда что это стоило, копейки, это позже он вынужден был продать фотоаппарат, больше за ненадобностью, нежели рассчитывая выручить какой барыш. А потом на смену пришли цифровые «мыльницы», а потом и нормальные зеркальные камеры, жаль, денег на них как не было, так и нет. Да и снимать незаметно перехотелось, разве что осень из окна, но это можно сделать и обычной камерой компьютера, вот только послать снимки некуда. А ведь подумать только, совсем недавно еще казалось без Интернета прожить вообще невозможно. Ныне ж, когда его почитай месяц как нет, и все вроде свыклись, он так и вовсе перестал обращать внимания на свой компьютер, пылившийся на столе напротив, будто и не было его там. Лисицын поневоле соглашался, Оперман, оценив это как знак продолжать, разматывал дальше бесконечную нить своего монолога, в которой редкими вкраплениями встречались реплики Бориса.
Он заговорил о кино, вернее, о его кризисе, за последние десять лет хороших фильмов выпущено на пальцах одной руки. И это при том, что студии тратили сумасшедшие деньги на амбициозные проекты, пожиравшие на одной рекламе сотни миллионов. И игра стоила свеч, ведь даже посредственный боевик, мимо которого двадцать лет назад можно было пройти, не обернувшись, ныне на полном серьезе почитался классикой не пойми какого жанра, венцом творения режиссера и собирал колоссальные пожертвования со зрителей; что значит, как следует промыли мозги поколению нулевых.
Впрочем, то же можно сказать и о литературе, мэтры вымерли, а после них оставалась безжизненная пустыня, вакуум, который оказались не в состоянии заполнить современные бумагомараки, причисляемые опошлившейся скудностью мысли и примитивностью изложения аудиторией к властителям дум. Что же, какие думы, такие и властители….
Борис извинился, что не может его дослушать, и напомнил о необходимости идти за продуктами.
Оба замолчали, словно коснулись запретной в разговорах темы. Оперман кивнул, не глядя, Лисицын вышел в коридор переодеваться. Единственный вопрос, который последовал от хозяина квартиры, показался немного странным, но только не в наступившие времена:
– Деньги еще берут? У нас пока хватает? – Борис ответил согласно на оба вопроса, зашнуровал ботинки и вышел. Через четверть часа вернулся: улов составил десяток упаковок вермишели быстрого приготовления, двух бутылей кетчупа и полдюжины банок тушенки: то, что еще оставалось в магазине, куда выбросили продукты из государственного резерва. Об этом никто не говорил открыто, но все понимали, не с неба же сыплется эта почти просроченная манна; как раз напротив, появляется из-под земли, с глубины в сотню метров, из запасов невесть какой давности. Сколько их осталось, как по нынешним временам до них добираться, надолго ли хватит – на этот вопрос старались не отвечать.
Едва Борис вернулся, Оперман выключил телевизор. Оба соблюдали негласное правило, некое джентльменское соглашение: Лисицын не рассказывает о событиях на улице, Леонид ни словом не обмолвится о новостях из «ящика». Скрывать правду друг от друга было проще и позволяло избегать до поры до времени ненужных вопросов.
– А хлеба не было?
– Только консервированный. Из гуманитарной помощи НАТО Советскому Союзу. Даже дата осталась: восемьдесят девятый.
– История, – вздохнул Оперман, – В свое время мне не довелось такой купить, хотя и выбрасывали в продажу.
– Тебе много чего другого удалось. Вот хоть на войну сходить или получить приз за оборону Белого дома, – Леонид посмотрел на него, хотел что-то прибавить, но не успел, закачался, Лисицын едва успел подскочить.
Оперман медленно осел на диван, склонил голову, часто задышал, пытаясь придти в себя.
– Как будто по голове мешком с ватой ударили.
– Я к Гуровой, – Леонид взглянул на часы.
– Сегодня она с утра, уже закончила прием. Лучше аспирин дай.
Через час ему полегчало, в действительности, или так он сказал, чтобы успокоить Бориса, осталось тайной. На следующий день Лисицын сходил к двум в поликлинику: поднявшаяся с утра температура у Опермана так и не спала. Поймал в коридоре врачиху, та выслушав Бориса, покачала головой.
– Ну надо же, действительно серьезно, – Борис отметил про себя, насколько та изменилась за прошедшие дни, в лучшую сторону: заметно похорошела и одевалась куда лучше, сменила кварцевые часы на золотые механические «Патек Филипп», конечно, теперь роскошь оценивалась куда дешевле, но не значит стоила меньше, просто цены так выросли, что джинсы Диора стоили столько же, сколько килограмм вырезки. Так что на часики тоже надо было накопить.
– Вы обещали другое лекарство, – напомнил Лисицын.
