42


В те дни парижане сидели по домам: не могли привыкнуть к немецким солдатам на улицах. Аньес утром шла в лавку. Длинная очередь была молчаливой: люди старались ни о чем не думать. Поиски килограмма картошки или бутылки молока отвлекали. Если и говорили, то о близких, пропавших без вести; у одной исчез муж, у другой – сын.

Какой-то старичок в очереди вздохнул:

– А Франция?

Никто не ответил; но все подумали: тоже пропала…

Как вещицы на столике покойника, памятники Парижа доводили до слез. Поэты сжимали немые лиры. Маршалы мчались на мертвых конях. Бронзовые ораторы говорили с голубями. Люди вспоминали: возле статуи Дантона я поджидал Мадлен…

Не хотелось продолжать эту иллюзорную жизнь: и все же люди жили, стояли в очередях, варили бобы, писали письма. Надписывали старые адреса, уже не существующие. А почты не было. Одинокий город слышал только непонятные песни немецких солдат да птичий гомон в тенистых скверах.

Был сквер и неподалеку от школы, где жила Аньес, несколько платанов. Под широким деревом Дуду жадно хватал ручонками золотой теплый песок. Спасение Аньес было рядом – смуглый мальчик, порывистый и нетерпеливый, как Пьер.

Вначале Аньес хотела выбраться из Парижа: манил ее Дакс, где жил отец. Услыхав, что немцы и в Даксе, Аньес насупилась. Что-то в ней дрогнуло, закрылась последняя лазейка; сказала себе: «Значит – жить с ними!..»

Она продавала старьевщику платья, книги, безделки: этим жила. Ее существование, тупое и сонное, походило на зимнюю спячку зверя. Так жила не только Аньес. Так жил Париж; о нем в те дни говорили повсюду, издевались над ним или его жалели. А Париж ничего не чувствовал, как больной на операционном столе, неспособный уже сбросить маску с хлороформом.

В душный вечер, уложив Дуду, Аньес села возле окошка. Время шло мимо. Ее вывел из полусна легкий стук. Кто может прийти в этот час? Да только они… Никогда она не думала про немцев иначе: «они»… Зачем они пришли?.. И Аньес отчетливо подумала: «Если смерть, я к ней не готова».

Открыв дверь, она увидела трех подростков.

– Они за нами гонятся…

Аньес провела их в пустой, неубранный зал. Старший объяснил:

– Я солдат, артиллерист. А это мой брат, его товарищ… Мы из Бове… Дошли спокойно только вот здесь, у метро, нас остановили. Мы – бегом… Звонили, стучали, никто не открывал, наверно, все уехали…

Внизу раздался настойчивый стук. Аньес заметалась: что делать? Вдруг вспомнила: в кладовой – ящики. Она быстро втолкнула туда юношей; накидала поверх тряпье, оставшееся после беженцев. Потом зачем-то схватила на руки сонного Дуду и побежала к двери.

Вошли два немца, один француз.

– Кто здесь проживает?

– Я и мой сын. Ему четыре года.

– Больше никого?

– Смотрите…

Француз вошел в первую комнату, заглянул в стенной шкаф, почему-то взял книжку, лежавшую на столе. Один из немцев вежливо сказал:

– Простите сударыня. Это ошибка.

Когда они ушли, Аньес уложила раскапризничавшегося Дуду; потом пошла в кладовку. Младший (его звали Жак) вылез первый, смеялся:

– Я боялся чихнуть… А там пыли, пыли!..

– Надо вас накормить, – сказала Аньес.

На счастье, остался в котелке суп, немного хлеба, салат. Солдат признался: «Со вчерашнего вечера ничего не ели…»

– Теперь спите.

– Нет. Мы часок подождем, чтобы они успокоились, и двинемся. Нам бы только до Шартра… Там у нас человек – вывезет…

– Но куда вы поедете из Шартра? Они повсюду…

Переглянулись: глазами спрашивали друг у друга – нужно ли ответить? Солдат сказал:

– Нельзя говорить. Но вы – француженка, поймете. В Лондон. Сражаться.

Аньес удивилась:

– Сражаться? Но ведь перемирие подписано…

Жан, возмущенный, крикнул:

– Кем? Предателями!

– Тише, – цыкнул солдат. Обратился к Аньес: – Война не кончена. Я был в Дюнкерке… Брат и Жак еще не призывались. Но теперь все честные люди должны сражаться… Что они сделали с Францией!.. В Бове… Нет, не хочу рассказывать… А война еще не кончена. Мы слышали радио… Из Шартра нужно пробираться в Бретань. А там легко – рыбаки довезут. Главное – выбраться из Парижа… Я достал пиджак, плащ, но видите…

На нем были солдатские штаны. Аньес засуетилась: «Сейчас…» Среди хлама, брошенного беженцами, нашлись и брюки. Солдат примерил – все рассмеялись: немного коротки, но сойдет…

Аньес вдруг сказала:

– У меня мужа убили на фронте. Зачем победа?.. (Ей показалось, что она спорит с Пьером; на минуту вспыхнула.) Важно другое: что на душе. А люди думают о границах, о карте…

– Мы думаем именно о душе, – закричал Жак (и снова солдат цыкнул: тише!). – Да, да, о душе. Разве Франция – это на карте? Это – вот здесь… Если ее не будет, я не смогу жить. А мне восемнадцать лет, я хочу жить, очень хочу… Погибнем? Кто-то спасется. У вас – сын… Это и есть Франция. Разве не так?..

