Сначала мэр распорядился прошерстить жителей МГУ и удалить иногородних, куда подальше, до второго января, нового срока начала учебного года. В первую очередь это касалось тех, кто прибыл издалека, и неважно, учить или учиться. Бориса сразу вызвали к заведующей кафедрой, та долго и муторно пыталась встать на сторону молодого преподавателя, получилось не очень, в итоге, Борис хоть и остался в общежитии, но на полулегальном положении. Посему он старался особо не светиться, а раз деньги выплатили сразу за три месяца простоя, то он просто залег на дно, окопался в своей квартирке в общежитии, и дальше учебной части, продмага и столовой не высовывался.
А вот теперь, два дня назад в опустевшие помещения стали заселять беженцев. Снова конфликт, когда выяснилось, что Лисицын не убрался в свою Самару. На завтрашний вечер у него созревал нехороший разговор уже с ректором. Вообще, было непонятна логика всего происходящего – по идее, если бы он убрался сразу, то сейчас бы его могли поселить, пускай не одного в однокомнатной квартире, вдвоем или втроем, но предоставить место в общежитии. Но теперь, исходя из этой иезуитских действий властей, он был обязан убираться из города невесть куда, чтобы потом, потолкавшись за его пределами, пробиться обратно – тогда, вполне возможно, коли места найдутся, его примут на постой.
Оперман встретил его на пороге.
– Сколько с меня? – тут же спросил он, глядя на пакет. Борис стал отнекиваться, но Леонид настаивал, хорошо, подумал Лисицын, с неохотой отдавая деньги, он не в курсе взятки, данной терапевту. – А это что, детское питание? Ну ты, брат… тебе только скажи.
– Тебе будет полезно. Вот минералка, – он извлек пятилитровую бутыль «Нарзана». – Тебе пить надо больше. Как ты вообще сейчас-то?
– Да вроде полегче. Голова хоть не кружится и вроде не болит. Слушай, что бы я без тебя делал…
– Да ладно, свои люди, сочтемся. Гурова твоя придет не раньше пяти, я на всякий случай буду на подхвате, если надо будет в аптеку, – Оперман снова слабо улыбнулся, улыбкой уставшего от надоедливой болезни человека, и проводив гостя в кухню, стал загружать холодильник припасами.
– Чай будешь? Сейчас разогрею, у меня только сухарики, сам понимаешь…
– Да я на твои сухари не претендую. Обойдусь и вареньем как-нибудь.
– Ладно, обойдись, – Оперман достал из холодильника конфитюр. – Как там Москва, чем дышит. Я уже пять дней из дому не выхожу. Сперва выходные, не надо вроде, а потом вот это.
– Дышит, мало не покажется. Слушай, а начальство твое что, – Оперман помрачнел, отвел глаза.
– Да кончилось мое начальство. Закрыли склад. Шефа перевели в магазин, распродавать, что не распродано, а остальные вон. Хорошо, хоть денег немного дали. Пятьдесят тысяч. Особо не разбежишься, но все же.
– Наверное, у тебя еще и от этого. Стресс, такая штука, – они еще какое-то время обсуждали болезнь Леонида, потом тот снова вспомнил о Москве. Борис, не очень хотел отвечать на вопрос – по столице он ездить боялся, страшась нарваться на милицию со своим «волчьим билетом». Тем паче, нюх у ментов был тот еще, беженцев, особенно тех, у кого могли разжиться тысчонкой, они тормозили немедля, выхватывая цепко из толпы и проверяя документы или попросту обыскивая. Публично обыскиваемые жались к стенке, пытались спрятать лица от безразличной толпы, мерно обтекавший их, пытались немедленно прекратить обыск взяткой, хотя раз начав, менты унижали человека довольно долго, методично распаковывая мешки и пакеты, раскладывая нехитрый скарб прямо в проходе, отчего некоторые из москвичей, понаехавших ранее, могли от души поглумиться, наступив на что-то съестное или хрупкое, что могло с хрустом сломаться, испортиться, придти в негодность. Толпа разом останавливалась, поглазеть на непредвиденное удовольствие от чужого унижения, словно этим пыталась избыть собственное, милиция, понимая потеху невзыскательной публики, не спешила ее разгонять.
– Зато вот вчера сообщили, мы окончательно и бесповоротно победили Украину еще и в газовой войне, – вывернулся Борис от расспросов Опермана. – «Газпром» перекрыл все магистрали, до окончательного расчета за поставленные кубометры золотом, пшеницей или салом. А у них и так голод начинается и… – он вспомнил Слюсаренко. – Кстати, как там твой хохол поживает, не в курсе?
– Даже не представляю. Я звонил ему на домашний, на мобильный, но международная связь, кажется, накрылась, – Оперман помолчал, а потом заметил нехотя: – Вот так всегда, смеемся над созданными для нас свыше врагами, а потом обнаруживаем в них своих близких. Я анекдот вспомнил по этому поводу, – неожиданно продолжил он: – Идет заседание Киотской группы. Выступает российский ученый:
«Из-за глобального потепления за прошедшие пять лет отопительный период у нас сократился на две недели».
«А у нас за пять лет на два месяца», – перебивает украинец.
«Это как же так»?
«Скажите спасибо вашему «Газпрому».
Смеяться не хотелось, но оба выжали из себя улыбку. Обстановку разрядил звонок в дверь – пришла терапевт. Звонко цокая каблуками по паркету, прошла в комнату. Следом проник запах духов, тяжелый, едкий, Лисицыну почему-то показалось, что парфюм просрочен. Гурова быстро достала из сумочки бланки рецептов, в глубине металлом сверкнул пистолет. Присела с Леонидом.
– Давненько мы с вами не виделись, с весны, кажется.
– Да, вроде так, – неловко пробормотал он.
– И не заходите. Приходится мне, хотя и не положено. Так, какие у вас сейчас требования, – шутки шутками, но за ними стояло желание быстро разделаться с больным, чтобы спешить к следующему, Борис приметил, что в адресной книжке, из которой она вытащила бланки, помимо Опермана значилось еще два зачеркнутых адреса и полдюжины незачеркнутых.
– С кровью выделения были? Тошнота, рвота? – Оперман покачал головой. – Вот и славно. Фталазол больше не принимайте ни под каким предлогом, он совсем от другого… Сейчас выпишу, что потребуется, но если вдруг выделения будут с кровью, или температура подскочит, немедленно звоните, я вам другое дам. Пока вот это, – она села за стол, быстро начеркала что-то ведомое только другим врачам да фармацевтам в аптеке, исписала два рецепта и бумажку, инструкцию по применению. Потом скороговоркой объяснила, названий Борис не запомнил, понял только, когда и сколько надобно употребить одного и другого препарата. Оперман видимо, тоже, он пристально смотрел на терапевта, прищурившись и беспокойно потирал щеку, так он делал всегда, когда нервничал.
Гурова поднялась, стремительно протянула рецепты Леониду и попрощавшись, вышла в коридор.
– До сих пор не запомню, как у вас тут замок открывается, – произнесла она. Оперман поднялся, но Борис предусмотрительно опередил его. Подошел к врачу, выпуская, вышел следом.
– Это серьезно? – спросил он.
– Полагаю, нет. Шлаки из вашего приятеля уже вышли, так что теперь таблетки, легкое питание, творожки, кашки, и прочее, никакого мяса, картошки, сырой пищи. Через несколько дней все пройдет, – и не дожидаясь следующего вопроса, вошла в раскрывшийся лифт, быстро нажала кнопку, и улыбнулась Борису на прощание. Лисицын вернулся в квартиру, Оперман тем временем, разбирал листки, пытаясь прочесть:
– Ты хоть что-то запомнил, из того, что она настрочила? – Лисицын покачал головой. – Это немыслимо, и говорит как из пулемета, и пишет будто в разведке работает.
– Давай, я сейчас схожу в аптеку.
– Только не вздумай из своих. И потом, надо же узнать, где дешевле.
– Что дешевле? Вот именно. Ладно, раскрывай кубышку, я побежал.
В аптеке молоденькая девушка, ни секунды не раздумывая, выдала ему пухлую коробку и блистр с крохотными капсулами и разъяснила – эти, маленькие, два раза в день, большие – три. Поблагодарив, он вернулся к Оперману. Тот открыл не сразу, приложив ухо к двери, Лисицын услышал работающий телевизор.
– Извини, опять прихватило, – и пошел в кухню, пить таблетки.
– Слушай, а чего ты вдруг новости смотришь? – спросил Борис, присаживаясь перед телевизором. Передавали постоянную рубрику «плохие новости из-за рубежа», как ее следовало называть. На сей раз речь шла о дефолте по внешним и внутренним долгам, объявленным правительством США. Доллар с сегодняшнего дня обесценивался на семьдесят процентов.
– Про распродажу доллара слышал? – крикнул он в кухню. – Нужно брать, пока совсем не подешевел.
– Он и так падал последние два года непрерывно. Зачем, у меня все сбережения в рублях и водке. Если рубль рухнет следом, то уж водка-то останется неизменной при любых правительствах и курсах. А у тебя какая заначка?
– Да какая у преподавателя заначка, смешно. Есть сотня евро, это с гранта, но и только. А так несколько монет Рейха, но боюсь, вряд ли им найдется применение, хотя они и коллекционные…
Он замолчал. Диктор вещал, как хорошо, что наше правительство заранее подготовилось и еще в самом начале августа вывело все свои активы с рынков США. После долгой осанны, диктор переключился на оценки текущего положения заокеанской страны нашими видными политиками, все как один, торчавшими в Москве, потом, в качестве контраргумента, показал стихийное сборище оппозиции у посольства США. Это была форменная комедия: человек десять, вооруженные плакатами с английскими надписями и звездно-полосатыми флагами, скандировали нестройно: «Мы вам поможем!», – прямо перед ошарашенными охранниками посольства.
– Наши либералы с дуба окончательно рухнули, – заметил Борис, когда Оперман вошел. – Нет, ты только глянь на убогих.
– Да, странно. Если учесть, что финансирование убогих идет прямо с Уолл-стрит, чего ж они тогда ждут. Что им чемодан долларов выдадут? Да что с ними делать-то теперь?
– Да нет, я ж говорил, они идейные, скорее сами снабжать будут своих небожителей, им главное верное слово услышать. В смысле, что они за правое дело борются с прогнившей хунтой Машкова, и что только на них вся надежда и опора. Ну да не мне тебе это объяснять.
– Знаешь, если их и увидят там, смеху будет столько же.
– Ну зато прослезившись, поймут, не зря они воспитали это поколение. Раз они звезды и полосы так ценят, как на родине не ценили со времен гражданской. Со всеми вытекающими.
– Зря ты это сказал, – Оперман резко поднялся и скрылся в туалете. Диктор, меж тем, обстоятельно рассказывал об успехах китайской армии в борьбе с американским флотом и тайваньскими сепаратистами.
– Что говорить, им сейчас несладко.
– А вот интересно, кому сейчас сладко, – Оперман появился в дверях. – Вроде перехотелось, – буркнул он, садясь за стол.
– Жаль, Интернет накрылся, можно поспрашивать у народа. Ты бы своим знакомым позвонил в разные страны, я бы своим. Слушай, у тебя ж был кто-то из Австралии? Там-то вроде чего делить? Сплошная земля и…
– У них водяные бунты и истребление понаехавших китайцев: в этом году в Австралии дождя так и не выпало…. А вообще, если задуматься, где еще жить хорошо? Про Африку и Америку мы знаем и тоже только плохое, может на островах Тихого океана?
– Оттуда все бежали давно. Когда жрать стало нечего. На туристах ведь живут. Вот если только Папуа – Новая Гвинея, они как жили в джунглях, так и до сих пор там пребывают.
– Новая Зеландия, – продолжал Оперман.
– На той неделе было землетрясение. Ну и этнические беспорядки.
– Сейшельские острова, Мадагаскар.
– Да ты что, там же гражданская война еще с девятого. А может с седьмого, не помню. А на Сейшельские острова… не помню. А там же марксисты восстали опять.
Оба помолчали. Оперман смотрел в кружку с остывающим чаем.
– Слушай, ты так подкован в этом вопросе, как будто специально готовился к нему.
– На самом деле, так и есть, – помолчав ответил Борис. – Я смотрел карту мира. Где есть местечко поспокойней. Еще когда все только начиналось, и сеть работала. Искал. Не знаю зачем, но искал. Ведь, в самом деле, не уезжать же туда собирался. Так только, позавидовать. Где могла наша цивилизация выжить, сохраниться, выкрутиться. Так и не нашел.
– Ну теперь разве что бушменам Африки завидовать.. Они всю жизнь без нашей цивилизации жили, и может, еще проживут. Тихие, спокойные, миролюбивые люди.
– Это ты фильм «Наверное, боги сошли с ума» вспомнил, – Леонид кивнул. – Зомби миролюбивых не пощадят и подавно, надо быть всегда во всеоружии и готовым незамедлительно отразить удар. Уж если кто и остался бы, то самый зубастый. А вот как раз зубастые меж собой и перегрызлись, как динозавры перед смертью.
– А остров Пасхи? – помолчав, спросил Оперман. Лисицын не ответил, и это его молчание говорило яснее долгой речи. Некоторое время они сидели молча, глядя в окно, покуда окончательно не стало смеркаться.
Борис, встрепенувшись, стал раскланиваться. Оперман уговаривал его посидеть еще чуть, но тот не согласился, уже стемнело, а ему еще по неспокойной Москве пробираться. Борис неожиданно вспомнил о предстоящем вызове к ректору, хорошего ничего ждать не приходилось, посему он поспешил к себе в общежитие, надеясь успеть до восьми, времени обхода. Не успел, имел стычку с вахтой, еще раз напомнившей Лисицыну, что тому пора бы и честь знать. Он все же продрался к себе, идти на этаж пришлось по лестнице, меж разбросанных в беспорядке тюков и баулов, беженцев уже вовсю заселяли в корпус, шум и гам был невыносимый, он добрался до своей квартирки и надежно заперся.
А утром, едва Борис успел позавтракать, ему позвонили – прибыл комендант, неожиданно заявил Лисицыну о просроченной регистрации и вчерашнем приказе ректора прошерстить общежитие и выгнать всех, кто еще тут укрывается от отъезда.
