Дессеру не хотелось расставаться с Пьером; собственное бессилие раздражало: он, перед которым лебезили министры, должен подчиниться кучке крикунов! Но оставить Пьера на заводе он не решился: правые газеты расписали эпопею «красного инженера». Дессер предложил: «Я пошлю вас в Америку. Надо переждать год». Пьер отказался: считал это «подачкой»
Объяснение происходило на террасе большого кафе. Вечер был необычайно холодным: четыре ниже нуля. Посетители, шипя и фыркая, спешили внутрь, чтобы согреться стаканом грога. А на пустой террасе сиротливо розовели жаровни.
Дессер говорил:
– Конечно, вы вправе не поверить мне… Но это так. Мы все связаны – средой, общественным мнением, предрассудками. Наверно, среди рабочих было немало противников забастовки. Они оказались бессильными. Я принужден считаться с суждениями господина Монтиньи. На вашем языке это – фашист, на моем – дурак и хам. Они обвиняют Кота: мало бомбардировщиков. Но вы – один из лучших инженеров, и мне приходится с вами расстаться. Какое им дело до бомбардировщиков? Какое им дело до Франции?
Пьер, когда-то безмерно доверчивый, стал подозрительным, сухим. Жалобы Дессера казались ему притворными:
– Почему вы их упрекаете?.. Ведь и вы были за Мюнхен.
– Я хотел вооруженного мира, переговоров, компромисса. А они мечтают об одном: как бы поскорее сдаться на милость Гитлера. В событиях разбираются только жулики, и эти торопятся нахапать. А честные люди ослепли.
– Есть и другие… Вы разговаривали с Легре? Его избили полицейские; он теперь в больнице. Таких, как он, много. В человеке тысячи чувств и мыслей. Обычно они рассеиваются; люди создают искусство, уют, семью. Почему я заговорил о коммунистах? У них все направлено на одно, и это не слепота, а устремленность.
– Видите эти жаровни? Иллюзия тепла. Как будто можно отопить улицу!.. Кстати, я продрог. Итак, в последний раз – вы отказываетесь?
Пьер ждал упреков Аньес: безработица, нищета. А здесь Дуду… Но Аньес сразу сказала: «Ты прав». Она не соглашалась с ним, когда он говорил о политике, но как только вставал вопрос о независимости, о достоинстве, она восхищенно глядела на него, как девочкой глядела на отца.
Прошло три недели, и та нищета, которая еще недавно казалась призраком, грозным, но отвлеченным словом, стала бытом. Жалованье Аньес ушло на квартирную плату и на врача (Дуду болел). К концу месяца они остались без денег. Оба прежде знавали аккуратную бедность; теперь на них надвинулась оскорбительная нищета.
Кажется, не было завода, куда не зашел бы Пьер. «Союз предпринимателей» занес его имя в черный список. Напрасно он пытался наняться механиком, даже чернорабочим: повсюду нарывался на отказ.
Он продал часы; заплатили долг молочнице. Аньес отнесла старьевщику зимнее пальто («Оно мне велико…»); неделю обедали. Она обнадеживала Пьера: «Может быть, к празднику мне дадут наградные». Он уходил рано утром, весь день бродил, заходил в маленькие мастерские, часами изучал объявления. Вечером он говорил Аньес, будто встретил приятеля и тот его накормил обедом. Одет был Пьер опрятно, каждый день брился; никто не принял бы этого корректного седеющего мечтателя за нищего. Но, проходя мимо колбасных, он отворачивался…
Как-то он увидел объявление: в случае снегопада производится набор рабочих для очистки улиц, являться в пять часов утра. Небо смилостивилось: снег начал падать с вечера, большими хлопьями; сначала он таял, потом покрыл мостовые. В четыре Пьер тихонько, чтобы не разбудить Аньес, вышел из дому. Его знобило от холода, но он улыбался: наконец-то он принесет Аньес двадцать, может, тридцать франков! Он был на месте без четверти пять. Большой газовый фонарь освещал белый пустырь и толпу людей вокруг темного кирпичного здания. Кого только здесь не было! Безработные, босяки, почтовики, уволенные за участие в забастовке, изголодавшийся художник, несколько немецких эмигрантов, старики, подростки. Требовалось сорок человек, а пришло не меньше трехсот. Пьер терпеливо ждал. Потом крикнули: «Хватит!» Он поплелся домой. От голода он ослаб, ноги были ватными, мутило.