Она покачала головой: слова ее не убедили. Но, расставаясь с тремя юношами, она крепко поцеловала каждого, и на глазах у нее были слезы.

Потом она села возле Дуду, все плакала, плакала. Продолжалось это несколько минут; она думала, что прошло много времени. Вдруг вскрикнула, кинулась к окну: два выстрела, и близко. Закричал, проснувшись, Дуду. С грохотом подалась дверь. В комнату вбежали немецкие солдаты.

Аньес увидела французского полицейского, того, что приходил прежде. Француз кричал: «Вот она!..» Немецкий офицер что-то сказал. Аньес подхватили два солдата. Офицер говорил французу: «Как вы их прозевали?..» Плакал Дуду. Аньес потащили к машине. Ей выворачивали руки – она не чувствовала ни страха, ни боли. Пронеслось в голове: «А Дуду?..» Тогда она слабо вскрикнула. Немец сказал: «Это вам не любовные объятия…»

Ночь была особенно темной. Аньес показалось: лес (за деревья она приняла дома). Потом ее провели по длинному коридору. Пахло кожей, капустой, мочой. Ее втолкнули в пустую комнату. «Это не тюрьма, – подумала Аньес. – Но что здесь было раньше?..» На полу пятно от чернил. Может быть, школа?.. Показалось смуглое лицо Пьера. Он заглядывал через плечо в школьную тетрадку и целовал, целовал… Какая яркая лампочка – у самого потолка! Она села на пол возле стены. Вспомнила: Дуду один… Ее охватило отчаяние, тихое и плотное, как обморок. Вдруг она вздрогнула: прочитала на стенке слова, нацарапанные гвоздем или булавкой: «Прощай, мама! Прощай, Франция! Робер». Почему Аньес захотелось приписать: «Прощай, Дуду»? Почему это казалось ей облегчением? Но гвоздика не было. Она посмотрела на свои коротко остриженные ногти и заплакала. Потом подумала: они говорили, что прозевали. Значит, те спаслись. Проедут к своему генералу… Жак – милый… Из всех событий ее жизни сейчас это было самым важным: спаслись.

Ее повели на допрос. Немецкий офицер отослал переводчика: он хорошо говорил по-французски; зачем-то сказал Аньес: «Я два года провел в Гренобле. Красивый город». Был любезен, старался успокоить Аньес: «За вашим сыном ухаживают», уговаривал: «Скажите, кто эти люди, и мы вас отпустим». Молчание Аньес его раздражало:

– Сударыня, у меня нет времени. Вы молчите? Следовательно, вы – английская шпионка.

Она кивнула головой.

– Да. – Ее глаза стали мягкими, нежными – такими они были в Бельвилле под чердачным оконцем, когда Пьер смущался и бушевал.

Она тихо продолжала:

– Да. Шпионка. Зачем вы пришли к нам? Теперь все против вас. Даже дети. Я вам не скажу, кто эти люди. Слава богу, вы их не поймали. Это – главное. А меня можете убить. Я не нужна – я даже стрелять не умею…

Она почувствовала, что теперь готова к смерти. Это чувство приподымало, веселило. Еще недавно она спорила с тремя юношами. Теперь ей хотелось повторять без конца их речи, здесь, перед этим розовым опрятным офицером. Какой у него пробор!..

Немец отодвинул чернильницу.

– Довольно ломаться! Вы здесь не для деклараций, вы даете показания. Извольте отвечать! Вы знаете этих людей?

– Знаю.

– Кто они?

– Французы.

Офицер вышел из себя. Обычно корректный, год тому назад в Свинемюнде пленявший дам хорошими манерами, он подбежал к Аньес и ударил ее по лицу. Она не крикнула; машинально поднесла руку ко рту и удивилась: кровь… Она была сейчас вне присущих человеку чувств, не испытывала боли, не возмутилась грубостью нарядного, надушенного офицера. Как будто ее напоили. Было это самоотрешением, подъемом. «Люблю, – повторяла она, – и Дуду люблю, и Пьера, и отца, и Жака, и Робера, и тех, что в последний день Парижа спускались по горбатой улице, усталые, несчастные». Один ей сказал: «Прощайте…» – «Нет, здравствуй, милый!.. Вот мы и вместе… С Пьером… С Парижем…»

Это она говорила на скамье в коридоре. Ее отвели к полковнику. У него был шрам на щеке, а рыбьи глаза стояли. Полковник предложил Аньес сесть, сказал:

– Я хочу вас спасти. Скажите, кто эти люди? Неужели вам не жалко вашего сынишку? Я вам это говорю как отец – у меня две дочери…

Аньес изумленно на него поглядела; он вывел ее из другого мира. Ответила она глухо, как будто разговаривала сама с собой:

– Жаль сына?.. Нет… Я сегодня все поняла… Если один умирает, он кого-то спасет, обязательно спасет… Народ… Мой народ… (Она вспомнила, что ее допрашивают, встала, обычно сутулая – выпрямилась и заговорила чужим голосом.) Вы – отец? Неправда! Да вы знаете, кто вы? Бош! Бош!

Полковник позвал часового: «Уведите».

– А вам, сударыня, конец…

Глядя мимо него, она ответила:

– Не Франции… И не конец… Конца нет…


Загрузка...