– Ничего более бредового я не слышал, у меня как раз сегодня вечером встреча с ректором, уж сперва я поговорю с ним, а потом и устраивайте погромы, – не оробев перед рослым детиной с хорошо вооруженным сопровождением, заявил Борис. Но квартиру взяли штурмом, начали собирать вещи, некоторые, особенно взбесившие коменданта, понятно, какие, выкинули в окно, ему было предложено собраться в полчаса и выметаться до января. Когда коробки были собраны, вернее, в них просто покидали первые попавшиеся вещи, заклеили скотчем и выкинули в коридор, – после этого один из сопровождения коменданта, пользуясь тем, что тот отправился к следующему понаехавшему, предложил компромиссный вариант, а именно место в студенческом общежитии, всего кровать, но не на улицу же. И недорого, сговориться сможем.
Борис попросил позвонить, студент с Калашниковым наперевес дал согласие; но только недолго, могут и засечь.
– Ты как там? – спросил Борис у Опермана, едва тот поднял трубку.
– Да так же. Пока не особо подействовало. Разве что температура тридцать семь сейчас. А ты?
– По этому поводу я тебе и звоню. Понимаешь, даже не знаю, как сказать. Просто… помнишь, я тебе рассказывал о приказе насчет выселения? Слушай, я понимаю, что не вовремя и вообще, но…
– Да не проблема, дружище. Конечно, заезжай. Жаль, встретить не могу, а то бы. Короче, ты понял, собирай, что сможешь утащить и ко мне. Только, – он неожиданно замялся.
– Я понял. Нет, этого уже нет. Выбросили.
– Я рад тебя снова увидеть, – тут же весьма бодро ответствовал Оперман. Борис улыбнулся, хотя улыбка едва тронула уголки губ.
– Будет кому за тобой ухаживать.
– Ну не без задней же мысли, – оба засмеялись, Борис положил трубку и пошел к выходу.
96.
Дзюба закончил разговор и повесил трубку. Посмотрел на Устюжного, старик, слышавший все, от первого до последнего слова, кивнул в знак одобрения.
– Нахальством, сыт не будешь, но иногда поднажать приходится, – заметил он. – Тем более, коли сосед такой попался. Ведь ни слова о сроках. Да и вы, Лаврентий Анатольевич, не больно заикались, а надо было бы.
– Я и сам задним числом понимаю, что надо, но и вы войдите в мое положение, Глеб Львович, – старик усмехнулся, кивнул головой.
– Охотно войду. Ладно, господин президент, остывайте от беседы, я покамест по своим делам прошвырнуться должен, – и вышел из кабинета.
Дзюба снова поглядел на аппарат правительственной связи. Прежде он имел относительное удовольствие, беседовать с премьер-министром Японии, не этим, предыдущим, но только с позиции полузадушенного оппозиционера, за котором постоянно ходят «товарищи» и которого лишь по блажи Машкова не берут в оборот. Нынче же ситуация кардинально переменилась, и всего за каких-то несколько дней. Настолько, что Дзюба сам не мог поверить в случившееся, просыпаясь, готов был щипать себя, не в силах иным способом доказать собственную значимость. Все было в диковинку, все в новинку, все заставляло трепетать сердце, – как он при всем этом умудрялся еще сдерживать не только себя, но и таких же, шалевших от привалившего счастья единомышленников, назначенных им на разные высокие посты, просто уму непостижимо. Те хоть вечерами имели возможность выплеснуть накопившееся за день всяческими способами – от банальной попойки хорошей компанией, эдак часов до четырех утра, до вызова на дом, уже новый дом, отхваченный у губернаторской шушеры, девчонок по вызову. Если наутро у кого-то плохо варили мозги, так это пока ничего, правительство только формировалось, только приступало к своим обязанностям, обвыкнуться самое главное, посему Дзюба просил только об одном – чтобы особо не светились и побыстрее завязывали. С ним охотно соглашались, уверяли, божились, но пока урезонить оказывалось делом трудноватым. Тем более просил, пора просыпаться.
Марков нанес ответный удар, группа «Альфа» спецназа ФСБ за день захватила мятежные Астрахань и Элисту, Дзюба отчего-то вспомнил времена Ивана Грозного. Теперь в руках у президента были как минимум два ставленника, готовых тому в ножки кланяться да пятки лизать, ничего удивительного, что ключевой в его собственном альянсе якутский президент тотчас заколебался: пока от Лаврентия он, кроме обещаний, не получил. Заволновалась и Камчатка, губернатор стягивал подконтрольные ему войска поближе к столице. По непроверенным данным вблизи северных островов Курильской гряды уже были замечены японские сторожевики во всеоружии. А так же патрульные корабли независимой Аляски, прощупывающие территории, могущие еще несколько раз поменять своих хозяев. Президент этой самопровозглашенной страны связывался с Лаврентием, пока вопрос о присоединении Аляски звучал скорее шуточно, но Дзюба нежданно предложил помощь – отбиваться от нападок янки и возможно, вернуть захваченную теми столицу Джуно – сами понимаете, когда раздышимся. И тот, противу обыкновения, обещал крепко подумать и сообщить в самое ближайшее время. Все зависело от переговоров с Москвой и Токио. И от их действий. Молота и наковальни, изготовившихся биться за гвоздь, попавший меж ними, лакомый кусок земли, которую господь, по своему черному юмору, наделил природными богатствами чрезмерно
На время наступила томительная, тягучая пауза, прерванная вот этим звонком японского премьера. Беседу Дзюба провел на одном дыхании, и почти без посреднических усилий переводчика. Немного зная японский, он почти интуитивно угадывал едва ли не каждое последующее слово, сказанное главой государства. Его охватил кураж, еще бы, впервые в жизни он говорил с главой одной из ведущих держав Тихоокеанского региона, на равных, по крайней мере, ни в чем пытался не уступить господину премьер-министру. Отвечал он достаточно убедительно, по крайней мере, на свой взгляд, чтобы под конец разговора вернуться к программе «территории в обмен на продовольствие», как сам изволил пошутить, к недовольному подергиванию губ Устюжного. Глеб Львович был приглашен заранее, едва стало известно о предстоящем звонке и сидя в уголке кабинета президента, выслушивал весь разговор, переводчика и Дзюбу, усевшихся за переговорный столик под только что повешенным портретом Муравьева-Амурского, основателя Владивостока. В целом остался доволен, однако, Дзюбе показалось, что Устюжному важно было услышать из его уст еще что-то, помимо точных сроков заключения договоров. Ведь пауза, взятая всеми сторонами противостояния не могла длиться долго. Лишь несколько дней, а затем, он это чувствовал, должна наступить развязка. А потому, пока у него были эти несколько дней, Устюжный напомнил: пора закрепить достигнутые результаты.
В Находке и Владивостоке, а так же Хабаровске и Комсомольске-на-Амуре, и еще ряде крупных городов Дальневосточной республики началась зачистка от орд зомби, все нити командования были переданы в руке Крайнева. В столице, также по приказу президента, милиция вскрыла государственные запасы продовольствия, частью припрятанные под резиденцией президента на острове Русский, частью возле самой Находки – всем этим командовал только что вернувшийся и вставший во главе МВД Ткаченко; Дзюба дал понять, что это крайняя мера, более направленная на стабилизацию обстановки в городе, но шум поднялся, внимание всех заинтересованных сторон было привлечено, а именно этого и добивался президент.
Крайнев добился даже большего – на следующий день его войска торжественно обновили пограничные столбы на реке Уссури и Амур. Командующий, конечно, заявил, что это всего лишь десант, что ситуация по-прежнему далека от идеала, но событие произвело впечатление куда большее, нежели оба на то рассчитывали. И тому и другому позвонил лично президент оставшейся России Марков. Сперва командующему, затем Дзюбе.
Разговор был короток, этим и запомнился дословно. Сперва позвонил некто Торопец, помощник президента, довольно нахально заявил о времени звонка, попросил быть на месте. Вернее, потребовал. Денис Андреевич не может сейчас с вами связаться, подождите два часа. Без «пожалуйста». После чего, хоть попрощавшись, повесил трубку. Через два часа позвонил секретарь Маркова, сообщил: «С вами сейчас будет говорить президент Российской федерации». До чего тупая торжественность, подумал Лаврентий, выслушивая все эти приготовления к главному звонку. И все же сердечко екнуло. К нему в эту минуту зашла Надежда, он поспешил отправить ее обратно, сказал, будет говорить с президентом. Первая леди, по-прежнему исполняющая обязанности секретарши, не проронив ни слова, вышла, осторожно закрыв за собой дверь – и она и ее муж на несколько секунд позабыли свои роли: Дзюба поднялся из кресла и встал под портретом Муравьева-Амурского. Потом спохватился и сел. Ведь это же первый звонок Маркова, перед этим Лаврентий сам звонил президенту России и просил обменять ОМОН Владивостока на внутренние войска, завезенные с Кавказа и губернаторскую камарилью. Сейчас это уже казалось смешным. И его напор и его пафос и все сказанные им слова. Правда, в тот раз он упивался победой, он вообще был невообразимо свободен и потому хладнокровен, он даже посмеивался про себя над Денисом Андреевичем, над непониманием Кремля сложившейся ситуации. Но это было тогда, сейчас он промокнул рукавом рубашки лоб и буквально заставил себя сесть и немного расслабиться. Трудно сказать, помогло ли, едва Марков поздоровался, Дзюба снова подскочил и снова сел. Действительно, не то что раньше.
– Доброе утро, Денис Андреевич, – учтя разницу во времени, произнес он в ответ на «добрый день» президента. И сразу будто камень с души свалился. – Вы кажется очень хотели со мной говорить.
– Совершенно верно, Лаврентий Анатольевич. Признаюсь честно, – Марков, кажется, действительно решил играть в открытую, – своими действиями вы произвели впечатления как на меня, так и на Виктора Васильевича. Он лично пожелал встретиться с вами, да я отговорил. Вы как-никак провозгласили себя президентом Дальневосточной республики, я прав?
– Исполняющим обязанности президента. Выборы пройдут позднее.
– Да, конечно, выборы пройдут позднее, – в словах Маркова послышалась усмешка. – Поэтому я посчитал необходимым лично известить вас о своем визите, намеченном на послезавтра, тринадцатое число.
– Вы дали мне всего десять дней, чтобы…
– Совершено верно, десять дней, вы не Наполеон, чтобы иметь сто, – Марков перестал играть в демократа и нажал сильнее, – оказалось, вам достаточно и десяти, чтобы развалить Россию.
– Простите, Денис Андреевич, вы заблуждаетесь, если считаете одного меня виновником случившегося.
– Ах, да, вы вовремя вспомнили о старике Устюжном.
– Я говорил о ваших назначенцах. О губернаторе Приморья, сидящем под арестом, о хабаровском губернаторе, которого от суда Линча спасло только чудо. О некоторых других, не буду называть имен, впрочем, одного вы получили спецрейсом. Остальных не получите, я передумал, их ждет суд. Здесь. И вы можете выслать адвокатов из России.
– То есть вы уже не Россия, я правильно понимаю.
– Не совсем. По мнению здешнего населения, не Россия как раз вы.
Недолгая пауза, Марков спешно искал слова для ответа.
– Мы посмотрим, кто будет смеяться последним. Сроки моего визита не откладываются, не переносятся. Я надеюсь, тринадцатого, в час дня, вы посмеете выйти на дорожку, чтобы встретить меня, как полагается.
– Извините, Денис Андреевич, но я не выйду на дорожку. И не встречу, как полагается. Ваши ультиматумы ничего не дадут. Я сообщал, что не имею возможности встретить вас должным образом, пока не будет закончено формирование правительства. К моему прискорбию, у нас слишком много неотложных дел, мне пришлось…
– Я слышал о ваших успехах. Да, забыл сказать, со мной будет генеральный прокурор. Все ваши новации вы потом поведаете ему лично. И бросьте строить из себя величину, вы просто поменяли хозяина, Лаврентий Анатольевич, но это не значит, что прежний не укажет вам на место.
Дзюба вздохнул глубоко, выдохнул. И произнес, чеканя каждое слово:
– Денис Андреевич, я отказываю вам в визите. Более того, с этого момента вы являетесь персоной нон грата на территории Дальневосточной республики. Прошу меня извинить, но никаких переговоров лично с вами я более вести не намерен. Только через посредников, – последняя лазейка, которую Марков немедля растоптал.
– Дзюба, я прилечу тринадцатого в тринадцать. Что бы вы ни придумывали, но я это сделаю. И раз вы так, то и я так: приготовьтесь к тому, что переговоры вы будете вести со Следственным комитетом. – в трубке послышались короткие гудки. Дзюба произнес тактично «до свидания» повесил трубку и потянулся за валидолом. Не нашел, вызвонил Наде. Зайдя, она немедля бросилась к нему.
– Господи, да что случилось? На тебе лица нет.
– С президентом поговорил. Вредное занятие, – попытался через силу пошутить Дзюба, Надя сорвала ему галстук-регат, обычные он завязывать так и не научился, и влила в рот валокордин. – Позвони Глебу Львовичу, нам надо с ним поговорить.
Через полчаса он понял, что напрасно так быстро поднял главу своей так и не созданной Администрации. Устюжный рвал и метал, едва услышал об отмене визита.
– Мальчишка, ненормальный, полоумный мальчишка, вы соображаете, что вы наделали? Вы втравили всех нас в войну с Кремлем, в которой мы заведомо понесем такие потери, о которых даже представить себе не можете. Стоит только Маркову сойти с трапа, и ему тут же кинутся целовать ноги, вы что наш народ не знаете? Вы что своих сотрудников не знаете? Вы вообще ничего не понимаете, что ли? Тем более, генпрокурор. Это чистое безумие, не надо было доводить Кремль до греха…. Вам еще повезло, что он не взял с собой Нефедова или кого-то еще из своей своры. Действительно, помрачение нашло. Это же президент.
– Вы повторяетесь, Глеб Львович. Я знаю, с кем говорил, и кому отказал.
– А вы не смейте со мной разговаривать в таком тоне, мальчишка. Заварили эту кашу, а мне расхлебывай.