Он прошел мимо Центральных рынков. Здесь царило оживление: рестораторы, владельцы мясных, гастрономических и зеленных магазинов толпились, забирая товар. Кажется, все в Париже изменилось, кроме его «чрева», описанного Золя. И, увидев сырые, склизкие своды, горы живности, Пьер смутно подумал о полузабытом романе: голодный чудак, мечтатель, беглый каторжник среди сытых, бесчувственных торгашей…
На крюках висели огромные туши: багровые, фиолетовые, нестерпимо розовые. Сколько нужно обжоре-городу волов и ягнят? Сколько гусей, с искусственно увеличенной, похожей на опухоль, печенью? Сколько пятнистых цесарок и пестрогрудых фазанов?
В рыбном ряду лежали огромные, будто отлитые из пластмассы тунцы, нежные тюрбо, макрели, мерланы, скользкая камбала, устрицы, то плоские, как бы отточенные «маренн», то корявые, называвшиеся «португальскими», мидии, морские ежи. Запах был несносен. Краснели руки торговок, изъеденные солью. С мрамора струилась вода.
Еще дальше торговали зеленью: бледным цикорием, каротелью, репой, спаржей. В кокетливых корзиночках лежали шампиньоны. Кочаны латука из Русильона. Дальше – глыбы медового масла из Шаранты, сыры, яйца, сметана в жестяных жбанах. Апельсины мессинские и яффские, яблоки, ветки загнивающих бананов с их пряным запахом тропиков, финики, ананасы.
Торговки ели луковый суп, грея о миску одеревеневшие пальцы. Бродяги подбирали картошку. Знатоки ощупывали сыры, приценивались к дичи. Пронеслись газетчики с серыми листами, пахнущими краской. Потом зазвонили колокола средневековой церкви Сент-Эсташ. Мясники в багряных фартуках рубили туши. Огородники выгружали из стареньких «ситроенов» брюкву и порей; потом пили у стойки кофе с коньяком. По мостовой, как кровь, текло красное вино. Цветы, стиснутые в громадные кубы, казались загадочными: пуды левкоев, гвоздик, роз. Поезда шли из Ниццы, из Грасс с душистым грузом: мимоза, примулы, гиацинты, ландыши, азалии. Для Парижа не было календаря: на ручных тележках круглый год цвели цветы.
А с неба падали мокрые хлопья. Счастливцы теперь сгребают снег! Не Пьер… Он шел как заведенный; даже не чувствовал голода; от запахов тошнило; изобилие снеди подавляло – это было не едой, о которой можно мечтать, но вызовом, философией: враждебный мир торговок, макрелей, весов, сальных бумажников. И сто тысяч букетов… Что Парижу слезы Ванека, горе Каталонии, боль Легре, голод Пьера?.. Париж живет. Вот колбасник, отпуская сорок кило кровяной колбасы, мурлычет: «Париж остается Парижем…» В этом утверждении жизни был такой пафос, что Пьер присмирел. Он делал вид, что спешит, зная, что спешить некуда, мерз и вдруг замедлял шаг, поворачивал назад, бессмысленно кружился в лабиринте узких коленчатых улиц квартала Бюси, возвращаясь все к тому же перекрестку с тележками, на которых умирали скользкие плоские рыбы.
Потом Пьер присел на мокрую скамью; подобрал брошенную газету: «Успокоение в Европе… Выступление Тесса. Гарантии мира…» И вдруг все в нем очнулось: донесся запах жареной картошки. Она кипела в больших чанах; ее накладывали в бумажные кулечки, и торговка назойливо выкрикивала: «Горяченькая!.. Десять су!..» Да, вот горделивая мечта – десять су! Неожиданно для себя Пьер вскочил, протянул измятую газету прохожему. Это был чиновник, спешивший на службу; он изумленно взглянул на Пьера и зашагал быстрее. Пьер поплелся назад к скамье. «Зачем я это сделал?..» Он снова впал в оцепенение; как бы издалека доносились гудки машин, крики торговок. Прошла мимо парочка; девушка поглядела на Пьера и что-то шепнула своему спутнику. Подошла старая такса, обнюхала ботинки Пьера, опустила хвост и отошла. Он несчастен, даже собака это почувствовала.
А дома ждала беда; Аньес его встретила шепотом:
– Отец приехал.
В другое время как бы они обрадовались!.. Отец Аньес, который жил в маленьком городке на юго-западе Франции, давно хотел навестить дочь и поглядеть внука. Иногда от него приходили короткие письма, написанные крупным детским почерком.
