Стоял конец июня, но луга Лимузена были ярко-зелеными, как в мае. Часами Люсьен глядел на зелень: она успокаивала. Потом он вставал с земли и шел дальше. Он не знал, куда он идет; давно бы залег под большим ясенем и забылся; подымал его голод. Он как-то усмехнулся: последнее живое чувство!.. Он ел морковь, свеклу. Иногда встречный солдат, грязный и небритый, как Люсьен, делился с ним хлебом. Иногда в деревне давали миску парного молока; и теплый запах хлева – прежде Люсьена от него мутило – казался чудом, остатком былой молодости, запахом жизни.
Люсьен вырезал себе палку. Еще неделю тому назад он числился солдатом восемьдесят седьмого линейного полка. Но армии больше не было, и Люсьен считал себя бродягой. В одной деревушке он услышал по радио речь отца, объявившего о перемирии. Старуха, стоявшая рядом с Люсьеном, сказала: «Кончили? Ну и хорошо», – и погнала дальше свинью, розовую, как «ню» живописца. Солдаты выругались; а Люсьен, изумленный, вслушивался в тембр голоса: да, это голос отца… Встало далекое детство. Отец говорит над кроватью больного Люсьена: «Амали, кошечка, не отчаивайся! Наука всесильна…» Теперь Тесса говорит: «Душа бессмертна…» А Жаннет хотела жить… У немецких летчиков должны быть чертовски крепкие нервы – в упор расстреливают женщин, детишек… Значит, отец получил индульгенцию от Бретейля. Может получить Железный крест от Гитлера… Люсьен протяжно зевнул. Даст кто-нибудь молока или нет? Но до него мимо этой деревушки уже прошли тысячи солдат. Крестьяне испуганно запирали двери домов, а старуха, которую он догнал, закрыла руками розовую равнодушную свинью, завизжала: «Ничего у меня нет, ничего!..»
В этот вечер Люсьен был особенно голоден. Он пригрозил винтовкой старухе. Та перестала визжать, но еще крепче сжала в руке веревку, к которой была привязана свинья, и зашептала: «Не дам!..» И Люсьен сплюнул: «Возни много»; он думал не о старухе – о свинье.
Он пошел дальше. Неподалеку от дороги стояла ферма. Ставни были закрыты наглухо. Крестьяне боялись ночью выглянуть. Только, не умолкая, лаяли собаки. Люсьен кричал: «Хлеба дайте, негодяи!» Никто не отвечал. А собаки сходили с ума. Люсьен постоял и пошел в сторону к маленькой речке. Он попил теплую воду, которая пахла тиной, и лег под навесом. Он проснулся от женского голоса: «Солдат!.. А солдат!..» Над ним стояла девушка. Она надела мужское пальто поверх рубашки. Ночь была лунная, и Люсьен внимательно оглядел крестьянку. Он даже подумал: «Хорошенькая…» Живые глаза и вздернутый нос придавали ей веселость, хотя ей было невесело; она испуганно повторяла: «Солдат! Спишь, солдат?..» Она принесла Люсьену большой хлеб и кусок сала.
– Я ждала, пока хозяйка уснет… Сало она оставила, а другое у нее в кладовке… Я тебя видела, когда ты на дворе стоял… Хозяин не злой, только много вас ходит; он говорит: «Сами с голоду сдохнем…» Я вышла – вижу, ты к речке пошел. Как они легли, я взяла и бегом…
Он ничего не ответил, вытащил нож и стал сосредоточенно есть. Девушка по-прежнему стояла над ним. Он долго ел – насытился, но не хотелось кончать. Еще мутный от усталости и сна, он спросил:
– Дочка?
– Служанка…
Наконец-то он кончил есть, вытер нож о землю и молча взглянул на девушку. Он поймал на себе ее восторженный взгляд, удивился – думал, что должен теперь всех пугать. Он оброс жесткой рыжей щетиной. А зеленые глаза светились. Шинель пропахла пылью и потом. Он показал рукой: садись. Девушка села. Она оказалась низкой – на голову ниже Люсьена. Он спокойно и как-то задумчиво обнял левой рукой ее шею, бережно запрокинул голову и поцеловал. Ему казалось, что он пьет воду. А она его горячо и часто целовала и потом, когда они лежали на траве, говорила: «Солдат!.. А солдат!»
Начало светать. Девушка засуетилась: «Хозяйка проснется». Он спросил:
– Как тебя звать?
– Прелис Жанна.
И Люсьен взволновался, осторожно погладил ее красную, шершавую руку, пошевелил губами – хотел сказать что-то ласковое, но не вышло; наконец он выговорил:
– Жаннет…
– А тебя?