– Почему вам? Полагаю, я сам сумею освободиться от нападок Кремля.
– Бросившись в объятья японцев. Эти сумоисты быстро раздавят вас в своих тисках. Ведь вы даже не соизволили узнать о начале переговоров, о времени поставок, ничего не согласовали во время разговора с премьером, все боялись петуха дать. А тут наш герой вдруг проснулся. Маркову отказал.
– Глеб Львович, я настроен достаточно серьезно и не собираюсь выслушивать ваши оскорбления. Они совершенно неуместны.
– Уместны, еще как уместны. За вас только все переделывать надо. – Устюжный, так и не присевший за все время разговора, подбежал к двери так, будто Дзюба был готов погнаться за ним. – Мне придется самому лететь в Москву и все улаживать. Как главе вашей, господин и.о. президента, Администрации. Быть посредником, если хотите.
– К черту посредничество, Глеб Львович, если Марков столь уперт, то это не значит, что мы должны потакать его упертости. Вы сами говорили…
– Да когда это было. Я никогда бы не позволил себе так общаться с президентом России. За ним половина страны, за ним простые граждане, которые, кстати, верят ему больше, чем вам. За ним армия, а вы… что вы пытаетесь сделать? От нас и так уже бегут, чартеры на Иркутск забиты.
– Глеб Львович, мне кажется, вы просто боитесь.
– Мальчишка. Я вас спасаю, – и Устюжный выскочил в приемную, попытавшись бухнуть дверью, но сил не хватило, и Дзюба долго слышал шлепанье туфель старика по лестнице, лифты в здании все никак не могли запустить. Дзюба прошелся по кабинету, потом рухнул в кресло. Сил совершенно не осталось.
– Бред какой-то, – пробормотал он, потом выругался вслед давно ушедшему Устюжному и ткнул кнопку селектора. – Надя, зайди на минутку.
Она отключила линию, а затем принялась за своего супруга: успокаивала, утешала, приводила в чувство – прошло не менее получаса, прежде чем президент Дальневосточной республики пришел в себя, обычного, и оказался в состоянии переварить случившееся.
– Он либо дурак, либо что-то задумал. Скорее всего, в ножки Маркову бухнуться. Надеется, что этим спасет. Ладно, завтра заседание правительства, поставлю вопрос…. Надя, а почему ты без кольца? – спросил он неожиданно.
Она смутилась, запунцовела.
– Слишком дорогое, не знаю, что на тебя нашло. Это же платина, да еще с рубином.
– Надя, живем один раз, что ты в самом деле.
– Не могу привыкнуть, прости, – она потупилась. Совсем как тогда, когда он предложил стать ей первой леди. Она еще спросила, действительно ли он любит ее, Лаврентий, не ответив прямо, начал уверять в благих намерениях, в новом положении и обстоятельствах, что им обоим это надо, что удачный повод и все в таком духе. Самому под конец стало тошно себя слушать, а все равно говорил и говорил. На следующий день он позвонил в загс, разумеется, его браку дали зеленый свет, оба скромно одетые, она в светлом платье, он в черном костюме с золотой заколкой для галстука, прибыли через черный ход. Свидетелем Надежды стала ее подруга, Лаврентия, институтский приятель, напарник по борьбе, не очень кстати напяливший галстук с гербом Владивостока, как вечное напоминание политику о его делах, ждущих уже за порогом. Свадьба была тихой и неприметной, Дзюбу куда больше удивили ожидающие своей очереди пары, в холле, до той поры он не сомневался, что подобные учреждения работают только потому, что их еще не закрыли за ненадобностью. Но жизнь во Владивостоке, несмотря ни на что, текла своим чередом, на этот день, как объяснила ему пожилая регистраторша, провозгласившая минуту назад их союз и давшая расписаться всем четверым в гроссбухе, запланировано еще шесть свадеб.
Он, растерянный, вышел на улицу, как и вошел, через черный ход, с изумлением увидел: Надежда вся светилась, он не отошедший еще от восторженных толп, приветствующих его с БТРа, от толп вообще, ликующих или протестующих, спросил, ужели так рада подарку.
–Я о тех, кто очереди своей дожидается. Ведь жизнь продолжается, понимаешь, я так рада. Жизнь продолжается, несмотря ни на что.
Он почему-то понял это как намек на свою деятельность, отчего больше не произнес ни слова. От мысли о верховенстве власти в России стало не по себе – уж такая страна, ничего не поделаешь, два непоротых поколения надо сменить, чтоб все иным стало, и то вряд ли, – сам Лаврентий не мог избавиться, чувствуя себя главой государства как бы не всерьез, а Маркова, сколь бы далек и смешон он ни был в занимаемой чуть ли не против своей воли должности, настоящим, а не сделанным наспех вершителем. Пускай его дергает за ниточки Пашков, пусть он от себя слова не скажет, все равно. Как Москва априори столица, так и Марков законно избранный глава всего государства, от Камчатки до Калининграда. И никакая Дальневосточная республика будет не в противовес, коли он выйдет из самолета и обратится к гражданам лично.
Да, Устюжный в этом абсолютно прав, слава богу, он не послушался в кои-то веки старика и не согласился принять президента. Пускай заворачивает обратно в Иркутск, эдакую буферную зону между мирами – старой Россией и новой, коей он искренне считал свое странное, наспех собранное и провозглашенное создание. Оттуда регулярно ходили чартеры до Хабаровска и Владивостока, ежедневно набитые пассажирами в обе стороны. Кто-то бежал из Дальневосточной республики, боясь гнева государя, таковых, подумал Лаврентий, будет в разы больше, коли он возгласит о прибытии Маркова и своих планах по его неприятии. Кто-то, напротив, стремился, на вольные хлеба нового образования. Не проверять же судьбу каждого, но почему-то Дзюбе казалось, что большинство это бывшие уголовники, пытавшиеся раствориться в новой вольнице. Наверное, судьба Дальнего востока вообще такая, что он все свои годы существования под боком России, да и в ее составе принимал в себя, случаем ли, или указами, именно таких людей. На вечное поселение или на вольную волю.
Вечером он побеседовал с Ткаченко, тот как раз освободился после выезда к местам выступлений какой-то «Общины просветления» – новой, недавно образованной сектантской организации, имевшей целью своей защиту истинных ценностей в ожидании неминучего апокалипсиса. Странно, но в их среде встречались священники всех конфессий, включая синтоистов и буддистов. Изверившиеся в своих богов и свои власти, они пытались заменить их тотальное бездействие хоть чем-то. Дзюба предпочел поговорить о своем решении касательно прибытия Маркова, к его удивлению, Ткаченко незамедлительно поддержал Лаврентия и теми же словами, которые Дзюба прокручивал на языке, но не решался высказать министру внутренних дел. И про население, и про гипноз власти, высшей власти, и от себя добавил непрочное положение его выдвиженцев – в Комсомольске-на-Амуре губернатору доверяют менее половины опрошенных, на Чукотке чуть больше сорока процентов. Лаврентий только голой покачал, не зная, что ответить.
– Что-то теряешь, что-то находишь. В Иркутске тебя тоже предпочитают, но я бы этим источникам не слишком доверял, а вообще, все будет зависеть от действий Маркова. Если он сумеет тут приземлиться, боюсь, он многих уже этим в нагнет. Демократы, они такие, по себе знаешь.
– Да по Устюжному, – добавил Дзюба неохотно.
– Ну так гони всех в шею, – просто ответил Ткаченко. – Прямо на завтрашнем заседании. Поставь вопрос ребром – или ты, или Марков. Посмотрим, кто кого.
Они и посмотрели. После подобного вопроса ребром правительство, вроде бы только сформированное, разом и безо всякого стеснения, опустело на треть. Первым поднялся Устюжный, едва только речь зашла о Маркове, характерным жестом, он махнул рукой, мол, пошли отсюда, чего связываться, и тотчас задвигались кресла, заскрипели полы, затопали ботинки.
– Продолжаем заседание, – жидко произнес президент, совершенно потерявшись. Подобного Лаврентий никак не мог ожидать и потому долго молчал после того, как последний из ушедших громоподобно закрыл за собой дверь.
Вечером караван-сарай отбыл. Беглецы едва смогли вместиться в самолет, часть багажа пришлось оставить, кто-то из бывших соратников написал на чемоданах и сумках: «Президенту Дзюбе» и отправился вслед за остальными. Поздно вечером самолет без происшествий прибыл в Иркутск, большинство именно там предпочли сдаться властям, только Устюжный и еще двое или трое его самых верных сподвижников предпочли предстать пред очи премьера или дождаться президента уже в Москве, как получится.
Следующим днем уставший, невыспавшийся Лаврентий уже был в башне диспетчерской. Не мог не придти. Не мог не повторить все свои слова еще раз. Так что едва президентский самолет достиг зоны радаров, и его повели с башни, Дзюба лично связался с бортом номер один. Кратно, сиплым от волнения голосом объяснил ситуацию. Он уже знал, что пока самолет дозаправлялся в Иркутске, Марков вышел в народ и устроил публичное помилование беженцами из Дальневосточной республики. Его встречали овациями. Беглецы кланялись и просили прощения. Народ ликовал и махал триколором, бросал цветы. Девочка прорвалась через оцепление и вручила «дяде Денису» любимого мишку. В ответ Марков подарил ей видимо заранее заготовленную коробку конфет, девочка была на седьмом небе от счастья.
Все российские каналы, которые еще остались в живых, транслировали эту встречу девочки и президента. Кроме дальневосточных – Лаврентий распорядился отключить на время вещание. Впрочем, кое-что все же прорвалось в эфир, немногое, но достаточное для того, чтобы понять, кто в доме хозяин.
Самолет кружил достаточно долго, вырабатывал топливо, переговоры затянулись. Дзюба уперся рогом и требовал не пускать самолет Маркова на посадку, даже когда ему сообщили, что топлива в баках может и не хватить.
Наконец, Марков сдался. Видимо, вмешался в бесплодные переговоры, поскольку самолет отключился от связи и резко накренившись, набрал высоту, отправившись строго на север. До Хабаровска. Где и приземлился, действительно за неимением достаточного количества топлива на борту.
Дзюба понял, что сейчас его судьба висит на волоске. Он сжался и стал ждать продолжения. Но когда Марков вышел из самолета, его встретило лишь голое поле взлетно-посадочных полос. И ни одного человека вокруг.
– Я дал распоряжение, – заметил Ткаченко, – чтобы прибытие президента не афишировалось. Мэр меня очень хорошо понял. Он ведь твой приятель, да еще и сидел дважды.
Дзюба вздохнул и выдохнул. Самолет простоял на рулевой дорожке около трех часов – за это время к нему подходили лишь техники. Наконец, осмотр завершился, борту номер один дали добро на взлет, выкатившись в начало полосы, он еще какое-то время стоял, выжидая. Но чуда так и не случилось, ничего не случилось. Самолет медленно стал разгоняться, в какой-то момент Дзюбе показалось, что ему не хватит полосы, но нет, в последний момент борт оторвался и унесся на запад. Теперь уже до Москвы.
Дзюба, все это время пребывавший в диспетчерской аэропорта «Владивосток», медленно сел, сполз в кресло, еще не веря в случившееся. Ткаченко все это время находился рядом, он подал стакан с водой. Попробовав ее, Лаврентий немедленно выплюнул.
– Ну кто так празднует. Коньяк доставай из губернаторских припасов. Все, сегодня еще один праздник.
Голова закружилась, он замолчал и долго глядел в одну точку, пытаясь собраться с силами, которых у него осталось совсем немного.
– Ничего, – пробормотал Дзюба, распрямляясь. – Пройдет, все пройдет, и это тоже, – и тут же обратился к диспетчерам: – Подайте мне телефон.
Приказание было выполнено немедля и беспрекословно, несмотря на то, что Ткаченко и его маленькая армия уже убрались, даже телохранители Дзюбы разбрелись кто куда, приказ оставался приказом. Он вздохнул и набрал знакомый номер:
– Надя? Да, все в порядке. А… ты видела. Ну хорошо. Жди, я выезжаю, праздновать будем, – и совсем уже без сил: – Кто-нибудь, кликните шофера, я отправляюсь назад.
97.
Первое время он очень боялся, что люди узнают и снова пойдут к нему. Знал, что не мог ни отказать, ни согласиться. Рассказал обо всем Тетереву, как старшему в их новой камере, в первый же день. Объяснил, какую роль исполнял в прежней общине, и почему не может в этой. Тетерев слушал молча, не перебивая, потом выдержал гоголевскую паузу и, усмехнувшись, отчего шрам на шее сделался неприятно красным, согласился молчать о бывшем дьяке.
– Можешь считать, договорились. Молиться, сам по себе будешь в душевой, тут это единственное свободное место.
– Я, – голос дрогнул, Кондрат с трудом справился. – Я не могу здесь молиться. Место… я зарок дал.
– Ему или себе? – неожиданно спросил Тетерев. Микешин начал было отвечать, но оборвал себя на полуслове, долго смотрел на вора и только потом медленно вымолвил:
– Он должен меня понять. Я и так много перед Ним грешил, слишком много, чтобы еще….
– Вы, священники, удивительные существа. Как и все остальные, впрочем. Прежде всего о себе, а потом уже обо всех остальных, кому вы понадобитесь. Хотя на словах как раз наоборот, – Кондрат смутился, Тетерев продолжал: – Здесь, наверное, немало людей, кто хочет или облегчить душу, или принять крещение, я знаю, когда судьба обламывает человека, он хватается за любую опору, чтобы снова не быть битым. Тебя он найдет, как бы ты ни прятался. Я не знаю, что ты ему скажешь, но все слова будут на твоей совести. И не кивай на Бога, Он один на всех. Вот только одни делят всех его созданий на Его слуг и Его рабов.