Аньес часто рассказывала Пьеру о своем отце. Лежандр был старым механиком. До войны он просидел десять месяцев в тюрьме за антимилитаристическую пропаганду. Лет пять тому назад он стал прихварывать, бросил завод и уехал в Дакс, где у младшего брата был маленький гараж. Он помогал исправлять машины, а в свободное время корпел над грядками. Ему было шестьдесят четыре года. Пьеру он представлялся прежде большим, с седой гривой. Увидел он ссохшегося старичка; на голове, как у новорожденного, пух.
Пьер сразу понял, почему Аньес шепнула в страхе: «Отец…» Старик считал, что дочь его вышла замуж за инженера, живет в достатке. Дуду не знает ни в чем отказа. И как раз он пожаловал в такое время!.. Если сказать правду, старик огорчится. Но чем его накормить?
Тесть с любопытством разглядывал Пьера, сказал: «Хорошие у вас ботинки, крепкие…» Пьер вспомнил: такса, газета, картошка… Лежандр все в квартире осмотрел, пошел на кухню, одобрил: «Чисто». Спросил Пьера, как работа? С восторгом слушал рассказы о новых моторах. Потом заговорили о политике. Лежандр вздохнул: «Отстал я. Дакс – захолустье. Брат у меня малосознательный, выписывает «Матен». Лежандр не понимал, в чем суть Мюнхена, и оживлялся, только когда Пьер упоминал об испанцах; тогда он кричал: «Победят! Обязательно победят!» Разговор перешел на прошлое. Лежандр просиял; стал вспоминать забастовки, демонстрации: «В шестом мы вышли на улицу с флагами». Гордился тем, что знал Жореса, рассказывал: «Он, когда говорил на собраниях, обязательно снимал воротничок – тогда носили пристежные, – до того напрягался. Но и голос же у него был!..»
Пьер примолк; он особенно остро ощущал свое бессилие рядом с этим веселым стариком. Лежандр понял его молчание по-своему: «Может быть, я не то сказал?.. Свой ли это?» Его отпугивали манеры Пьера: все-таки инженер!.. Аньес теперь живет в другом мире, и выбрала она не рабочего… Лежандр смутился:
– Я вам, наверно, помешал. Я пойду к Дуе.
Аньес и Пьер переглянулись: надо удержать. Но теперь время обеда, а чем его накормить? Суп для Дуду… Сказать, что уходят, приглашены? Старик обидится. Аньес попросила: «Погоди. Расскажи, как в Даксе?» Старик стал рассказывать. Летом было много туристов; брат заработал. А теперь время тихое. Боятся, что будет война, не строят, мало покупают автомобилей, говорят: «Реквизируют…» Особенно плохо с грузовиками. Растет безработица.
– А в Париже много безработных?
– Много. И во всех отраслях. Я сегодня видел – пришли улицы очищать, и наборщик был, и кондитер, даже художник. Мы часа два простояли…
Он понял, что проговорился. Старик не поймет, но Аньес… Ведь он ей говорил: «Меня возьмут как инженера…» И Аньес в ужасе на него поглядела, точно впервые осознала все горе нищеты. А Лежандр засуетился. Он вдруг все понял: и стесненность Аньес, и недомолвки Пьера, и пустоту на кухне.
– Я сойду на минутку вниз, на угол – надо мне позвонить Дуе.
Он вернулся четверть часа спустя с покупками: литр вина, сардинки, паштет, сыр, кофе; даже сахару не забыл. Он проворчал Аньес: «А еще дочка!..» Не спрашивал ни о чем. За обедом Пьер ему рассказал про забастовку: газы, разговор с Дессером, черный список. Лежандр сиял: Пьер оказался своим. А нужда?.. Что же, молодые, выдержат…
И Лежандр чокнулся с Пьером:
– За победу!
Для него все было ясно: испанцы скоро расколотят фашистов, да и повсюду рабочие подымутся – забастовки, баррикады.
Пьер осовел от еды, от вина; тепло, хорошо. Но почему не проходит грусть? Вот оно, старое поколение!.. Они ведь тоже пережили разгром, разочарование. Почему же нет у Пьера веры, ясности, веселья вот этого старика?..
Уложили Дуду. Он капризничал, не хотел спать и, конечно, сразу уснул. Глядя на него, Лежандр говорил шепотом:
– У него будет спокойная жизнь, увидите. Не то что у нас. Мы ведь войну пережили. Я в Шампани был. Какое это было горе! А теперь войны не будет – рабочие поумнели. Да и немцы не пойдут, у них тоже рабочие. Неужели они допустят?..
Он привык рано ложиться, вставал в пять. Глаза его стали неподвижными, стеклянными. Несколько минут он боролся со сном, а потом уснул, сидя над кроваткой Дуду; и лицо у него было детское.