18


Бретейль стоял над кроватью своего пятилетнего сына. Ребенок хрипел; на лице был румянец жара. Жена Бретейля всхлипывала.

– Перестань! Бог даст, он поправится.

– Я говорила, что нельзя его ставить под холодный душ. Ведь он перед этим бегал, потный был…

– Перестань! Мальчика нужно закалять.

Стемнело, и жена не видела глаз Бретейля: он стоял, высокий, сухой, и плакал; слезы текли из тусклых глаз на запавшие щеки.

Бретейль был уроженцем Лотарингии; он вырос в бедной набожной семье; в двенадцати километрах от его родного города проходила граница. С детства Бретейль слышал рассказы об осаде Бельфора, о самодурстве какого-то обер-лейтенанта, о потерянных областях. Мечту о реванше он зазубрил, как катехизис. На войне он был дважды ранен. Он вошел с головным отрядом в Метц, и там тетка Бретейля лишилась чувств, увидев первый французский флаг. По характеру Бретейль не походил на француза: он не терпел шуток, не любил пафоса, не пил вина. Маниакально опрятный, педантичный, сухой, он в парижских салонах казался немцем. Политика приучила его к известной гибкости: приходилось якшаться с людьми склада Тесса. Бретейль в душе презирал своих товарищей по парламенту. Он дружил с военными, с мелкими помещиками, с учеными богословами. После войны он поверил в «возрождение Франции»: об этом говорил его земляк Пуанкаре. Но шли годы, и ничего не менялось; в стране хозяйничали масоны – Бриан, Эррио, Пенлеве. Теперь даже эти времена казались ему потерянным раем. Куда заведут Францию Блюм, Кот, Виар?.. Два года тому назад Бретейль понял, что выход в насильственном перевороте. Италию спас «поход на Рим». Гитлер железом выжег язву марксизма. Бретейль приступил к организации тайных отрядов. Каждый отряд состоял из пятидесяти человек, называемых «верными»; начальника именовали «латником».

К Бретейлю шли разные люди: романтики и тупицы, честолюбивые игроки и озлобленные мстители. Богатые видели в нем своего защитника. Лавочники и ремесленники верили, что Бретейль спасет их от разорения. Мелкие маклеры, приказчики, репортеры мечтали с его помощью выйти в люди.

Кого только не было среди «верных»! Метрдотель ресторана «Версаль» пришел к Бретейлю потому, что обожал иерархию; жизнь ему казалась пирамидой посетителей и лакеев, бокалов и вин. Флорио был венерологом; он ненавидел евреев, которые, по его словам, переманивали пациентов и лишали его куска хлеба; он пошел за Бретейлем потому, что Бретейль обещал очистить Францию от Ротшильдов и от врачей еврейского происхождения. Сын крупного мукомола Бомбар хотел вернуть Франции былой престиж и стать заодно послом. Бывший агент Второго бюро Дине, которого выгнали из разведки за растрату подотчетных, считал себя жертвой масонов; он жаждал разогнать парламент и повесить Эррио. Владелец конского завода Гримо ходил с хлыстиком, любил мулаток и презирал механический прогресс; он считал, что состоять в отряде «верных» – признак хорошего тона. Владелец посудного магазина Годе боялся, что коммунисты захватят его торговлю, перебьют товар и отберут сбережения; это был красномордый, широкоплечий детина; по утрам он занимался гимнастикой и всерьез готовился к бою. Служащий метро Обри был на редкость уродлив и нищ, как церковная крыса; говорили, будто его обидела одна девушка; он ненавидел людей и, глядя на Бретейля, ухмылялся: этот наведет порядок!..

Было среди «верных» немало полицейских, и «тайные отряды» не представляли тайны для префекта; но власти прикидывались, что они ничего не видят. Для камуфляжа Бретейль образовывал спортивные кружки и землячества. Дело требовало средств. Бретейль не раз обращался к крупным капиталистам, но нарывался на отказ: он говорил не о пропаганде, а об оружии, и пугал своей прямолинейностью. События последних недель его окрылили: воротилы различных трестов, прежде думавшие только о министерских комбинациях, а теперь испуганные забастовками, начали с надеждой поглядывать на непримиримого Бретейля.