– Да, разумеется. Сейчас, боюсь, его просто так не достанешь, – он протянул было деньги, но терапевт не взяла, порекомендовала зайти к Тамаре Станиславовне в восьмой кабинет, там Борис и добыл коробочку с двадцатью пилюлями под строгим контролем самой Гуровой. Тут она уж не совестилась, разломила пополам принесенные десять тысяч, отдав пятитысячную бумажку товарке и только после того, как расчет завершился, объяснила Борису, как и когда принимать лекарство. В его эффективности она не сомневалась, с ходу отметя все возражения просителя, порекомендовала только обязательно не пить натощак, а как поправится, непременно зайти для окончательной проверки.
Лисицын ушел с мутной головой. Но последующие дни принесли облегчение: Леониду действительно стало куда лучше. Он еще был слаб, температура, замучившая его последние десять дней, наконец, упала, до тридцати пяти, покрыв тело липким потом, голова кружилась, он постоянно проваливался в сон, или в бред, находясь в каком-то пограничном состоянии, частенько заговаривался, но через два дня уже вышел вначале на балкон, а поскольку день стоял изумительно ясный и теплый, то и на улицу, сопровождаемый под руку неизменным Борисом.
Они, позабывшись, отправились в парк, осень, прозрачное утро, небо как будто в тумане, даль из тонов перламутра, солнце холодное раннее, – поманили их в дубровы, Борис, столько раз проходивший мимо, сам повел друга в места детства. Едва миновав живую изгородь, они немедля замерли, поначалу разглядывая разноцветье красок, напоенных теплым ароматом давно убежавшего лета, а затем запамятовав, натолкнулись на серые цвета палаток, раскинувшихся на просторах парка и заполнившего его угрюмой безысходностью.
– Беженцы, я и забыл, – с досадою произнес Оперман, оглядываясь по сторонам. В этот час палаточный городок просыпался, люди выбирались наружу, шли к роднику с когда-то считавшейся целебной водой, когда здесь была еще окраина Москвы, пили или наполняли емкости, постепенно приходя в себя после тяжкого сна. Оперману все они показались одетыми одинаково, точно в этих местах находилась или колония или секта, ничего удивительного, после долгого перехода, после неудачного распределения, внове попав на воздух, не имея возможности принять душ, освежиться, да просто спокойно оправиться, беженцы потихоньку стали все больше и больше походить на безликую серую массу, живущую по своим правилам и законам. Не надо больше никуда бежать, ибо центр мира достигнут, не надо торопиться, ибо смерть сама придет в назначенный ей срок, можно ничего не делать, потому что нечего, ни о чем не думать, иначе мысли только и будут вертеться вокруг бедственного положения и лучше не мечтать, ибо фантазия всегда предаст, уйдя с другим, воплотившись тому в реальность.
Потому каждый жил не просто сегодняшним днем – нынешним часом, проснулся, уже хорошо, нашел, чем позавтракать, еще лучше, получил свою пайку от благотворителей из мэрии, вовсе замечательно; день прошел, а ты все жив, так и подавно праздник. Каждый находил свои маленькие поводы для утешения, а потому грустить оказывалось некому, все грустившие, остались позади, не дойдя до мест, обратившись или погибнув. Но оставшиеся еще живы, еще способны на что-то, что позволяет им природа, их силы, воля и разум, еще не сломлены, а сломавшиеся в первые же дни пребывания отсеялись естественным путем, палаточный городок рассчитанный на неопределенный срок, скорее всего, до конца дней нового Вавилона, не прощает малейшей слабости. Остались самые способные, крепкие духом или настолько слабые воображением, что не имели возможности представить иной расклад вещей или не видели его никогда, к ним в равной степени можно было отнести малых детей и жителей глухих поселков, на которые местные власти давно махнули рукой, не пожелав потратить копеечку на подводку газопровода, воды, канализации, обустройство давно сгнившего жилья, в котором все еще упорно ютились люди. На сэкономленные на умерших городках деньги невдалеке от этих полуживых погостов возводились дворцы, но и это обитатели трущоб прощали своим хозяевам, порой от безысходности, почувствовав себя на обочине жизни, а порой искренне считая себя ее полноценным властителем именно этой обочины, которому не нужна помощь и который и так проживет, если не загнется в процессе.
Оперман резко, так что закружилась голова, повернулся и побрел обратно, Лисицын его догнал, повел в сторону Черемушкинской улицы.
– Их так много, – произнес он едва слышно.
– Да, повсюду, – Борис уже пожалел, что согласился вывести своего друга на улицу, засидевшись дома, Леонид плохо представлял себе окружающий мир.
– Я слушал в новостях, но не думал…
– Ну новости это одно, а жизнь нечто другое, – он словно пытался оправдать свое нежелание смотреть телевизор и слушать приятеля, пытавшегося рассказать обо всем увиденном. Неожиданно Лисицын переменился в лице и заметил глухо: – А ведь я и сам беженец, понаехавший. Один из них, можно сказать, просто повезло с местными.