Странная была речь, Микешин молчал, не зная, что ответить Тетереву. Он вообще всякий раз ловил себя на полном непротивлении сказанному им, а потому чаще всего замолкал и лишь слушал, что говорит старший по камере. Впрочем, Тетерев слово держал, и о бывшем дьяке молчал. Спросил только, может ли он крестить, несмотря на отлучение, дозволено ли подобное самой Церковью. Кондрат покачал головой, прибавив к этому зачем-то, что в прежнее время в местах, где жили отлученные, не проводились богослужения вообще, община как бы пребывала во Гневе Божием либо до изгнания отлученного, либо его смерти, либо до истечения срока отлучения. Тетерев покачал головой, впрочем, в этой истории что-то его задело за живое. Он наклонился поближе и спросил:
– Хорошо, с этим все ясно. А самовольное отлучение возможно, – Микешин не понял. – Я хотел сказать следующее. Вот меня крестили в младенчестве родители. Не знаю, что мне это дало, если хочешь поразмыслить, можешь взглянуть на меня, тут, – он указал последовательно на грудь, плечи и спину, – вся моя биография расписана как по нотам, начиная с шестнадцати годков. Так вот, могу я теперь, будучи вполне взрослым и адекватным человеком, извергнуться из лона Церкви, куда меня ввели, можно сказать, сперматозоидом, – он изгалялся, но Кондрат пропустил ядовитый укол мимо ушей.
– Тебе так это надо? – все же осмелился спросить он.
– Это мой бзик, если хочешь… Ну так да или нет? – произнес он, разбивая повисшую было паузу. Кондрат сглотнул и ответил:
– Никогда прежде не задавали подобный вопрос. Обычно…
– Я не обычный. Ну так? – Микешины покачал головой. – Что, теперь до гробовой доски не избавиться?
– Ты можешь сменить веру, тогда ты станешь считаться «умершим во Христе», а другой храмовник, скажем, раввин…
– Вот только этого мне не хватало! Да какая разница, Бог-то на всех вас один, а вот Его Фан-клубов навалом. Зато все друг на друга вилы точат.
– Тебе и выбирать.
– Я не намерен общаться с Богом через посредника.
– Но как же, без связи, – Микешин даже растерялся. Посмотрел на Тетерева, заметил в кармане мобильный, его неожиданно осенило. – Это как без сотовой связи остаться да еще в глуши лесной. Вроде бы недалеко, а связаться не можешь, телефон есть, да не работает, без посредника-то.
– А так достучаться я не смогу? Сам докричаться до Бога, свою молитву сотворить? Христос говаривал об этом, про Бога, которому следует молиться, заперевшись в комнате, а не публично.
– Перед этим он выгнал торговцев из храма, сказавши, что это дом Отца Моего.
– В Гефсиманском саду Христос молился в уединении.
– На кресте Он обратился к Отцу Своему публично, а допреж того публично исцелял Его Именем и свершал чудеса Его Силой.
Оба замолчали и долго смотрели друг на друга. Кондрат первым отвел глаза, снова оробев перед авторитетом.
– Значит, Он был религиозен, – подвел итог Тетерев.
– Если говорить так, да Христос по вероисповеданию был иудеем. Его обрезали на восьмой день, он учился в иешиве, молился в Храме, учил о Субботе. Согласно иудейским обычаям он отделял законы Израиля от законов, народом не признаваемых, но принужденных их исполнять, и говорил: «Богу – Богово, а кесарю – кесарево».
– Убедил. И все же, как я могу выйти из христианства, не заходя куда-то еще попутно? Что мне сделать, чтобы меня отлучили?
Кондрат вздохнул.
– Ты сам себя отлучил и уже давно, – спокойно сказал он. – Во время крещения ты был введен в лоно Церкви, но ты никогда не свершал молитв, не посещал храмы, не постился, не исповедался. Можно сказать, ты давно откинулся сам, – Тетерев усмехнулся, непонятно чему больше, шутке или известию, изложенному в подобном тоне. – Но у тебя есть маленькое преимущество перед другими – ты всегда можешь вернуться. У тебя остался входной билет.
– Спасибо, я понял. Хотя… не рассчитывайте, – он сделал небольшую паузу перед последними словами. Замялся или просто пытался неудачно их подчеркнуть? Кондрат хотел бы надеяться на первое.
– Странно, что ты спрашиваешь, как уйти именно сейчас. Когда остальные хотят поменяться с тобой местами, принять крещение и войти…
– Вот это как раз не по мне. Церковь вроде как учит, что пред Богом все равны, все едины и одинаково протирают коленки в молитвах. Я видел и не верю. Ты тоже не веришь, я заметил. А еще я не хочу посредников.
– Все же ты человек верующий, – Кондрат сказал это без вопроса. Тетерев посмотрел на него пристально.
– Да как сказать. Я думаю, Бог это для слабых, если своим умом, своими силами не получается, Он выходит последней надеждой, – Кондрат хотел сказать насчет Бога для слабых, к чему отрицание Всевышнего привело Тетерева, но не посмел возразить. – В самый страшный час люди цепляются за фантом, за иллюзию. А я в страшный час хочу и могу рассчитывать только на себя, потому как знаю: больше рассчитывать не на кого. Люди слабы и преходящи, как бы они не назывались, хоть друзьями, хоть братьями, у меня остаюсь только я сам.
– Вообще, ты прав. Иисус – Бог слабых. Так уж повелось. Сильные начинают верить в Него только когда слабеют или встречают более сильного. Или когда сама Церковь Его становится сильней их, – Тетерев пристально смотрел на отлученного, не прерывая, – А когда Церковь стала сильнее всех сильных, тогда только их вера, да и вера любого человека вышла из плена сомнений, заблуждений, тревог.
– Христос стал солидным, уважаемым Господом, – Кондрату будто язык прикусили. Ответить он не мог: Тетерев, сам не зная того, ибо обстоятельств отлучения Микешин никогда никому не рассказывал, ужалил в больное место. – А то что он Бог слабых и обездоленных, как ты сам говоришь, и как учит библия, это уже на десерт. Потом и для тех, кто верит. И про верблюда, прошедшего через игольное ушко, и про… кстати, помнишь, Христа пригласили в богатый дом на корпоративную вечеринку. Он еще помогал обращать воду в вино, когда то закончилось, чтобы не стыдить хозяина. Этакое небольшое чудо на заказ, именно для солидных людей, чтобы и те не отвернулись. Будь Иисус чуть популярней, хозяин дома мог бы провозгласить, что собравшиеся авторитеты пьют вино от самого Христа, это весьма подняло бы имидж последнего.
– Ты ерничаешь, – заметил Микешин после долгой паузы, – как будто ерзаешь на сковородке.
– А на чем мне еще ерзать е Его царствии?
– Все же ты слишком хорошо знаешь библию, чтобы отринуть ее.
– Скорее, наоборот, читал библию, чтобы потом понять – и отринуть. В этой книге слишком много говорится о любви к Богу и слишком мало об обратном процессе, ах да, кроме того случая, что он пожалел свои создания и не уничтожил их всех разом вторично. Тот же Христос говорит о любви к ближнему, но все исцеления использует для своей рекламной кампании. И еще создает первого зомби, чертовски современно, – они проспорили, без малого несколько часов, уже и парни Тетерева вернулись, но вынуждены были стоять за дверью, ожидая окончания спора, а те все говорили и говорили. Так ничего и не решив меж собой, вынужденно закончили беседу, лишь когда стало совсем темно, и выяснилось, заодно, что электричество в этот день как раз закончилось. Так что ужинать пришлось полуфабрикатами, рассчитывая на их приготовление уже по ходу.
Следующие несколько дней разговоров, ни длинных, ни коротких, меж Тетеревом и Кондратом не случилось. Свое слово авторитет держал, отлученного не беспокоили ни случайные гости, ни намеренные поделиться с ним своими бедами и горестями, дни проходили в странном спокойствии, вернее, оцепенении, так что Кондрат даже стал скучать по прежним временам, когда был нужен, но так отчаянно противился человеческой надобности в нем. Разве что Настя изредка спрашивала его – и так же осторожно, стараясь не коснуться «бывшей его профессии», как это назвал сам Тетерев.
Странно, но Кондрат ревновал ее к авторитету. Не от телесной близости, конечно; Настя отбирала у Тетерева другое, нужное Микешину – внимание, он хотел поговорить по душам, как в первый раз, еще как-нибудь, но все не случалось. То сам не решался, то авторитет был занят своей подругой. Как он понял из их разговоров он стал далеко не первым ее близким человеком, до этого был и другой, по которому Настя даже скучала, открыто, что несколько коробило Кондрата, но не вызывало никаких эмоций у Тетерева. Впрочем, прежнее свое занятие она едва ли бросила, ведь даже поджидая своего друга, она занималась собственной торговлей, у солдатни, что пацаны могли дать ей? Разве что некоторое удовольствие, вкушение запретного плода, или привычку, надобность, Кондрату не раз приходилось слышать от той же Лены Домбаевой, мир ее праху, что женщине без секса никуда, что неделя, проведенная в монашестве, уже может вызвать нежелательные последствия, что говорить о целом месяце, который она однажды провела, и «еле откачали потом», признавалась она, скромно поглядывая на Кондрата, опустив очи долу. И перечисляла симптомы: начиная с депрессии и кончая задержкой или тяжелым предменструальным синдромом, он уже не помнил. «Это вам проще – пальчиками, а нам нужно что-то полноценное ощущать», говорила она безо всякого смущения, стараясь выговориться. Колька тогда не удивился, что Кондрат постарался вытурить из дому ее поскорее, чтобы не слышать больше ничего подобного, парень, наверное, в душе посмеялся над целомудрием своего любовника. Равно как и над «блудницей Еленой», как он отозвался о Домбаевой. Впрочем, еще не раз приходившей и выплакивавшейся о нелегкой женской доле именно ему, любившему не таких как она, верно, ей казалось, в сочетании дьячка и педофила сокрыт некий сакральный смысл, отчего она старалась навестить его почаще, выговориться, облегчиться, да и в последний раз, пришла просить отпущения, он не сомневался, имея в виду все то же.
Как и Настя. Кажется, она поймала его взгляд, не один, их было несколько, тайных, даже от самого себя сокрытых, в сторону соседского двенадцатилетнего подростка, худощавого, ершистого, так похожего на того Кольку, что он взял в послушники из детдома, игравшего в интимные игры со сверстниками, восторженно и с красными ушами и пленявшего взоры молодого выпускника семинарии. Настя долго стояла рядом, он и не заметил ее присутствия, пока наконец, не понял, кто находится за его спиной. Резко повернулся и замер, уперевшись как в стену, в ее взгляд.
– Ты значит, вот почему вылетел, – тихо произнесла она. Кондрат уже открыл рот, дабы ответить, отринуть верные выводы, но неправильные подозрения, но Настя повернулась и ушла, дверь камеры хлопнула, закрываясь, словно отрезая ему путь назад.
На следующий день она, как ни в чем не бывало, подошла к Микешину, он все думал, попросит прощения или потребует объяснений, но не случилось ни того, ни другого, Настя казалось, переполнялась Тетеревом, и эту переполненность возжелала излить на него, за ночь запамятав вчерашнее. Он слушал и молчал. Лишь изредка кивал головой, отвечал односложно и похрустывал пальцами. Наконец, она оставила Кондрата, сама пошла прогуляться. Тетерев еще не выходил, странно, обычно он всегда сопровождал свою пассию.
Вернувшись, Настя рассказала о странном: во-первых куда-то исчезли «мальчики» – та самая солдатня, что служила ей утешением. В новостях передали – на позавчерашнем заседании Совбеза министр обороны Грудень подал в отставку. Вместо него исполняющим обязанности, назначался начальник Генштаба Илларионов. В другое время Микешин пропустил бы эти слова мимо ушей, но сегодня все было совсем иначе. И прежняя незаинтересованность политикой сменилось жадным прослушиванием сводок, и чем ближе подбирались неутешительные сводки к столице, тем жаднее прослушивались последние бодрые рапорты и решительные заявления о наведении конституционного порядка, о скорой нормализации ситуации, о всей прочей пропагандистской шелухе, прикрывавшей голый ужас перед происходящим и тех, кто говорит, и тех кто озвучивает говорящих. В сводках звучала еще и пауза о судьбе Владивостока, всем было понятно, что переговоры Маркова и самопровозглашенного Дзюбы провалились, но что за этим последует оставалось тайной, возможно, что и для самих правителей тоже. В сущности, а чем они могли ответить, разве что ракетным ударом? Хотя какой в нем толк в данной ситуации, когда Кремль может контролировать всего несколько десятков городов, и то не наверняка. То, что осталось, Россией уже назвать сложно. Великим княжеством московским, может быть, территория, оставшаяся Машкову, как раз соответствовала временам начала правления Ивана Грозного.
Во-вторых, рассказывала Настя, Бутово наводнил ОМОН. Тетерев просидел последние два дня дома, в камере, не выбираясь наружу, будто чувствовал, а сейчас еще и получил достаточное подтверждение своей поразительной, как у всех преступников интуиции.
Тетерев подробно выспрашивал про ОМОН, где, сколько и с чем, Настя столь же уверенно отвечала, Кондрат удивился еще, будто всю жизнь занималась чем-то подобным. И тут же поймал себя на мысли – ведь и верно, занималась, милиция завсегда оставалась ее врагом, врагом ее новоизбранной профессии. А сколько она в ней – Бог знает. Только он, Микешин спрашивать, особенно после того, как Настя поймала его взгляд, не решался.
И все же. Он вбил в голову, что должен спасти ее. Вытащить, сам не ведая каким именно способом, из тех тисков, в которые она добровольно загнала себя, вырвать душу из трясины и очистить от скверны, быть может, надеялся отчаянно и обреченно он, Настя сама не ведает, что творит. Или ведает, но лишь краем разума. Как та же Лена Домбаева, вроде и понимающая в какую грязь наступила, вроде и пытавшаяся выкарабкаться, но всякий раз соскользавшая еще глубже. Недаром она вспоминала о Милене в тот последний день, недаром говорила о спасении в последнюю минуту. Да, все можно исправить, все изменить, последняя минута, она всегда решающая еще с времен Христа и Вараввы. Будто душа за целую жизнь не определилась еще, куда ей надлежит отправиться, и только заключительный миг либо возвышает ее, либо сбрасывает в преисподнюю. И грешники поднимаются в эти мгновения, а праведники тонут. Сколько уж подобного было, сколько и будет. Кондрат упорно не верил в близящийся апокалипсис, считал, что уж кто-то да непременно спасется, ужели Москва, разбухшая от прибывающих и прибывающих беженцев не найдет в себе и десяти праведников, пред лицем Господа?