Перекрестив больного ребенка, Бретейль направился в «Союз уроженцев Метца»; там он должен был встретиться с генералом Пикаром. На Больших бульварах светились витрины; в них были выставлены плакаты забастовщиков, украшенные красными лентами. Возле некоторых магазинов стояли девушки с кружками: «Для детей забастовщиков». Одни прохожие, хмурясь, ускоряли шаг, другие кидали в кружку монету. Когда девушка протянула кружку Бретейлю, он остановился и сурово сказал:

– В лагере вас научат работать.

Генерал Пикар уже ждал Бретейля. Это был сухощавый человек лет шестидесяти, с кривыми ногами кавалериста, со множеством орденов и с уничижительной усмешкой; он всех презирал: Даладье и Гамелена, английского короля и свою жену, театр, газеты, выборы. Доверял он только Бретейлю: этот может спасти Францию и армию.

Бретейль спросил:

– Как у вас?

– Дураки. И трусы. Боятся, что Блюм начнет чистить штаб.

– Настроение солдат?

– Гнусное. Коммунисты работают вовсю. Самое большее, на что мы можем рассчитывать, это – нейтралитет армии. Я не говорю, конечно, о колониальных частях. Кстати, мне удалось перетащить два марокканских полка в Венсенн.

– Одни марокканцы нас не вывезут. Я надеюсь только на «верных». Имеются две возможности: или вы нас снабжаете оружием, или мы берем то, что нам предлагают.

– Кто?..

Бретейль посмотрел на Пикара и раздраженно ответил:

– Важно не «кто», а «что». Шестьдесят тысяч винтовок, четыреста пулеметов, боеприпасы. Из Дюссельдорфа. При этом никаких обязательств, кроме тех, которые вытекают из нашей программы: порядок и мир.

Пикар, подумав, сказал:

– Неплохо. Я лично предпочитаю для такой операции автоматы. Ну что же, берите. Одно не мешает другому. Я тоже наскребу в арсеналах…

– Мы должны начать с локальных действий, чтобы дискредитировать правительство. Виар хочет придать захвату заводов оттенок законности. Необходимо подмешать к его речам немного крови…

Они еще долго беседовали. А в соседней комнате, едва освещенной тусклой лампочкой, «латник» Грине, поджидая Бретейля, зевал и напильничком точил ногти. Грине, как-то учинивший скандал в Доме культуры, слепо верил в Бретейля. Это был сирота из воспитательного дома, коммивояжер, развозивший по провинциальным городам ортопедические приборы, бедный фат, часами обдумывавший, какой галстук надеть к перелицованному, но тщательно отглаженному костюму, урод, мечтавший о любви красавицы, истерический крикун и озлобленный неудачник. Он стал «латником» первого отряда «верных», и его-то Бретейль выбрал для боевой разведки.

– Послезавтра в шесть часов утра «верные» придут к заводу «Сэн» как безработные. Подойти незаметно. Вы вступите в перебранку с постами. Постарайтесь их спровоцировать. Если они не начнут, стреляйте. Я постараюсь, чтобы полиция была поблизости. Необходимо довести дело до настоящего столкновения. Вы меня поняли? Все «верные» получат билеты «Христианского союза рабочих». О характере операции они не должны знать. Я остановился на вас потому, что у вас нет детей…

– Все будет выполнено, начальник.

Грине поднял руку и хотел выйти, но Бретейль крепко обнял его:

– Спасибо.

Бретейль вернулся домой в два часа ночи. Жена встретила его словами:

– Воспаление легких…

Бретейль сидел до утра над больным ребенком. Весь следующий день он работал. Он попытался встретиться с Дессером: лучше всего, если дирекция завода «Сэн» объявит о наборе рабочих. Дессер, однако, уклонился от встречи: боялся провокации. Зато Бретейлю удалось уломать префекта. Решили, что полицейские будут стоять возле завода на набережной. Если произойдут какие-либо столкновения, они вмешаются. Вечером Бретейль еще раз встретился с Грине и проверил все детали операции. Он снова просидел ночь над ребенком. Доктор сказал, что надежды на выздоровление нет, но Бретейль верил в бога; его губы шевелились: он повторял слова молитв.