– Да, можно и так сказать, – Оперман не улыбнулся, неожиданно вспомнив о Валентине Тихоновецком, связь с которым оборвалась уже несколько дней как. Тот поминал, что спешно собирается в Москву, но когда будет, неизвестно. И что с ним теперь, добрался, нет, и, если добрался, то где он и как… давно мог бы позвонить… если вообще есть такая возможность, мобильная связь последние дни хандрит, один оператор вообще вырубился, у Валентина как раз номер мобильника на его три цифры и начинался. Да и Слюсаренко как сквозь землю канул. Вроде тоже не в маленьком городке живет, вроде все должно быть… но ведь он же звонил на его телефон, стационарный…, может быть, переехал к родителям? Или к родителям жены? В такой сумятице все возможно. И почти уже нет никакой возможности узнать, что и как. Позавчера или когда… он уже путался в днях, нет, все же днями раньше, стационарная связь Украины сообщила о прекращении своей работы, по сути расписалась в бессилии. Быть может, как и само государство… не дай бог, конечно, не хочется верить. И как там его старые приятели вечные жених и невеста Мадина и Анвар из Алма-Аты? В позапрошлом году он выкроил время приехать на недельку к ним, после часто общались через компьютер. А другие? Ольга из Тобольска, вечно занятая поисками мужа, Оксана из Казани, недавно хвалившаяся новым удачным романом, Никон из Владимира, работавший на телестудии, периодически сбрасывавший ссылки на свои художественные пятиминутные фильмы, Евгений из Ростова-на-Дону, журналист и фотограф местной газеты, Андрей из Сиднея, успешно продвигавший свой маленький бизнес на зеленом континенте, Ксения из Валенсии, его троюродная сестра, в последний момент перед дефолтом выскочившая замуж за иностранца и смотавшаяся из страны…. Сколько их в адресной книге: несколько десятков, а есть еще те, с кем просто переписывался через системы мгновенных сообщений, через банальную электронную почту. И где они, знакомые и почти незнакомые люди? Сгинули, растворились… или просто перестали писать, как переставали писать прежде бывшие его знакомые и плохо знакомые по переписке? Все возможно. Сейчас уже и не скажешь наверное.
Он посмотрел на Бориса, их знакомство когда-то начиналось тоже с письма, вот только кто кому написал первый, Леонид уже не помнил.
– Пошли домой, – просто сказал он. Лисицын кивнул. Пересекши улицу Дмитрия Ульянова, они медленно вернулись к дому, Оперман сколько ни заставлял себя, так и не смог обернуться.
Вечером ему стало хуже, резко подскочила температура, началась рвота, памятуя наставления терапевта, Борис дал удвоенную дозу лекарства. Но не помогло, промаявшись ночь, Леонид уже не смог даже встать. Его сильно знобило. Еще одна удвоенная доза плюс анальгин не принесли результата, температура подскочила уже днем к тридцати девяти и не спадала. У Опермана начались подергивания конечностей, речь стала бессвязной, лицо опухло; Лисицын попытался вызвать скорую, бесполезно, никто не отвечал, видимо, все на выездах.
Вечером стало еще хуже. Говорить Леонид уже не мог, едва поднимая руки указывал на лоб, видимо, болел безумно, едва только Борис положил холодный компресс, у Опермана начался эпилептический приступ, к счастью, быстро прекратившийся, ибо Лисицын понятия не имел, как его останавливать.
Только к утру температура немного спала, и оба смогли расслабиться и чуток поспать. Но уже в десять часов началось все то же самое. Лисицын снова взялся за телефон, он и так звонил ночь, но как ни парадоксально, 02 не отвечала, словно все решили пойти поспать после тяжелой ночи. Наконец, ему удалось прозвониться, в ответ на недовольное бурчание диспетчерской, он все же добился, чтобы его поставили в очередь.
– Будет после трех, – устало произнес он, кладя сотовый на прикроватную тумбочку, сплошь уставленную лекарствами. Оперман не слышал или не понимал, в ответ на настойчивые предложения Бориса «поесть хоть бульона немножко», тот отчаянно махал кистью руки, дергавшейся как у паралитика, и показывал скрюченным пожелтевшим пальцем себе на лоб. Видимо, боль разрывала его изнутри, а тут ни до чего было. Только бы пережить неистовую бурю, разразившуюся в голове.
Карета прибыла в половине четвертого, усталый мужчина в синем халате, больше похожий на трудовика, нежели на доктора, вошел в комнату, произвел быстрый осмотр, посмотрел на часы. И покачал головой.
– Энцефалит в последней стадии. Поражен мозг. Чем вы его кормили, что так довели? – Лисицын молча, не веря своим ушам, кивнул на разложенные по тумбочке лекарства. Врач взял одну из упаковок. – Это от поноса, что за бред. Кто ставил диагноз?
– Терапевт из поликлиники, – враз затрясшимися руками, Борис подал листок к рецептом. – А что же теперь… как…
– Баба дура, – выдохнув, произнес врач. – Неприятно вам это говорить, но ваш друг уже не поправится.