И даже если только новоявленный Лот с семьей и уцелеют, через них все равно будет спасение рода человеческого. Пусть только никто из них не оглядывается на руины погибающей цивилизации, пусть уходят, дабы создать дивный новый мир, пусть будут в пустыне и в пещерах жить, пусть грешат кровосмесительной связью, – потом, когда последний миг настанет, им зачтется свыше. Им, потому что они избраны в новый народ, в новое творение, и сколь бы долго оно ни продолжалось, именно им предстоит жить дальше, продолжать плести многотрудную ткань человеческого бытия.
Он встряхнулся от мыслей. Сказания о Ное и Лоте странным образом смешались пред его внутренним взором, он огляделся кругом, Настя закончила говорить, все в камере обсуждали усиление ОМОНа в Бутове и конечно же, подходящий поток из Орла, с каждым днем все ближе, с каждым днем все страшней: ибо в нем все меньше живых и все больше мертвых; что-то будет, когда он достигнет пределов Третьего Рима?
Тетерева уговорили на несколько дней обождать выбираться даже из камеры – в СИЗО могло жить немало семей, так или иначе связанных с милицией. А может просто стукачей, знающих Тетерева в лицо. Поначалу он усмехался, ну кому сейчас в голову придет искоренять преступность да еще и в Бутове, но потом пошел на попятную. Видимо, было что-то серьезное в его прошлом, раз уговоры Вано так на него подействовали. Значит, немало людей знали его в лицо и среди стражей правопорядка, и определенная часть, возможно, пожелала бы свести с ним счеты, раз он внезапно остановил свои шуточки, замер и молча кивнул, поблагодарив Вано.
Следующие дни в разведку ходили Настя с Кондратом, девушка была против, но Тетерев настоял. Разговоров почти не было, они бродили по заранее оговоренному маршруту, изредка Настя останавливалась, разглядывая новые блокпосты и пересчитывая солдат, Кондрат поерничал, предложив ей записывать и зарисовывать увиденное, но потом сразу осекся, замолчал и пошел рядом, снова почувствовав как девушка взяла его под руку.
Заговорить смогли только в четверг, когда проходили мимо сожженной отцом Дмитрием церквушки. Кондрат остановился невольно, перекрестился, вышло машинально, но кажется, Насте этот жест не понравился, почувствовала ли она фальшь, трудно сказать, они встретились взглядами, он отвернулся и подойдя к ограде, стал смотреть на играющих на пепелище ребятишек лет десяти-двенадцати. Невольно вспомнился Колька, он застыл, наблюдая, как они играют в зомби, по лицу блуждала отстраненная улыбка. Колька любил, когда его целовали в затылок, в шею, потом медленно снимали рубашку, прижимая всем телом…
Микешин почувствовал резкий рывок и очнувшись от грез увидел перед собой Настю с перекосившимся в нескрываемом отвращении лицом.
– Я давно подозревала, – резко произнесла она, оттаскивая Кондрата подальше от пепелища. – Давно. Все в голову не приходило. А ты за свое решил взяться. Поставить раком и натянуть на свой агрегат… – и резко замолчала, уводя его все дальше и дальше от играющих детей.
Микешин молчал, ошеломленный, он не знал, как объясниться, что сказать, и, вообще, стоит ли говорить хоть что-то ей, той, кого он собрался спасать, отмаливать, но при этом сам же оказался застигнут врасплох в неприглядной ситуации.
Они остановились у станции «Скобелевская». Настя неожиданно обернулась к нему и глухо, голос сел, хрипло спросила, едва справляясь с охватившим враз волнением:
– Ты не можешь, да? Скажи, тебе это очень нужно, да? – и не дав ему слова вставить, – А если ты меня вместо них? – и совсем уже тихо. – Ты как?
Он смутился, не зная, что ответить. Покачал головой. Потом вздрогнул и посмотрел на нее, встретив все тот же испепеляющий взгляд.
– Значит, не остановишься. Пойдешь и натянешь за конфетку.
– Прекрати, – одними губами произнес он. – Бог знает, что ты себе навыдумывала.
– Он знает, – но вспышка прекратилась так же внезапно как и началась. – Прости. Я не хотела, чтобы ты… даже подумал об этом, – некоторое время они молчали, переводя дух, потом Настя предложила присесть. Опустившись на скамеечку, Микешин решился спросить:
– Скажи, а почему ты подумала, что я…
– Я видела, как ты смотришь. Как представляешь. Я не дурочка, я это чувствую, про такое не говорят, такое на лице читают, – и тут же, – У нас в общежитии, в Москве, где я работала, были две десятилетние девочки на такой случай. К ним приходили клиенты с твоим выражением на лице, – Микешин проглотил комок, застрявший в горле. Попытался улыбнуться. Но Настя продолжала безжалостно: – Когда им выводили одну из девочек, ты бы видел, что с ними творилось. Будто десять лет в тюрьме сидели и себя грызли в ожидании. Не знаю, может так и было, мы музыку погромче включали, чтоб они не орали.
– Кто?
– И те, и другие. Ты думаешь им не больно, им, маленьким? Когда сорокалетний мужик… – снова пауза. Долгая, вязкая. Настя поежилась, и посмотрела на Кондрата. Хотела продолжить, наверное, но осеклась.
– Моему любовнику было пятнадцать, – без выражения произнес Кондрат. – Тринадцать, когда я взял его из детдома как послушника. Мне поверили, молодой выпускник семинарии, дьяк, кто заподозрит. Только он, потому как я еще раньше приходил к нему, встречался в темных закрытых наглухо комнатах. Сперва мы шептались, ласкались, а потом….
– Прекрати.
– Ты хотела это услышать.
– Все равно прекрати. Не надо.
– Я любил его, – безнадежно произнес Кондрат. – Мне кажется, он тоже. По-своему, жестоко, но… ведь он всегда возвращался ко мне. И когда возвращался, был ласков.
Он замолчал сам, без напоминаний. Смотрел на прохожих, на беженцев, обустраивающих свой быт в ближайшем сквере, на автомобили, спешащие по своим неотложным делам. Колька вспомнился и сразу сокрылся в тумане небытия. Словно он потерял его давным-давно, а все никак не может смириться с неизбежным. Пытается, но каждый раз забывается и ищет, ищет знакомые следы, ожидает услышать голос, будивший его по утрам, тепло тела, проникающее под одеяло, прижимающееся, жадно обнимающие тонкие худые руки, слова, что-то нашептывающие в самое ухо.
Он вздрогнул и оглянулся. Настя осторожно взяла его ладонь в свою.
– Может быть, все-таки я? – снова спросила она. – Пойдем вон туда. Тебе станет легче. Я обещаю.
Они пошли туда, но легче не стало.
– Зачем тебе это? – спросил он, когда все закончилось.
– Ты болен, – просто ответила она. – Я хочу избавить тебя от болезни.
– И ты думаешь, так получится.
– Но можно хоть попытаться. Тебе понравилось? – он медленно кивнул. Не слишком уверено, потому что Настя переспросила. И едва заметно улыбнулась его ответу.
– Я хотела тебе помочь. Сразу, как поняла, что с тобой. Но ты никак не давал мне, все время уходил.
– Я… я другой.
– Я знаю. Но тебе нужна разрядка, нужно освободиться. Я чувствовала. Когда мужчине нужна разрядка, я всегда это чувствую.
– Поэтому ты…. Прости.
– Нет, ничего. Мне уже задавали этот вопрос. Всегда жалели, обвиняли обстоятельства, общество, людей по отдельности. И никто не спрашивал, почему я всегда оставалась, даже когда был другой выход.
– А он был?
– Всегда есть другой выход. Нет, не самоубийство, конечно, не то, что ты подумал. Просто другой выход. Год назад мне действительно предложили либо заняться этим, либо катиться из Москвы. Я решила попробовать. И… осталась.
– Ты не боялась?
– Боялась. Теперь уже нет.
– Теперь? – она невесело усмехнулась.
– Ну разве не видно, что это мышеловка. Нас всех в Москву, как в клетку, загоняют. А мы, как бараны, все сюда премся. Оттянуть конец хотим. Как будто что-то дадут лишние пару дней. Или неделя.
– Дадут, и еще сколько. Всем могут дать, я тебе скажу, лишние мгновения могут дать очень много, могут спасение даровать.
– А, ты об этом. Я не верю.
– Ты Тетерева наслушалась.
– Нет, жизни насмотрелась. Никогда не верила, сейчас тем более. А если бы верила – мой бог был бы чудовищем. Вроде того Ктулху, которому жертвы по телику приносили. Видимо, он как раз и проснулся и поднял свои легионы, – и неожиданно, – А твой бог, разве не чудовище?
– Почему? – одними губами спросил Микешин. – Почему ты думаешь, что это Он?
– Я не думаю. Я спрашиваю. Ведь ты в Него веришь, значит, думаешь, он должен как-то отреагировать на случившееся. Или вообще устроить все это. Или ты считаешь восстание проделками сатаны?
– Скажу честно, я не сильно верю в дьявола. И вовсе не считаю, что это Его рук дело, – поспешил сказать Кондрат, пока Настя его не опередила с очередным кощунством. – Скорее всего, пока еще не объясненный наукой феномен, возможно, нечто подобное происходило и ранее, а может, на человеческой памяти, скажем, десяток тысяч лет назад, но только тогда все закончилось иначе, потому как племена были малочисленны и разрозненны, а в ту пору не хоронили как сейчас.
– Странно, как в твоей голове совмещается теория эволюции с книгой Бытия? Или в библии всему может найтись объяснение?
– Наверное, всему. Это такая книга, в которой…
– Я читала. Поэтому давай сменим тему. Я вижу тебе хочется, давай поговорим снова обо мне.
– Кажется, ты не понимаешь, чего мне хочется.
– Я чувствую, чего. – безапелляционно отрезала она. – Можешь поверить мне на слово. И потом я не договорила. Я рассказывала как приехала в Москву, провалила экзамены, возвращаться не хотела, и мне было сделано предложение, от которого я не стала, все прекрасно понимая, не стала отказываться. Почему? А просто мне это не то, что нравилось, мне это надо было. Да, представь, надо. Я уже давно подсела, с четырнадцати лет, понимаешь, какая штука, два года назад меня изнасиловали. Двое каких-то подонков лет восемнадцати, наглотавшихся таблеток. Вернее, они думали, что насиловали меня. И я поначалу так думала. А потом, когда они пошли по второму заходу, я не стала сопротивляться, они думали, что сломили меня, а мне… мне понравилось. Да, было больно, было страшно, но мне это понравилось, представь.
– Не могу, – признался он.
– Я кажусь тебе чудовищем? Ну да ладно, ты ж хотел спасать, так слушай. Мне понравилось, и я совратила одного парня, который за мной ухаживал, ну как можно ухаживать в четырнадцать лет, ах нет, тогда ему было всего тринадцать. Но он уже занимался онанизмом, я видела, можно сказать, я застукала и предложила, нет, настояла. Толку от него все равно не было, потому мы расстались. Потом я нашла себе другого, повзрослее, потом его брата, на три года старше, потом… тебе всех перечислять или хватит? Ладно, хватит, – вместо замершего Кондрата ответила Настя. – Потом я поехала в Москву. Без секса я обходилась месяца три, нет даже больше. У меня началась депрессия, я резко поправилась… слушай, можно винить, что угодно, но своим непоступлением в институт я обязана отсутствию партнера.
– И все?
– Да, а что? Я плохо занималась, голова была забита только этим, во сне приходили мысли самые мерзкие. Девчонки говорят, я кричала и материлась, со мной вообще невозможно было находиться ночью в одной комнате. Кто-то сказал, что у меня гормональное расстройство. Не хватает тестостерона. Тогда я пошла в соседнюю общагу. Следующий экзамен сдала на «хорошо», но это уже не спасло. Один из тех парней, узнав о моем непоступлении, вспомнил о некой тете Люсе, бандерше, ну, мамочке, чтоб тебе понятней, – пауза, Настя жестко усмехнулась. – Когда я вернулась, моя тетка, узнав о проблеме, решила заняться мной лично. Продавала у заправки, где работала. Сука была еще та, – неожиданно резко добавила она и снова замолчала. А помолчав добавила, снова резко сменив тему и тон: – Словом, я не Сонечка Мармеладова. А ты не Раскольников. Кажется, тебе такие аналогии на ум приходили.
Он посмотрел на Настю пристально, та будто читала его мысли, причем с необычайной легкостью. Медленно кивнул. Настя поднялась, огляделась по сторонам. Милиция потихоньку сворачивалась, наступало темное время суток, потому работники правоохранительных органов спешили укрыться на блокпостах.
– Ладно, защитник, пошли домой, – сказано было с легкостью и вполне беззлобно, Кондрат поневоле улыбнулся Насте, впрочем, в ответ ничего не получив. – Или ты может еще будешь?
– Нет, пошли, – он покачал головой, девушка заторопилась в СИЗО, где с порога же поспешила отдаться на растерзание Тетереву. А уже потом, удовлетворенная, смахивая мокрые пряди волос со лба, рассказывала про милицейские патрули и кордоны. Все готовились встречать беженцев с Орла, по слухам к Бутову подходила масса около ста тысяч не то человек, не то мертвецов. Ежеутрене в ту сторону улетали вертолеты, долго барражировали, нарезая круги, к концу недели они стали видными на горизонте, а потом возвращались на базу, их место занимали штурмовики, днем, после полудня, отправлявшиеся в ту же сторону. В пятницу и субботу поднявшиеся прямо с Варшавского шоссе и через полчаса-час, севшие туда же. Слухи рассказывали, что все аэродромы, кроме Люберец, уже пали, авиации попросту негде развернуться, посему приходилось прибегать к столь экстремальным способам ведения войны. Столь отчаянным способам.