Было чудесное летнее утро. В садах кричали пичуги; их голосов еще не заглушал шум города. Изредка проезжали грузовики огородников. Шли булочницы с длинными хлебами, и запах свежего хлеба веселил душу. Верхние окна домов светились, как бы изнутри, теплым розовым светом. «Верные» один за другим подходили к мосту Жавель. Грине проверил: не пришли четверо. Сорок шесть, разбившись на мелкие группы, разными путями двинулись к заводу.

А на заводе это утро, одиннадцатое утро забастовки, начиналось мирно. Одни часовые сменили других. Мишо ночью спал, теперь он мылся и фыркал, весь в мыльной пене. Возле главных ворот Жано, вспоминая концерт, пел романсы. Пьер, проснувшись, жевал хлеб; почему-то в голову пришли стихи Верлена: «Бледная звезда рассвета…» А солнце было уже ярким. Кое-кто из старых рабочих угрюмо думал: «Вот и одиннадцатый день!.. Когда же это кончится?..» Говорили, будто правительство очистит завод силой; но Мишо усмехался: «Вздор!..»

– Жано, теперь покажи, как Мистенгет сходит по лестнице…

Жано сделал уморительную гримасу, желая показать молодящуюся старуху, и, защемив рукой брюки, как юбку, стал сходить по пожарной лестнице вниз. Вдруг он вскрикнул:

– Кто там?..

Перед воротами толпились какие-то люди.

– Открывай!..

– Мы пришли наниматься… Лодыри, выкидывайся отсюда!..

– Красное жулье!..

Жано не остался в долгу:

– Ах вы собаки этакие!.. Желтые! Фашисты! Мы вас дегтем вымажем!..

Теперь кричали сотни людей; трудно было разобрать слова. Особенно горячился Грине. Подбежав к рабочим, он быстро что-то выкрикивал. Его лицо скосила судорога; он походил на припадочного. Напрасно Мишо пытался урезонить товарищей: дерзость фашистов вывела всех из себя.

Все последние дни Мишо опасался нападения. Он поставил возле ворот пожарных с насосами. Главное – не допустить столкновений… Он усмехался, глядя на Грине. Полсотни юродивых. Наши их перекричат… Успокоились и другие рабочие. Напрасно «верные» бесновались. Забастовщики лениво, даже благодушно отругивались. Жано стал передразнивать Грине:

– Глядите, товарищи, это – бешеная индюшка с макаронами…

Тогда раздался выстрел. Жано упал навзничь. Мишо выбил револьвер из руки Пьера и, покрывая рев толпы, крикнул:

– Не смей стрелять! Пускай насосы!

Пожарные обдали «верных» водой. Те разбежались. Только Грине еще прыгал в ярости, ничего не чувствуя. Потом показались полицейские, и Грине исчез.

Мишо стоял над Жано. Улыбается… А на камнях кровь.

– Жано!..

Смерть этого молодого веселого человека казалась настолько непонятной, что Мишо вдруг крикнул:

– Убили!

Он глядел на других: может быть, они скажут «нет». Рабочие стояли вокруг, сняв кепки; и сквозь туман Мишо увидел искривленное болью лицо Пьера.

Грине, спустившись к реке, забрался под мост; он дрожал от холода и обиды. Какой-то бродяга сказал:

– Что – выкупался?

Грине плюнул в него. Он долго сидел на солнце: нельзя же ходить по городу мокрым! Потом он пошел в парикмахерскую; его брили, обрызгивали одеколоном, мазали фиксатуаром волосы, а он повторял: «Еще». Он лечил себя полузабытьем, и звук ножниц казался ему стрекотанием цикад в душистом саду. Было одиннадцать часов утра, когда он явился с докладом к Бретейлю. Его ввели в кабинет. Бретейль стоял на коленях перед маленьким распятием: сын его умер. Увидев Грине, Бретейль встал.

– Убитые есть?

– Я одного уложил.

– А из «верных»?..

– Никого. Они насосами…

– Ни одного?.. Что же вы наделали? Ведь теперь все сорвано!..

Грине не понял; он тупо посмотрел на Бретейля и ответил:

– Как латник, я отвечаю за жизнь «верных».

– Ты не латник. Ты дурак.

Бретейль снова опустился на колени. Грине тихо вышел. В передней плакала служанка; он ей сказал:

– Ваш хозяин – великий человек. А мне, наверно, скоро крышка.


Загрузка...