– Вы его возьмете? – голос сел, Борис опустился на стул, ватные ноги не слушались.
– Нет. Не могу. Да и поздно. Вечером его не будет, – и добавил, будто это объясняло все. – Не переживайте, он просто уйдет. Для вашего друга так даже лучше будет, он не восстанет, как все остальные.
Борис сидел, как громом пораженный, не зная, что сказать врачу. Тот помолчав, прибавил, больше на всякий случай.
– Нас он сейчас не слышит, но я могу дать морфин. Ненадолго ваш друг придет в себя. И боли больше не будет. Хоть умрет спокойно.
– Но неужели уже ничего… – врач только кивнул. – Но доктор, вы же не понимаете, еще позавчера он гулял, температура спала, он чувствовал себя хорошо, планировал…
– У него уже развился некротический энцефалит. Мозг разлагается, – сухо ответил врач, – через несколько часов он уже не сможет не только говорить, но и… – и оборвав себя, добавил: – Я вколю морфин. Это единственное, чем я могу ему помочь. Жаль, что не обратились раньше.
– Раньше, – Борис как пружина подпрыгнул в кресле. – Да я вам больше суток названивал! А теперь вы мне говорите, что все кончилось. Да что же это… вы будто сговорились все!
– «Ноль-два» теперь не функционирует, надо было звонить в МЧС. По всем каналам передавали последние дни, – Борис судорожно сглотнул и поднес ладонь ко рту, пытаясь сам себе зажать рот; вот только на последнее действие будто сил не хватило, рука так и остановилась в сантиметрах от лица. Врач положил пустой шприц на тумбочку с бесполезными лекарствами и вышел в коридор.
– Может, стоит позвать священника? – спросил он. Борис сверкнул глазами, хотел что-то высказать резкое, но разом передумал. Открыл дверь уходящему врачу, некоторое время стоял подле нее, раскрытой, слушая, как лифт уходит вниз, как открывается на первом этаже и как закрывается снова. Потом вернулся в комнату.
Прошло менее четверти часа, как Оперман пришел в себя. Выбрался из взявший в клещи боли и сумел сфокусировать взгляд на Борисе. Произнес что-то невнятное. Лисицын наклонился.
– Всё? – спросил он, с трудом шевеля губами. Борис вздрогнул и, помедлив, резко покачал, задергал головой. – Доктор приходил, я помню. Боль прошла. Не стал возиться. Значит, всё, – и, помедлив, добавил: – Прости.
– За что? – невольно спросил Борис. Оперман попытался улыбнуться.
– Что я так… некстати, – Борис не мог сдержать слез, Оперман продолжал улыбаться. Силы, прежде ушедшие, неожиданно стали возвращаться к нему, взор потихоньку прояснился, даже щеки, прежде изжелта-серые, теперь стали обретать былые цвета. Оба понимали, это все ненадолго, и оттого один улыбался, а другой, отвернувшись, старался не плакать боле. – Много чего не получилось. Сколько он мне оставил?… Борис?
Несколько минут протекли в молчании. Наконец, Лисицын повернулся.
– До ночи, – одними губами произнес он.
– А сейчас… сколько?
– Четверть пятого.
– Значит, есть чуть. Совсем немного, а я хотел, – он захлебнулся словами и закашлялся. Помолчав, прибавил: – Странное желание. Глупость, конечно. Все глупость. Но сейчас мне больше всего хотелось бы… чтобы ангел коснулся моей головы перед уходом.
Лисицын удивленно посмотрел на Опермана, нет, его друг говорил настолько серьезно, насколько позволяло его состояние.
– Я хотел этого еще в детстве. Мечтал… правда, тогда чтобы он просто пришел. Мой ангел. Коснулся и улетел, а я тогда уж… развернусь. Достигну многого. И останусь в памяти. Жаль, что память уйдет вместе со мной. Вот не коснулся ангел, я мог бы все свалить на это, жизнь прошла и ничего. Как и прочие миллиарды жизней. Что они – удобрение для последующих поколений. Глупая и печальная участь большинства. А ведь я тогда искренне хотел сделать мир лучше. Я… – он столь резко замолчал, что Борис стал прислушиваться к дыханию; нет, все в порядке. Пауза продлилась долго, наконец, Леонид продолжил, переведя дыхание: – Я родился и вырос, в другой стране, в другом мире, я хотел сделать для него многое. Хотел помочь ему. А теперь… мне уже давно все равно. Я отвернулся от него и он от меня, не помню, кто раньше. Я отвернулся от бога или он от меня. И тоже не помню, кто первым предал другого. И в итоге остался один. С виртуальными друзьями, бессмысленными беседами и безнадежными мечтами, – он говорил все связней и ясней, будто вместо морфия врач вколол ему некое чудодейственное средство, эликсир жизни, постепенно возвращавшего Леонида из небытия.