Колонна добралась до окраин Бутова вечером в пятницу, всю ночь где-то неподалеку на шоссе шли бои, потом стрельба и разрывы бомб и ракет сместились одновременно на восток и запад, будто раздвоившись. Наутро слухи подтвердились. Зомби не стали трогать Бутово, вместо этого, обошли поселок стороной, продвигаясь в сторону Солнцева одни и к Косино другие, соединяясь с другими подходящими ордами мертвецов, затягивая вокруг Москвы глухую петлю.
Впрочем, обитателям Бутова стало не до подобных новостей. Вечером в поселок прибыли новые тысячи беженцев, утром вся эта масса, зашевелившись, колонной двинулась к блокпостам. Тетерев подал сигнал своим, лучшего времени для прорыва просто не придумаешь.
Кондрат всю ночь провалявшийся практически без сна, с усилием поднялся с пола. Голова болела, соображал он плохо. Ночью, во сне ему виделась Настя, то в самом неприглядном свете, то спасенная им. А еще он помнил, что молился за нее. Еще бы, ведь она больна, ну конечно, она не может ведать, что творит, ибо серьезно больна, она ведь нимфоманка, ну как же он сразу не додумался – и с этими мыслями провел ночь, в полубреду, в полусне, в полумолитве.
Микешина пришлось подгонять, он спохватился, побрел вслед за остальными, СИЗО стремительно очищалось, народ зашевелился и с самого раннего утра, стал собираться на прорыв.
Это понял и ОМОН и внутренние войска, скапливающиеся людские массы они пытались рассредоточить, или хотя бы не дать слиться ближе к «пятому кольцу» на шоссе в единую сметающую все на своем пути толпу, однако, силы слишком явно были неравны, ОМОН отступил, перегруппировываясь к блокпостам на слиянии Варшавского и Симферопольского шоссе, а так же к началу улицы Поляны, где так же находилась развязка с МКАД, уже не действующая, перегороженная, но все равно являвшаяся объектом для частых нападений. Туда же подтянулась и практически вся бронетехника с района, долженствующая вразумить самых ретивых из переселенцев. Часть осталась, пытаясь навести малейший порядок на прилегающих улицах. Волны людские прокатывались стороной, обходя, вроде бы и обращая внимание, но не веря, что действительно выстрелит. По крайней мере, те, кто прибыл из дальних мест, шел безоружными, прочие же, пробывшие здесь какой-то срок, или уже наслышанные о единственном способе продавить оборону, несли столько оружия, сколько могли взять и такое, каким умели пользоваться. Шли молча, изредка оборачивались по сторонам и давали друг другу, кого знали, ведомые лишь им одним знаки. Если их пытались задержать, либо останавливались, либо скрывались в толпе.
У Тетерева и компании так же обнаружилось порядком оружия, откуда оно взялось, Кондрат не имел ни малейшего понятия. Даже Настя и так вынула из сумочки и пихнула во внутренний карман джинсовой куртки «Вальтер». Видя, что один только Микешин идет без ничего, Тетерев оглянулся на Вано, тот понял командира без слов и протянул дьяку в изгнании небольшой, странного вида пистолет.
– ГШ-18, у местного парня на рынке выменял, – произнес тихо он. – Держи, все равно лучше для тебя не найти. Отдачи нет, – Микешин хотел было спросить, нет ли какой загвоздки в оружии, больно непривычен глазу казался пистолет, больно легким на вес был, ложился в ладонь так, что Кондрат невольно вздрогнул – из такого не захочешь, а выстрелишь. – Да не дрейфь, просто нажимай на крючок и все. И не направляй на людей. Только на ментов, – и он хохотнул собственной шутке. И как-то сразу замолк, подавленной общей тишиной.
Мимо них, уже по тротуару, все полотно Варшавского шоссе заполнилось людьми, проехал БМП, за ним еще один, все в сторону области. Видимо, пытались оценить обстановку. Невдалеке послышался рокот винтов, в небе показался вертолет.
– Быстро очухались, сволочи, – буркнул кто-то из толпы и снова замер в едином молчаливом порыве продвигаясь все ближе и ближе к заветной цели, уже различимой в утренней дымке, нависшей над многоярусной развязкой. Солнце быстро поднималось, холодное сентябрьское солнце, оно лишь мутно высвечивало сквозь волглую завесь тумана дорогу и окрестные здания, не разгоняло тени, а лишь сгущало их. День обещался ярким, на небе уже сейчас не найти ни одного облачка и уже не так холодно, как в начале пути. Настя расстегнулась, Тетерев прижал ее к себе, щурясь на вздымавшееся над лесопарком, за которым виднелись какие-то заброшенные заводские строения, унылое, белесоватое светило, прошептал что-то на ухо, она кивнула охотно. Внешне они были обычной парой, ничем не выделявшейся на фоне других, шедших поодаль и рядом, заурядными любовниками, коих вокруг тысячи и тысячи, сорванные с прежних мест обитания и выброшенные в дивный новый мир, до которого еще надо было прогрызть дорожку зубами и ногтями, заплатив, быть может, немалую цену за свой отчаянный поступок. Все они двигались почти нога в ногу в новый Вавилон, последний из Вавилонов, оставшихся на этой земле. Разве что Тетерев нервно покусывал губы и чаще других оглядывался на ледяной восход, на вздымавшееся упругое, белесое солнце, которому здесь, неподалеку уже заготовлена новая гекатомба.
Мимо проехал еще один БМП, следом за ним две машины десанта. Кажется, толпу хотели взять в клещи, впрочем, что толку, их слишком много шло на прорыв, слишком много. Через несколько минут до их слуха донеслась беспорядочная стрельба. Тетерев покачал головой, нервно дернулся и еще сильнее прижал Настю к себе. Та, совершенно размякнув, ничего не видела и не слышала, чувствовала только это грубое прикосновение, только руку, прижимавшую к груди и размеренно бьющееся сердце под спортивным костюмом.
Стрельба не утихала, но ответа все не было. Наверное, мертвые подошли вплотную к толпе, их просто пытались отогнать. Значит, уже не рассчитывали сдержать прорыв, принимали меры безопасности.
Заговорил пулемет БМП. Зарокотал, гул пронесся над головами и затих внезапно. Снова стрельба одиночными, очереди тут неуместны, и новая порция тишины. Они продолжали двигаться вперед, медленнее, чем раньше, вероятно, голова толпы уже остановилась перед надежно охраняемым заслоном на въезде в город.
– Гражданин начальник, – изумленно воскликнул Тетерев, пытаясь изобразить на лице приветственную улыбку. – И ты тут. Тоже решил в кольцо перебраться?
Мужчина порядком за сорок, одного с ним роста, но иной конституции, сухой и жилистый, шел неподалеку; услышав слова авторитета, усмехнулся в ответ, подошел поближе, увидев его, банда почтительно расступилась, вероятно, и им он был знаком не меньше. Тетерев представил мужчине Кондрата и Настю, посмотрев на девушку, тот качнул головой, и спросил, будто бы рядом никого и не было:
– А она твоя подружка или так?
– Или так, – тут же ответил Тетерев, странно усмехнувшись в ответ, Настя нервно дернулась, но смолчала, Кондрат посмотрел на нее искоса, сжал губы, поняв, что Тетерев не обещал ей продолжения истории в Москве. Оно и логично, банда пойдет в одну сторону, а подружка в унылые осенние ночи. Дьяк, невесть как прибившийся к ним, в третью. Затем Тетерев представил собеседника:
– А это последний честный мент, какого я знаю, и тот уже в отставке. Гражданин начальник Михалев.
– Далеко путь держишь? – спросил Михалев, оборачиваясь на банду, впрочем, те молчали и довольно странно смотрели на своего вожака. Тетерев помолчал, тоже глянул в ответ на подельников и, пожав плечами, заметил:
– Можно сказать, провожаю.
До развязки оставалось не больше километра, она уже выплыла из тумана, полуразрушенное трехэтажное сооружение, ощетинившееся тяжелым оружием бронетехники, загороженное бетонными плитами, блоками, стальными решетками, мешками с песком, земляным валом и рвом. Добротное сооружение, способное выдержать не одну атаку. И тем не менее, не один уже раз прорываемое толпой беженцев.
Настя резко обернулась. Прижалась, оттеснив Михалева, к Тетереву.
– Ты все же сдержись слово, сдержись, несмотря ни на что? – он не отвечал. – Зачем, объясни еще раз, тебе это все?
– Извини, – тихо ответил тот. – Но мне как раз всего этого и не надо. Я просто тебя провожу и…
– А там мне что делать, скажи? Без тебя.
– Не надо. Ты и сама знаешь, что делать. Попробуй выжить хотя бы.
– Но без тебя.
– Без меня. Это не так сложно, как ты думаешь.
– Ты издеваешься надо мной, – она уже кричала, не сдерживаясь, никого не стесняясь. Впрочем, на нее никто не обращал внимания. В толпе они были, словно в пустыне. – С самого начала издевался. Как встретил. Решил пригреть. А теперь…. Милый, – это было сказано с заглавной буквы, тихо, но так, что всякий услышавший, вздрогнул, не стал исключением и сам Тетерев. – Милый, давай пойдем дальше. Не оставайся тут. Ну зачем тебе это все? Зачем?
Тетерев упорно молчал, продолжая двигаться, молчали и его дружки, Микешин и Михалев, немного отстранившийся, давший спокойно выплакаться последний раз Насте на груди своего сиюминутного любовника.
– Скажи, зачем ты из меня делаешь вестника смерти. Ведь я знаю, что с тобой будет, почему ты остаешься. Ведь завтра тут одни развалины и мертвые останутся. Ты знаешь, я знаю, ну почему ж не хочешь. От меня все уходят туда, все, родители, друзья, приятели, любовники, знакомые и незнакомые, все, с кем бы ни переспала, с кем бы ни перемолвилась словом, все уходят. И тот, что мне цветы подарил, и тот, что из Рязани вывез. Никого больше нет. Теперь ты… – голос становился все глуше и глуше, пока не оборвался. Настя замолчала, неожиданно резко отстранилась от Тетерева и пошла одна.
– Я провожу тебя до Москвы, посмотрю, чтоб ты благополучно пересекла границу. На этом все равно мое время закончится, уж извиняй, – он вздохнул и добавил: – Прости, мы ведь обо всем договаривались, еще вчера, позавчера. Ты согласилась, – Настя не ответила, Тетерев посмотрел на нее и замолчал сам. Так они добрались до развилки, по дороге стали попадаться брошенные блокпосты – все войска отошли к эстакадам, валам и рвам, бетонным глыбам, к своей крепости, из которой и поджидали пришлецов. До рубежа оставалось всего ничего, пара сотен метров. Тех метров, что еще предстояло пройти.
Толпа остановилась, глядя на ощерившиеся мелкокалиберными пушками и крупногабаритными пулеметами ворота в новый Вавилон. Задние еще напирали на передних, но первые уже встали, прикидывая, каковы окажутся их шансы на преодоление этой преграды, сколько человек поляжет, прежде, чем войска отойдут, решая, что свою задачу на сегодня выполнили. Где-то заклацали передергиваемые затворы автоматов. На мгновение их заглушил шум пролетевшего «Ми-28», вероятно, возвращавшегося с рейса, – под крыльями уже не осталось ракет, вероятно, и тридцатимиллиметровые гранатометы тоже были пусты, в любом случае, жуткая боевая машина двигавшаяся в столицу на крейсерской скорости, не сбавила оборотов, не снизилась, лишь чуть сменила траекторию движения – минута, и вертолет уже исчез, затерялся среди строений внутри «пятого кольца».
Тишина продолжалась недолго, едва вертолет исчез, как из толпы донеслось предупреждающее шипение, хлопок – и приведенный в действие гранатомет, судя по крикам, обжегший струей газов кого-то из неосторожных зрителей, неосмотрительно оказавшихся позади него, ударил в угол ближайший блокпост. Разрыв шарахнул по ушам, бетонная крошка полетела во все стороны, где-то, уже с противоположной стороны, застрочил пулемет, странно, сперва в воздух, словно, лишний раз предупреждая. Толпа бросилась к ближайшим развалинам, надеясь укрыться, впрочем, не вся толпа, кто-то на грузовике, попытался таранить стрелявший блокпост, в последний момент выпрыгнул, но неудачно, сам же попав под колеса тяжелой фуры, двигавшейся следом. Сгоревших автомобилей вокруг крепости находилось в избытке, скорее всего, всякий раз толпа прибегала к подобному средству воздействия, как самому проверенному и надежному.
Тетерев рванулся к полуразрушенному дому, что они только прошли, за ним находились пруды, именно туда они и направились, бегом, как можно скорее, вслед за остальными, он отчаянно пригибал Настю к земле, чтобы…
Взрыв потряс небо и землю. Немыслимое количество тротила подняло фуру, врезавшуюся в ежи, в нескольких метрах от блокпоста, а следом и все металлоконструкции, находившиеся подле, волна сдвинула, словно костяшки домино, плиты поста, часть, не выдержав, рухнула внутрь, шквальный огонь, ведшийся по машине, прекратился немедля. Огненный шар прокатился по округе, выжигая всех, кто не успел укрыться, не разбирая, своих и чужих. В тот миг замолчало все, на несколько мгновений воцарилась тишина.
А затем БТРы задергались, зафырчали. И начали медленно отходить, освобождая дорогу. Сегодня они действительно не собирались сдерживать толпу до последнего, не собирались сражаться со стотысячной массой людей. Предпочли просто обозначить сопротивление. И удостоверившись, что потери с обеих сторон имеются, вполне достаточные для обозначения прорыва, пропустили, выбросив белый флаг, покрытый кровавыми пятнами.
Все знали, что внутренним войскам был отдан приказ самого министра держать Москву от беженцев, сколько возможно, отходить только в крайнем случае. Словно в издевку над здравым смыслом, приказывающее всякий раз сражаться со своими, ради своих, совершеннейшая бессмыслица, и в то же время, апофеоз властного всеподавляющего командования, не только солдатами, всем оставшимся, да и прежде имевшимся миром. Апофеоз самой власти, забившейся в самый центр столицы, оградившейся дополнительными кордонами от простых смертных и смертных, уже принявших свою смерть, ее царствования, ее безумного, бесчеловечного, бессмысленного всесилия.