– Леонид, а как же я? – невольно спросил Борис. Вот странно, пришло ему в голову, за столько лет, что мы вместе, так и не смогли звать друг друга уменьшительными именами. Что это: признак уважения или определенного недоверия с обеих сторон?
– Ты… да, верно. Я, прости, я… сейчас как будто забыл о тебе. Но мы с тобой так часто говорили на отвлеченные темы через глазок камеры… и виделись чаще именно на экране, нежели в жизни… странно, ты будто только что вошел в мою жизнь. Мы словно заново познакомились… так поздно. Так жаль. Прости.
– Тебе не за что…
– Есть. Всегда есть за что просить прощения. Особенно теперь. Когда мы, – пауза, – вместе.
Борис неожиданно схватился с места. Подскочил так резко, что у лежащего пред ним Опермана зарябило в глазах.
– Ты потерпишь полчасика? – спросил он. – Я найду тебе ангела.
– Потерплю, но, Борис… – тот уже не слушал, схватив о охапку куртку, он сунул ноги в ботинки и выскочил в коридор. Только дверь хлопнула. Оперман долго разглядывал прихожую, пытаясь сфокусировать на ней взгляд, наконец, ему это удалось. Странные ощущения охватили его. Не то тревоги, не то радость, пробивавшаяся исподтишка. Нечто подобное он испытывал, когда впервые шел на свидание с женщиной. Почему именно это сравнение пришло ему в голову? – ведь он прекрасно понимал, что Борис сорвался совершенно напрасно. Ужели только лишь выиграть время и дождаться, когда действие препарата спадет?
Он помолчал, всматриваясь в темную прихожую. Неожиданно Леониду показалось, будто Борис все еще там – так и не решился бежать за несбыточным, оставлять его наедине с головой, враз заполнившимися теми мыслями, что он не успел передумать, покуда виски стискивала боль, отнимавшая и время и жизнь.
– Странное дело, – обратился Оперман в сторону прихожей. В этот момент он уже не сомневался, что Борис там, – но я так быстро переменялся в то время. И все не мог найти себя. Искал, метался. Встречался с девушкой, потом бросил ее, встречался с подругой… нет, все это было даже не влечение, скорее самокопание. И без намека на секс, вот ведь удивительно по нынешним временам, я рассказывал когда и как потерял свою прежнюю невинность, – облачко боли появилось на горизонте, Леонид потряс головой, небосвод прояснился. – А потом был путч. Мне показалось необходимым быть там, хотя и лето, и все, поступившие в вузы, разъехались отдохнуть, а я… словом, у нас не получилось. Я наблюдал, за тем, что происходит. И девятнадцатого помчался защищать демократию, – снова кривая усмешка. – Как же глупо мы тогда выглядели. Все, и те, кто стоял в оцеплении вокруг Белого дома и те, кто пытался прорвать это кольцо. Наивные, невинные души, оказавшиеся в жерновах большой, бессмысленной игры одних патриотов с другими, бывших друзей, партнеров, коллег, пытающихся перетянуть одеяло власти на себя. Оно расползалось под руками, и хотелось ухватить больший кусок…
Снова долгая пауза. Он вздохнул и откинулся на подушки. Попытка высмотреть в прихожей Лисицына не увенчалась успехом, Леонид начал подозревать, что тот и вправду ушел, но остановиться уже не мог. И не хотел, все равно это был диалог с самим собой.
– И каждый настаивал на своей правоте. И всякий пытался переубедить другого словом, хотя с одной стороны было еще и оружие, способное снести жидкий человеческий кордон в секунды и сравнять Белый дом с землей за час. Нас просили разойтись, ибо танкистам совесть не позволяла давить людей, а мы просили не исполнять приказ, ибо считали его преступным. На второй день, вторую ночь противостояния, кто-то сверху осмелился надавить. Погибли трое парней, моих ровесников. Если б они знали тогда, что сперва их имена будут припоминать при каждом удобном случае, а через десять лет снесут даже памятник на Новом Арбате… наверное, они… хотя нет, вряд ли. Я вот тоже все равно бы пошел. Просто потому, что тогда человеческое единение что-то значило, хотя бы для самих собравшихся. Нет, не только, еще оно оказалось способным обеспечить победу над оружием.
– А вот ведь, – враз изменившимся голосом продолжил он, – неужели и они, эти трое парней, восстали? Или времени прошло слишком много и… ведь их хоронили на Новодевичьем, с помпой… все возможно. Нет, это было бы слишком жестоко. Слишком чудовищная насмешка судьбы. Хотя… разве то, что произошло тогда и после, не насмешка? Разве все не насмешка? В ту ночь, когда погибли эти трое, запертые в Белом доме новые власти, перепуганные известием, убоявшись, что получат сибирский срок вместо кремлевских апартаментов, приказали раздавать все народу, не знаю, что это был за шаг, полное отчаяние или попытка сыграть на нем? Вот в девяносто третьем, когда Гайдар призвал москвичей грудью встать на защиту здания мэрии, а то войск не хватало, ужели он рассчитывал на бескорыстную поддержку? Ведь он в начале девяносто второго объявил пенсионеров балластом и пожелал им скорейшей смерти, а то никак не может построить либерально-демократическое будущее. Неужто не понимал, что бескорыстие вышло из моды и большинство лишь смотрело на зрелище – и на штурм Останкина, мэрии, и на то, как эти здания освобождает спецназ, придержанный на некоторое время, чтобы показать во всей красе гнев врагов, чтобы иметь хотя бы моральное право расстрелять его.
Ему послышался какой-то шорох, нет, показалось. В горле запершило, Леонид откашлялся и продолжил монолог:
– Тогда все, кто не работал в нефтегазовой сфере, оказались балластом. Как и сейчас. Проще было вычистить страну и заселить кое-где дешевыми китайцами, чтобы качали нефть, добывали руду, валили лес и гнали металл. Хватило бы миллиона, – он снова закашлялся.
– Вот так и думаешь всю жизнь. Вроде что-то понял, вроде разобрался, а она выкидывает новый фортель. Те трое погибших, разве могли предположить, что через два года в Москве будет война, а их трагедия обратится фарсом. И у каждого окажется своя родина. У Комаря – Украина, у Усова – Россия, у Кричевского – далекий Израиль. А мы по-прежнему наивно считали себя одним целым. И боролись ради одного целого. Или это казалось только нам, москвичам? Ведь путч прошел только у нас, остальным кажется, было все равно. Или остальные уже поняли и смирились. Или напротив, обрадовались новым халупам, взамен единого барака. Если так… – он помолчал. – тогда плеер единственное утешение всему. Только он и ничто больше…. А ведь я еще наивно верил в утопичность будущего, в светлые горизонты в далекие цели… не я один, впрочем, но просто сильнее других. Наверное, слишком много читал Кропоткина. Слишком часто потом перечитывал. Даже сейчас, когда из всех целей и задач осталась лишь одна – продержаться лишний день любой ценой. Наверное, потому что у меня нет этого дня, я так и говорю. И кажется, сам с собой. Борис, ты еще тут?
Молчание было ответом. С полчаса назад негромко хлопнув замком, Лисицын выбежал на улицу. Слова врача внезапно показались ему особенно важными, тот помянул священника, а что, если… безумная мысль, но почему бы не ухватиться за нее. Это не шанс, это чудо, но, быть может, ему удастся отыскать это чудо в ближайшие тридцать минут.
Другой вопрос, где? Борис обежал дом, вспоминая, где может располагаться ближайшая домовая церковь, после поджогов ее верно, найдешь только по объявлениям. А денег…. Или идти к беженцам? Ведь среди них может найтись окормляющий эту аморфную лоскутную массу жрец. Лишь бы не запросил больше, чем у него осталось.
Он проскочил палаточный городок на территории бывшего стадиона, промчался рысью, почти не разбирая дороги, к проспекту 60-летия Октября, к автобусной остановке, тут же вспомнил, что сто девяносто шестой уже несколько дней не ходит, оглянулся в поисках маршрутки; ему плохо соображалось, но желание поехать ближе к центру доминировало, почему, он и сам не мог понять. Повинуясь этому инстинкту, он втиснулся в переполненный салон, позабыв даже заплатить, впрочем, ему об этом немедля напомнили, изогнувшись, – почти все места, и даже стоячие, заняты, – он вытащил пятьдесят рублей. Мало. Маршрутка неожиданно свернула на улицу Вавилова; Бориса высадили у торгового центра, в конце улицы Орджоникидзе, дальше водитель везти отказался.. Удача то была или стечение обстоятельств, но едва он бросился в сторону бывших цехов, некогда ставших магазинами, а ныне городком беженцев, как ему встретился молодой человек, как показалось Лисицыну, всем своим видом указывающий на принадлежность к касте жрецов. Ни секунды не колеблясь, Борис остановил его, в другое время он еще несколько раз подумал, прежде чем сделал это, но теперь… он словно оказался между реальностей, в промежутке, где только и можно уверовать в чудо и немедля уверовав, обрести его.
– Простите, вы священник? – молодой человек неожиданно вздрогнул, пристально посмотрел на Лисицына, и наконец, ответил согласием. – У меня к вам просьба одна будет. Не сочтите за труд…
Молодой человек не счел, напротив, ответил живейшим согласием. Попросил его погодить немного, дабы он взял свои принадлежности, нет, лучше идите за мной; на пороге одного из цехов, пожалуй, самого большого на бывшем заводе, они столкнулись с гулящей девицей лет пятнадцати. Священник, обращаясь к ней по имени, почти восторженно заявил о своей требе, судя по его радости, первой на новом месте. Впрочем, мысли об отношениях этой странной пары немедля выскочили из головы Лисицына, стоило ему заглянуть ей в лицо. Новое безумство взбрело в голову. Он обрался уже к гулящей.