И все же приказ исполняли. Такие же вроде бы люди, как казалось на первый взгляд. Только давно уже мертвые, и совсем иначе, нежели зомби. Не снаружи, глубоко внутри, именно там начиналось их медленное гниение, их распад, поражавший сперва головной мозг, разрушавший его, и когда тот был окончательно разрушен, оставался лишь спинной, способный воспринимать команды, пусть самые безумные, и действовать по уставу, пускай он уже потерял всякий смысл, тупо сжимать автомат Калашникова и высчитывать свои и чужие потери, дабы потом, на поверке, отчитаться в исполнении, получить благодарность, повышение, отрапортовать и снова действовать строго по инструкции, ни на йоту не отходя от спущенного с самого верха постановления. Да и те, кто прорывались, тоже принимали эти условия, соглашались на гекатомбу, и высчитав необходимое количество павших, заживо сгоревших при взрыве фуры, увидев, как разъезжается тяжелая техника, перемалывая хрупкий асфальт точно сахарную пенку, возликовали, позабыв, позапамятовав напрочь об усопших, бросились вперед, не разбирая дороги, жаждая одного – пройти. Ведь жертвоприношение холодному московскому солнцу сделано, потери имеются, все согласно постановлению, значит, можно не бояться, можно считать себя уже частью нового Вавилона, жадно пожиравшего всякого, вошедшего в него.
Тетерев поднялся, поднял на ноги Настю. Они поспешили к открытой амбразуре, постоянно оглядываясь на пробегавших. Толпа с ликованием, криками, истошными воплями, напоминавшими те, что бывают на стадионе во время футбольного матча, рванулась вперед, вся многотысячная масса людей бросилась в открывшуюся дверь в столицу, не разбирая дороги. Им казалось, что жертв мало, а потому никто не обращал внимания на тех, кто оступился или растерялся, или упал – их затаптывали без чувств, без сомнений, видя и ощущая лишь одно, думая лишь об одном – как бы успеть, как бы прорваться, ведь ворота в любой момент могли закрыть, едва только толпа начнет редеть. Последним всегда не хватало времени, таков уж закон «пятого кольца», даже затоптанные вставали, живые или мертвые, непонятно уже, и шли следом, также пытаясь успеть.
– Все, пора, – тихо сказал он неожиданно останавливаясь, когда до блокпоста оставалось всего ничего. Настя стояла на месте, будто не слыша. – Пора, уходи, – повторил Тетерев чуть громче. Она не пошевелилась. Тогда он скомандовал своим: Вано взял ее под руки, и довольно грубо потащил к бурлящему потоку. – Только осторожнее, смотри, не споткнись. Береги ее, за проход головой отвечаешь.
– Ты боишься, потому что тебя на проходе засечь могут, ну скажи, там ведь твоя физия распечатана, да? – закричала Настя в отчаянии. Тетерев молчал, подав знак, еще раз попрощался, попытавшись поцеловать руку, она судорожно отдернулась. Тогда Тетерев кивнул Вано, как новому главарю их банды, тот кивнул, увлекая за собой Настю, она пыталась возражать, пыталась вырваться, кричала что-то, о любви и предательстве, но ее крикам лишь вторила обезумевшая от долгожданного счастья толпа, наконец, она поглотила и банду, и дьяка, старавшегося не отстать, буквально пожрала их, еще некоторое время Тетерев мог видеть высокорослую фигуру Вано, но затем пропал и он. И только через несколько минут из столицы донеслись два хлопка, совсем негромких на фоне громогласного безумия. Тетерев облегченно вздохнул и повернулся назад. Некоторое время постоял, сторонясь толпы, а затем отправился к полуразрушенному дому, крайнему, еще заселенному, вернее, заселенному до этого прорыва, сейчас в нем не оставалось ни души. Мимо текла толпа, крича и ликуя, бесчисленные тысячи проплывали перед его взором, он не видел и не замечал никого, отправляясь все дальше и дальше от столице, все глубже в Бутово.
Через некоторое время к нему присоединился Михалев.
– Проводил? – несколько удивившись явлению авторитета, спросил бывший оперативник. Тетерев кивнул. – А чего так?
– Ты меня знаешь. Предпочитаю напоследок остаться в одиночестве. А ты?
– Как видишь, мы с тобой схожи, – тот усмехнулся невесело, кажется, и так все ясно, без лишних слов. – Да тут мы не одни, кто предпочел. Как видишь, народу остается порядком. Знаешь, что это мне напоминает?
– Без понятия. Мне кажется, в каждом городе найдется хотя бы несколько человек, кто не уйдет. Неважно, почему, просто не уйдет. А тут его никто насильно упрашивать не будет, напротив, спасибо скажут.
– Я говорил про Мологу. Был такой городок на пути Беломорканала. Когда строили, оказался на месте будущего Московского моря, ну, Рыбинского водохранилища. Всех конечно выселили, это же тридцатые, но вот тремстам удалось остаться.
– Удалось? – невольно спросил Тетерев.
– Приковали себя цепями к домам, колодцам, и так и ушли под воду. Раз в несколько лет Молога поднимается из воды… как Китеж какой, – он хотел еще что-то сказать, но передумал и промолчал. Тетерев вздохнул.
– Вот это теперь наш Китеж. Полагаю, ждать недолго осталось.
– Ты торопишься.
– Честно? Хотелось бы побыстрее.
– Почему? –Тетерев вздохнул.
– Да как тебе сказать. Старею, наверное. Стал слова нужные находить.
– Ну, знаешь, в твои годы…
– Да-да, ты мешки с цементом таскал. Дай договорить. Я вот тоже пример приведу. Сидел на цепи пес, всю жизнь сидел.
– Это уже притча. Ладно, молчу.
– Хорошо ли, плохо, неважно. Просто сидел, раз посадили, исполнял обязанности, раз предложили, жил пусть не впроголодь, но и не на сытое брюхо. И так жил, покуда ему не сбили цепь и не сказали: ты свободен, иди куда хочешь. Он вышел за ограду, где провел всю жизнь, сел на скамейку, закурил и долго сидел, глядя на открывшийся горизонт. И так никуда и не пошел. Потому как обратно проситься гордость не позволяет, а идти куда-то уже сил нет и желания. Так он сидел и сидел, покуда мог, уже ничего не охранял, в кои-то веки ощутил себя свободным от всего и всех, и все пытался понять, что же это значит. Сидел себе, курил, постигал свободу свою, от пищи отказывался. Покуда не сдох.
– Счастливый конец, – хмуро заметил Михалев. – Ты значит, так свою жизнь расписал. Странно, ничего не скажешь. Я думал…
– Знаешь, я тоже думал, что со мной хоть Вано останется, – неожиданно перебив, не менее неожиданно для себя вырвал из души частицу внутренней самости Тетерев. – Не могу я в Москву. Даже не потому, что в момент поймают, да что с того, поймают, ведь или шлепнут тут же или пошлют на баррикады.
– А тут какая-никакая свобода.
– Тут я сам могу выбрать свою смерть, – глухо ответил он. И перевел разговор: – Помнишь ту девчонку, что со мной была? Она все в толк не могла взять, что же это я ее бросаю. Верно подумала, будто я кого-то тут нашел. Или не хотела хозяина лишиться, да натурально хозяина… – он помолчал и затем прибавил: – Она ведь тоже несвободна. Тоже ищет, к кому бы пристроиться. От одного ушла, ко мне пришла.
– Все мы на поводке ходим, – неожиданно заявил Михалев. – Просто у одного он длиннее, у другого короче, у кого длиннее, тому сложно понять меру своей несвободы. Но несвободы в любом случае. Да ведь что значит быть абсолютно свободным? – без дома, без семьи, без друзей, – перекати-поле. Ты к этому так стремился? Впрочем, ты перекати-поле и есть.
– Я просто хотел умереть сам. Выбрать свою смерть.
– Ты думаешь переиграть бога?
– Я ничего не думаю. Я уже выбрал.
– Полагаю господь еще ничего не решил.
– А ты, оказывается, стал верующим. Чем ты занимался, после того, как из ментовки ушел?
– Собой. С сентября в пожизненном отпуске. А до того мебель собирал.
– Спасибо, не гробы.
– Ну кому они сейчас, – оба засмеялись невеселой шутке и двинулись в сторону Скобелевской, обратно к СИЗО. – А ты оттуда?
– Все ты про меня знаешь.
– Да нет, просто подумал, раз тут оказался, значит…
Мимо прогромыхали БМП, заглушив последние слова Михалева. Толпа спешила втиснуться во все еще отворенное окно, впрочем, на сей раз народу было столь много, что его не закрывали часов шесть. За это время оба успели добраться до СИЗО и расквартировавшись на новых местах, лицезреть последних уходящих в окно. В изоляторе стало пустынно, кажется, вовсе никого не осталось. Бросив вещи, оба снова вышли на улицу, разглядывая стихший анклав.
Бутово разом превратилось из перенаселенного подмосковного поселка, захлестываемого беженцами, в пустыню, словно по ней мор прошел. Ор и вопли утихли, на опустевшие здания навалилась ватная, тупая тишь. Дома стали черными, света не было нигде; действительно, на сей раз решили уйти все. Хотя верилось в это с трудом.
Тетерев огляделся по сторонам. Еще совсем недавно, несколько часов назад, Бутово кипело, точно позабытый на огне котелок. Кого тут только не было, из каких только мест, казалось, в этом поселке суждено собраться всем возможным личностям, самых разных наций и слоев разноликой цивилизации, спешащий на свой «Титаник». Палаточные городки, прежде занимавшие каждый свободный пятачок земли, исчезли, оставив после себя лишь зловоние да груды мусора. Дома опустели, распахнутые настежь двери и окна говорили о спешности бегства, и о том, что никто не придет назад.
Еще утром в поселок входили беженцы, пытались обустроиться, прекрасно понимая, что все это временно, в любом случае, что бы ни произошло. Еще утром они искали себе пристанище не зная, на какой срок задержатся тут, прежде чем попадут в свой долгожданный «Титаник». Они не спорили, не ссорились, большею частью лишь ожидая у блокпостов или пытаясь преодолеть «пятое кольцо» своими способами, подкопами или нахрапом, наездом. Они бродили по улицам, гадили в подворотнях, спорили и ругались в очередях за хлебом и водой; местные, казалось, уже привыкли к неизбежности их появления и смирились с их все возраставшим количеством, коему казалось, конца не будет. Но когда ворота открылись, оказались вскрыты, в нынешний, последний раз, уйти решили все. Местные и прежде уходили с беженцами, но всегда мало, а иногда и вовсе возвращались назад, словно еще надеялись на что-то. Сейчас же этим надеждам, всем надеждам разом, внезапно пришел конец. Были ли причиной слухи о волне зомби, движущейся с Орла или о бегстве армии, или о неудаче под Подольском, а может, все это в кошмарной своей совокупности, но вся человеческая масса, скопившаяся тут, внезапно пришла в движение, точно заранее подготовившись именно к этому дню. Остались единицы, те, кто хотел показать себя, те, кому некуда и незачем было уходить. Кому, не столь важно стало место своей гибели или кто действительно, как он, хотел выбрать место и время своей смерти.
И Тетерев в нетерпении, уже явственном, вглядывался в пустое шоссе, ожидая прибытия. Как ни странно, оно запаздывало. Сгустилась темень, на улицах ни зги, хоть глаза выколи. И непроницаемая тишь. Вдвоем они долго, до самой ночи, бродили по поселку, сжимая пока что бесполезное оружие. Наткнулись на санитаров, спешно бросавших найденные трупы в грузовик и увозившие куда-то в сторону города, на мародеров, решивших остаться, несмотря ни на что, благо, их никто не трогал. На милицию, прочесывающую в полной экипировке окраины Южного Бутова, непонятно, кого или что ищущую: не то мертвых, не то живых, не то тоже решившую прибрать остатки былой роскоши в свои загребущие ручки. Никто не обращал на Михалева и его бывшего подследственного никакого внимания, старались не обращать внимания на окружающих и они.
Уже собираясь обратно в СИЗО, они встретили одинокого мертвеца медленно вышедшего из дома, повертевшего головой по сторонам, он не приглядывался, а скорее прислушивался к своему внутреннему голосу, внезапно обретенному. И затем побредшего в сторону области, противу всех правил. Тетерев немедля вскинул пистолет, и столь же стремительно убрал его, будто тренировался. Михалев взглянул на него:
– Темно?
– Нет. В спину не стреляю. Тем более, он один. Вот будет масса.
– Будет. Пока пошли спать.
Массы же все не было. Странно, настало уже утро, а зомби не появлялись. Оба вслушивались в безмолвную ночь, но не услышали ни звука. И только под конец изматывающей ночи: оба едва смогли сомкнуть глаза, – им явственно послышался чей-то голос. Они вышли в коридор, пробрались на лестницу, к разбитому стеклу, выходящему на Варшавское шоссе, – не дождавшись восхода солнца, кто-то выбросился с крыши дома, не выдержав испытания ожиданием. Оба вздрогнули и посмотрели друг на друга.
– Если мертвяки не поторопятся, мы оба кончим так же, – издав нервный смешок, произнес Тетерев.
– Не знаю, как ты, а я готов подождать. Мне торопиться некуда.
– Не думаю, что долго протянешь. Куда они могли подеваться?
– А говорил, что сам выберешь свою смерть, – Михалев вздрогнул, в этот момент мимо проехала милицейская легковушка. Как-то непривычно видеть ее в заброшенном поселке.
– Я выбрал. Не знал только, что ее ждать придется так долго.
– Быстро только кролики плодятся.
– Знаю, но… – и замолчал на полуслове. Михалев ничего не ответил, закурил, они, не сговариваясь, повернулись, отправившись завтракать скудным своим пайком, приготовленным на тот непредвиденный случай, что как раз и произошел с ними.
Изматывающее ожидание дня постепенно сгустилось в новую непроглядную ночь. Ватную, беззвучную. Сил выносить этот кошмар почти не осталось, как странно, заметил Тетерев, им дарована была отсрочка, когда оба уже подготовились и решительно выступили на встречу с безглазой. Но старуха с косой обошла их стороною, не желая иметь дела с обоими, и оттого затянувшееся ожидание этого свидания превращалось в китайскую пытку.
– Такой расклад я видел только в одном американском фильме, – нервно облизывая губы, произнес Тетерев. – Там известная актриса, забыл фамилию, все никак не могла умереть, а когда она начала надеяться на помилование, ее и положили под батарею шприцев.
– Лучше пойдем прогуляемся, может, что и нагуляем, – вместо ответа предложил Михалев. Тетерев кивнул в знак согласия, оба поднялись и вышли в безмолвную пустоту поселка.
Когда они выходили со Скобелевской к легкому метро, до них, сквозь закладывающий уши морок, донесся истошный женский крик:
– Спасите! Милиция!
Оба перевели дыхание. Враз отлегло. Тетерев вгляделся в темноту, достал пистолет и уже им указал направление. Михалев молча кивнул, извлекая из куртки тяжелый Стечкин, хмуро пробормотал:
– Ну раз милиция, то нам с ней и разбираться. Не видишь, сколько их?
– Кажется, четверо. Странно, но все в форме.
– Мертвяков давили. С задания, устали, решили расслабиться. Так что поиграем, – снова усмехнулся он недобро и пригнувшись, направился к железнодорожной ветке, огибавшей СИЗО, туда, где у насыпи четверо милиционеров насиловали женщину средних лет.
Перестрелка разгорелась и стихла, а затем снова разгорелась, к железной дороге выдвинулся БТР, высыпавшей две дюжины солдат внутренних войск, еще через полчаса все стихло, на сей раз окончательно. Трупы семи убитых милиционеров, двух неизвестных и изнасилованной сожгли тут же. Чад от костра медленно потек в погрузившуюся в тревожный сон Москву. К давно разошедшимся и отправившимся своими путями беженцам, обретшим свою толику сиюминутного счастья за стенами «пятого кольца» в новом Вавилоне. Только вряд ли кто из них обратил внимание на дымы, подобных хватало и здесь.
98.
Все вернулось на круги своя, на десять лет назад. Валентин снова оказался в знакомом доме, где провел свое детство, отрочество, юность, откуда бежал, в поисках утраченного времени, и куда снова пришел, обретая прошедшее время.
Здесь почти ничего не переменилось: те же люди, вернувшиеся на свои круги в прежний замкнутый мирок, кажущийся сейчас еще и оттого меньше, сколь изменились те, кто уезжал. Одни считали прибытие на старый корабль спасением, другие скверной приметой, ведь так переменилось все вокруг, кроме этого старого дома. Он стоял как и прежде, – шестиэтажная кирпичная постройка с гордой надписью на фронтоне – 1957, дата открытия, такая символическая и в истории страны, и в истории его семьи. О стране говорить незачем, но в этот же год и в этом же месте родилась его мама – только раз в жизни выбравшаяся с корабля – в его апартаменты, и всего на пару недель. За всю жизнь свою она мало где побывала, разве что поездила в молодости по путевкам от предприятия, смешно, как раз под Сухуми у их фабрики был свой пансионат, разгромленной во время первой войны, в девяносто втором. Побывала в Средней Азии, в Прибалтике, Молдавии, да почти во всех республиках, как же странно сейчас вспоминать об этом ей, листая старые фотографии, где она с приятельницами и приятелями, еще до знакомства с отцом, а затем и после знакомства, вместе, ездила то к одному, то к другому, то к третьему морю, теперь столь надежно закрытыми границами, что казалось, так было всегда. А она рассказывала удивительные истории о музеях, ныне безвозвратно превращенных в храмы или утерянных в ходе войн или церковных реституций, о людях, которые приезжали к ним в гости, запросто так, о ценах, единых от Прибалтики до Камчатки, различавшихся лишь по трем поясам, на Украине дешевле, в заполярье дороже; такие странные, такие смешные, такие неправдоподобные, как и все эти истории про единую страну, давно превратившуюся в прах, в миф, в легенду.
Что от нее осталось? – вот разве что этот дом с символической датой начала строительства, годом начала великих надежд и великих свершений, когда люди еще верили в светлое завтра столь сильно, что, казалось, не желали видеть кроме него ничего вокруг, не обращали внимания на неустроенность, убогость собственного существования, истово веря, что, когда придет это самое завтра, все изменится, похорошеет, зацветет, все будет иным и все будут иными. И столь блаженно верили, что нынешнему поколению, тому же Валентину казалось это немыслимым, несуразным, невозможным, такой веры нельзя найти ни в одной церкви, где бы она ни находилась, а тут вся страна в едином порыве…. Отец рассказывал о том, как он, ребенком встречал известие о запуске первого спутника: люди, услышавшие голос Левитана, высыпали на улицу, кричали, плясали, поздравляли, обнимались, совершенно незнакомые друг с другом, звонили знакомым, ошибаясь номером, все равно поздравляли и радовались, были безмерно счастливы, и вечером долго смотрели в небо, отыскивая крохотную звездочку, перемещающуюся по небосклону, приветствовали ее искренним, ничем не замутненным восторгом, обнимались и плакали от счастья; им казалось тогда, что эта звездочка и есть свет того завтра, что непременно наступит, пусть не к восьмидесятому году, пусть чуть позже, но дети их уже будут наслаждаться трудами отцов и матерей своих, жить, не ведая забот и лишений, обойденные несчастьями и горестями: счастливые люди великой страны. Самые счастливые на свете….
Каким же диким, несуразным и неуместным казались эти рассказы сейчас. Как же все переменилось за прошедшие двадцать лет, раз подобное единение будет казаться новому поколению чем-то нелепым, едва ли не срамным, что новое поколение будет отмечать совсем другие победы, скажем футбольного клуба «Зенит» в Кубке УЕФА, и совсем иными способами, по сравнению с которыми тихая радость многомиллионной страны покажется массовым умопомешательством. Как наверное, казалось старикам, смотрящим на проезжавшие машины с триколором, из которых пускали фейерверки и бросали пустые пивные бутылки под грохочущую музыку, пьяные вопли и истерический девичий смех. Они отводили глаза, старики, когда мимо них проезжали кортежи, стыдясь даже не за тех, кто в салоне, переполненный гормонами, адреналином и алкоголем, но за себя. Ведь их учили совсем другому, и они должны были научить. Должны были, но отчего-то не смогли, не сумели. Что же пошло не так, отчего все пошло не так? – на вопросы не находилось ответа. И оттого, наверное, еще ниже опускались головы, темнели лица и чаще, при взрывах дикого гогота вздрагивали плечи. Да, им говорили, что это свобода, это раскрепощенность, это другой новый мир, которого им, прожившим всю жизнь под прессом, не понять, как ни старайся.
Жаль только, что и свободу и новый мир, они молодые и старые, воспринимали столь полярно. Валентин когда-то написал об этом проникновенную статью, вызвавшую немало похвал со стороны старшего поколения журналистов, в том числе и самого главреда. Вот только толк от нее был, как и от всех прочих статей последних и предпоследних лет один – нулевой. А теперь и сама газета прекратила свое существование – более за ненадобностью, а не только из-за того, что редакция осталась на той стороне Волги. Да и городок стал неожиданно маленький и очень тесный, как в старые времена, потому все главные новости люди узнавали через телевизор и радио, через динамик, установленный в каждой квартире по умолчанию, садясь утром к столу, уходя вечером спать; жизнь всегда насыщалась чужими, далекими новостями, смешиваясь, а порой и заменяя то, что происходило в соседнем дворе, через дом, через улицу, создавая иллюзию, ту самую великую иллюзию соучастия всей огромной стране – так же ставшей враз маленькой и неуютной. Ну и конечно сарафанное радио, куда ж без него. Оно как ничто другое заменяло пробелы в информации, передаваемой круглосуточно через динамик на кухне, который можно было лишь приглушить, но не выключить совсем, так уж было задумано создателями, таким его стало предназначение, говорить, не умолкая, не переставая ни на час, передавая неважно что, главное, стать фоном кухонной жизни.
В последние дни новости и того и другого радио были безрадостны. Продукты дорожали дважды в день из-за дурости начальства, взорвавшего железнодорожный мост через Волгу, тем самым, еще больше усложнив ситуацию в Ярославле. Неудивительно, что сразу после этого подрыва люди массово двинулись в Москву. Ничему не веря, и надеясь только на себя. В чем-то результат двадцатилетней пропаганды, вбивающей именно этот стиль поведения общества, полностью распавшегося на атомы, неспособного к совместным действиям, а потому легче внушаемого и управляемого, поистине доведенного до состояния зомби. И лишь на уровне интуиции, сохранившего способность в критической ситуации все бросить и валить куда глаза глядят: вот только одни называли это предательством, другие же выживанием.
Когда внутренние войска посыпались и разбежались, неспособные сдержать зомби, напавших как с другого берега, так и со стороны Северного жилого района, как раз куда отправили большую часть переселенцев, а срочники дезертировали и укрылись в районе Филина, именно тогда Валентин первый раз обмолвился о новом отъезде. Не по своей инициативе даже, так получилось, что вскоре после переезда, Валентин возился с машиной и неожиданно услышал оклик, кто-то назвал его по имени. Два однокашника, их прозвали в школе «звериной командой», Волков и Медведев, жившие когда-то в соседнем подъезде и лет десять назад вроде бы уехавшие в Москву на учебу (дальнейший путь их Валентину не был известен), ныне снова оказались в родных палестинах. Оба махали рукой, приглашая попить пивка из двухлитрового баллона. Возле скверика, у машины Волкова. Через минуту выяснилось, Волков только и приехал, да, именно из Москвы, чтобы забрать тетку и мать. В крохотный автомобильчик много вещей не помещалось, брали только жизненно необходимое, а у него в Москве (как всякий уважающий себя не москвич, тем не менее, вынужденный мириться с работой в Третьем Риме, он звал ее просто «мск», старое телеграфное сокращение, еще советских времен), у него там хорошая квартира и от жены полгода назад избавился, так что все путем.
Волков предложил и Тихоновецкому пораскинуть мозгами над вопросом, и неважно, что у него в мск только двое знакомых, пока масса со всех концов не нахлынула, надо спешить, занимать теплые местечки. На вопрос Валентина, уверен ли тот, что масса нахлынет, что будет лишь хуже и хуже, Волков только улыбнулся.
– Уж столицу не сдадут, а вот за все остальное не ручаюсь. Видишь, что тут творится. Я уж на подъездах понял, город простоит недолго. Потому и забираю. Так что озаботься.
Валентин пережевал эту мысль, вечером высказал родителям. Но мама только переехала, она не собиралась сразу же ехать невесть куда, да еще в полную неизвестность. К тому же, она верила в способность войск отстоять город, неважно каких войск, но отстоять. Когда последний раз брали Ярославль, журналист, должен помнить – в тысячу шестьсот девятом. А потом это был второй город после Москвы вплоть до середины восемнадцатого века. И она гордо встряхнув головой, пошла распаковывать вещи. А Валентин снова спустился вниз, пройтись, а еще поискать кого-то из старых знакомых.
Двор дома был запружен машинами. Люди вселялись в пустующие квартиры, занимали ранее им принадлежащие, уплотнялись, втискивались, обустраивались. Кто-то, более легкий на подъем или менее везучий, разбил палатку в сквере, внутри никого не было, когда Тихоновецкий по журналистской своей привычке, да еще по памятной необходимости вести летопись, стал делать съемки своего дворика «для истории». В палатке находились лишь консервы да куча грязных вещей, видно, путешественник, расположившийся возле дома, проделал немалый путь. Некоторое время Валентин поджидал его, но встретиться смог лишь поздним вечером.
Поджарый, по-стариковски шаркающий мужчина неопределенного возраста подошел к Тихоновецкому сзади и попросил освободить ему дорогу, «коли он достаточно насмотрелся». Молча пролез в палатку и начал застегивать молнию, когда Валентин ожил и попросил сказать пару слов. Как журналисту местной газеты.
– Местной? Да вас же разогнали всех, что и к лучшему. Ладно, присаживайся, в ногах правды нет. Небось, расстроился? – он кивнул. – Это понятно. Работа, деньги, связи, все такое. Ладно, чего тебе от меня-то надо?
Он немного смутился, но задал вопрос. Мужчина посмотрел на него серьезно, наконец обратив внимание на Тихоновецкого не как на надоедливую муху, что никак не прогнать, а как на возможного собеседника.
– Путешествую, – наконец, ответил он. – Давно уже. Сам я с Череповца, так что нагулял немало.
– Там как обстоят дела?
– Да как везде. Когда уходил, город еще стоял, впрочем, я-то ушел оттуда два года назад, – он снова усмехнулся. – А ты думал…. Да, как видишь, все путешествую. Ни кола, ни двора, вот и брожу.
– На бродягу вы меньше всего похожи, если честно.
– Никогда не знаешь, кем придется стать на следующий день. Тем паче, в нынешнее время. Вот ты был журналистом еще вчера, – «четыре дня назад», уточнил Тихоновецкий. – А все едино. Думал, так вечно продлится, да вот мертвяки пришли и все планы порушили. Что делать теперь думаешь?
– Честно, пока не знаю. Я мог бы приткнуться…
– Где?
– У меня в мэрии есть знакомства, я мог бы устроиться туда.
– Ждать конца. Губернатор уже сбежал в Москву, что, думаешь, мэр надолго задержится? – мужчина говорил жестко, но совершенно спокойно, как будто речь шла о вопросе риторическом. Он не поднимал голос, не выказывал чувств, когда спрашивал, никаким образом не давал понять ни своей заинтересованности, ни проникнуться любопытством собеседника. – Вряд ли это теплое местечко.
– Вы так в этом уверены.
– Даже не сомневаюсь.
– И тем не менее, находитесь здесь.
– Конечно, нахожусь. Я же не на колесах, иначе уже был бы в Москве. Поэтому жду начала общей паники и массового исхода. Вот тогда и снимусь вместе со всеми. У тебя машина, конечно, есть.
– Да, но не бог весть что.
– Все равно подумай, прежде чем тут задерживаться. Я смотрю, ты сюда переехал недавно совсем. К родителям или друзьям?
– С родителями. Это наш старый дом и их квартира.
– Ясно, с того берега, – он кивнул. – Сочувствую. Никого не потеряли?