– Впрочем, и ты, если не занята, можешь пойти, – на что та живо кивнула, не спрашивая ни цену, ни договариваясь о числе желающих ее услуг. Борис взглянул на часы, и попросил поторапливаться, молодой священник уже вынырнул из здания цеха, с требником и застиранным рушником в руках. На шее появился нательный крест.
– Идемте? – произнес он. – Это далеко?
Маршрутки долго не было, Борис решил идти пешком. На его счастье девица поймала легковушку, водитель, увидев в руке молодого человека требник, ничего не сказав, молча подвез их до дома, и ничего не потребовал взамен, наверное последний самаритянин в новом Вавилоне. Борис быстро взбежал на этаж, открыл дверь. Услышал голос Леонида, спрашивавшего, тут ли он.
– Да, здесь, все в порядке, – Лисицын невольно вздрогнул. Голос, донесшийся из комнаты, хоть и был тверд, но сомнения в крепости рассудка, одурманенного и одураченного морфием, по-прежнему не давали покоя. Скинув куртку, он вошел в комнату.
– Дорассказать мне осталось немного, – продолжил Оперман, тут только Лисицын понял, что Леонид так и не заметил его отсутствия. Или не придал ему значения. И невольно содрогнулся.
– Я тебя слушаю.
– Я никогда не любил эту страну, последние годы и вовсе ее ненавидел, наверное, даже сильнее, нежели она того заслуживала. Я и по сию пору считаю себя гражданином той самой разорванной на куски державы, чтобы про нее ни говорили, хоть грязью поливали, хоть осанны пели. Она осталась в прошлом, и я вместе с ней. Так и не приучился к дивному новому миру, любезно подсунутому нашими новыми вождями. Так в нем ничего не нажил, да, честно говоря, не больно и стремился. Мне чужда была идеология нового мира, отвратительна его религия, ненавистна система ценностей. Для меня Россия с самого ее появления, как шмоток мяса с разлагающегося трупа. Когда он начал смердеть особенно сильно, вожди назвали это «подниманием с колен». А теперь все кончилось. Больше с колен подниматься некому, отвратительный этот голем рухнул, снова обратившись вязкой глиной. И у меня еще осталось время посмеяться над этими останками.
– Знаешь, – продолжал он, – я всю жизнь мечтал пережить этого гомункулуса, эту химеру, эту обрезанную по самое не могу страну. И хоть эта мечта моя осуществилась…. Похоже, единственная. Как ни странно, другой у меня нет. Но почему странно, нормально. Ведь и меня больше нет…. Да нет, Борис, не расстраивайся так, наверное, это и должно было произойти. Я увидел смерть своего врага. И мне еще повезло, что я не застигну самый конец, агонию. Моя придет раньше. Вот тебе, да, мне жаль, Борис, тебе не повезло остаться в живых и увидеть весь ужас.
Он замолчал, откинувшись на подушки, речь утомила его, мысли стали путаться. Действие наркотика заканчивалось, еще несколько минут и наступит агония, он это чувствовал, ощущал всем существом, но нисколько не боялся наступления. Он уже все высказал, что хотел, и теперь понимал, что расплата за его речи будет недолгой.
Кондрат и Настя слушали его молча, из прихожей, не решаясь войти. Руки девушки похолодели, странное желание пришло ей на ум, положить ладони на лоб лежащего и согреть его своим теплом. Микешин нервно теребил четки, казалось бы он давно привык к подобным излияниям на смертном одре, к кому только не доводилось ему приходить с отцом Саввой. И к отпетым бандитам, и к немыслимо состоятельным бизнесменам, и к влиятельным чиновникам, и порой даже к простым смертным, и чаще всего он слышал одни и те же проклятия и бессильные угрозы. Но слова Опермана потрясли его до глубины души. Сам он почти не застал Союз, ничего, кроме воспоминаний голодного детдомовца, не вынес, но эта страстность человека, лежащего на подушках, которого ему сейчас, верно, предстоит, причащать и отпевать, эта убежденность заставили сердце замереть. Он невольно вышел из прихожей в комнату, умирающий посмотрел на Микешина и попытался снова подняться, неудачно. Глухим голосом Леонид произнес:
– Зачем здесь священник? Я не просил… значит, ты все же ходил… ты думал, он мне поможет? Чем? – и тут увидел бледное лицо Насти, заглядывающее в комнату. Оперман замолчал на мгновение, а затем единственное слово сорвалось с его губ:
– Ангел? – произнес изумленно он. попытался потрясти головой, но силы оставили Леонида окончательно. Оба молодых человека, находящихся в комнате, резко обернулись. Настя, с колотящемся сердцем, тихо вошла, поглядывая то на одного, то на другого. Пересекла комнату и остановилась у изголовья. Присела на кровати. Руки дернулись, и медленно легли на лоб. Уголки губ лежащего дернулись, он пытался улыбнуться.
– Спасибо, ангел, – тихо произнес он. И замолчал надолго. Настя не отпускала рук, отчего-то вспомнив свое вымышленное имя, коим представлялась клиентам еще в Москве, им это нравилось, хотя в него никто не верил. Поверил только он.
Когда Настя наконец отняла руки, Оперман уже не дышал. Ее предупредили, что усопший не восстанет, и все же она поднялась, но отойти не смогла, будто не давало что-то. Стояла и смотрела на лицо незнакомого ей человека, такое спокойное и умиротворенное, точно Леонид после долгого путешествия по крутым поворотам жизни, ныне обрел долгожданный покой. За спиной послышался тяжкий вздох: Лисицын, уткнувши лицо в рукав рубашки, плакал, перестав обращать на гостей внимания.
Кондрат молча подошел к нему, постоял, но не дождался ответа, а потому вернулся к усопшему и стал негромко читать отходную.
104.
Пашков принял его у себя.
– Приятная новость, что и говорить, – повторял он, не обращая внимания на бесконечные повторы, – очень приятная. Жаль, конечно, что так поздно, вот бы на пару недель пораньше. Может, коньяку?
Нефедов согласился, премьер вынул из бара бутылку «Метаксы», разлил по рюмкам, спохватившись, предложил лимон, директор ФСБ помотал головой.
– За маленькую удачу, – провозгласил он, поднимая рюмку, Нефедов не успел чокнуться, как Пашков уже поспешно опрокинул ее. Тут же предложил повторить, на что снова получил отказ, не особо обращая внимание на это, премьер позволил себе еще пятьдесят граммов. – Я шуганул министра информации, чтоб немедля по всем каналам. По радио, эх жаль, нет больше Интернета…
– Интернет всегда можно включить, – тут же отметил Нефедов.
– Еще не хватало. Как будто сами не понимаете, что начнется, только дай сказать про последние дни оставшимся…. Слушайте, – неожиданно схватился Виктор Васильевич. – Вы мне давно еще матч-реванш в американку обещали. Может сыграем, до трех побед, хотя бы?
Директор ФСБ редко видел довольного Пашкова, такого и подавно. Оно и понятно, сейчас самое время радоваться, пусть маленькая, но удача. Значит можно сегодня, пока нет других страшных известий, успеть порадоваться малому, что дадено им свыше. Значит, неспроста. И премьер наслаждался каждой минутой. Ему редко выпадало радоваться вот так искренне, так отчаянно, так безответно, как в эти часы, а потому каждое мгновение для него было на вес золота и по цене осмия.
Нефедов так не умел. Он молча смотрел на премьера пустыми глазами, не понимая и не принимая его радостей. Как чужой, непонятно как и зачем оказавшийся в этой комнате. Но предложение сыграть в бильярд принял, не раздумывая. Сам так и не поняв, почему именно. Может оттого, что сейчас отказать Пашкову просто невозможно было. Хотя бы из искреннего удивления перед его взрывной, неподдельной радостью.
Премьер не был большим мастером по русскому бильярду, тем не менее, с его приходом еще в девяносто девятом году первый раз на этот пост, у него, как у назначенца Ельцина, немедля поинтересовались спортивными пристрастиями. В отличие от покойного президента, любившего лаун-теннис, больше на словах, нежели на деле, Пашков ответил, а уже во время предвыборной компании, и продемонстрировал, как он умеет скрутить свояка в дальнюю лузу, как отыгрываться, и как, с помощью «тещи», наносить убийственные удары битком по непростому чужому, стоявшему у самого борта; тогда, а это был самый разгар второй войны в Чечне, это умение казалось очень важным, новый президент виделся стратегом и тактиком, раскладывающим по полочкам диспозиции противника и наносящим неотвратимые точечные удары.
Бильярд немедля вошел в моду, и хотя больше Пашков публично кия в руки не брал, тем не менее, под эгидой президента было создано множество клубов, между которыми проводились кубковые турниры, имевшие международный статус, хотя и приезжали на них представители бывшего СССР, а поскольку лучше в русскую пирамиду все равно играть никто не умел, – призы, и немаленькие, разыгрывались между украинцами, казахстанцами и россиянами. А потом появились книги, написанные президентом, о бильярде, разумеется. Три штуки, выпущенные разными издательствами, но с убийственно великим тиражом, и хотя всякий раз выяснялось, что сам Пашков к ним отношение имел лишь опосредованное, а именно давал высочайшее разрешение на постановку его фамилии в заглавии, книги настойчиво раскупали. Мода на русскую пирамиду оказалась столь широко распространена, что трудно стало найти дом крупного чиновника или бизнесмена, в коем не нашлось бы комнаты с массивным столом зеленого сукна. Стол стал такой же неотъемлемой частью интерьера, как портрет самого президента. И пользовался популярностью и после того, как Пашков добровольно ушел в премьеры, передав ключики Маркову. А последнего президента так никто и не спросил, какой вид спорта интересен лично ему.