– Люсьен.
– А дальше?
– Люсьен Дюваль.
Он стряхнул с шинели землю и, не оглядываясь, пошел к дороге. Ночь у речки была непонятной милостью судьбы, сном осужденного. Теперь он проснулся. Дюваль, Дюран, Прелис, все, что угодно, только не Тесса! Его могли бы пытать, он не признался бы… Конечно, стоит сказать, что он сын Тесса, его сразу накормят, оденут, отвезут на машине в Виши. Только лучше убить старуху, ту, со свиньей…
Навстречу шел незнакомый солдат, тоже с палочкой. Поглядели друг на друга, подмигнули. Солдат пошутил:
– Маршал-то потерял свою армию…
– Как булавку…
И пошли в разные стороны – начинается новый день, нужно искать пропитание.
А маршалу Петену было не до армии. Накануне он произнес большую речь, обращенную к французской нации. Он не хотел никого обманывать – ворчливо он повторял: «Не надейтесь на государство. Государство вам ничего не даст. Надейтесь на ваших детей. Воспитайте их в духе религии и семейного начала. Они вас поддержат…» Услыхав речь маршала, Тесса сначала загрустил: его никто не поддержит – ни забулдыга Люсьен, ни гордячка Дениз… Но несколько минут спустя он насмешливо шептал Лавалю:
– В восемьдесят пять лет это логично, тем паче что его кормят не дети, а государство…
О солдатах никто не помнил: министры были заняты размещением кочующих чиновников, посылкой в Париж делегации во главе с Бретейлем, составлением новой конституции, сдачей немцам военного материала, борьбой против сторонников Сопротивления. Армия распалась сама собой. Поездов не было. Уроженцы неоккупированной зоны брели по дорогам на юг. Парижане и жители севера превратились в бродяг. Крестьяне умоляли жандармов защитить их от солдат.
Люсьен взобрался на гору. Весь день он пролежал на лужайке, не хотелось двигаться. Был нежаркий день, солнце то и дело пряталось за круглыми, пухлыми облаками. А облака неслись на восток к двум серым башням соседнего города. Движение облаков увлекало Люсьена. Он ничего точно не вспоминал, не старался восстановить картины прошлого, но в самом ходе облаков было ощущение времени. Люсьен как бы заново переживал свою недлинную, но шумную жизнь. Все сливалось в одно: смерть Анри, глаза Жаннет, когда она стояла возле аптеки, море за дюнами и легкий туман над двумя башнями. Поэтому, когда солнце зашло и в быстрых сумерках пропали облака, ему показалось, что жизнь кончена. Он даже поежился – не то от холода, не то от страха. Никогда прежде смерть его не пугала. Почему он ее испугался в этот сырой вечер на горке, под тусклыми, туманными звездами?.. Он сам удивился и вдруг крикнул: «Жрать!» Ну да, он сегодня ничего не ел!.. Нужно отправиться на поиски хлеба.
Он нырнул в долину. Среди деревьев дрожал огонек маленького квадратного окна. Люсьен постучал, крикнул: «Хлеба солдату!» Никто не ответил. Это был дом старика Серже, самодура, который заморил свою жену за то, что она ходила на исповедь, силача, гнувшего в руке медные су, медведя, засевшего в берлоге. Серже жил один с молодой, вечно испуганной служанкой, которая, когда хозяин начинал ее бранить, неизменно икала. Старший сын Серже давно уехал в Канаду, а младший жил в соседней деревне у тестя; с месяц тому назад его призвали, хотя раньше он был освобожден от военной службы как левша. Судьба привела Люсьена к домику Серже.
Люсьен колотил в дверь: «Давай хлеба!» Из другого оконца доносился запах капусты и лука: служанка варила суп. Этот запах бесил Люсьена. В нем проснулась ярость. Светящееся окно молчало, и это было невыносимо. Пусть обругают, прогонят, но как они смеют молчать?.. За кого, черт побери, он воевал?..
Люсьен прилип к стеклу. За тюлем занавески мелькнуло лицо старика, и Люсьену это лицо напомнило Бретейля. Серже не походил на лидера «верных»; сходство только почудилось взбешенному Люсьену; и он, отбежав от домика, завопил:
– Открой, сволочь! Стрелять буду!
Он и впрямь хотел выстрелить в светлое отвратительное пятно окна. Но тогда раздался выстрел, и Люсьен, описав ногой полукруг, будто танцуя, свалился.
Он упал молча. Закричал не он – Серже, страшно закричал. Будь кругом жилье, сбежались бы люди; но домик стоял в пустынной долине; и только эхо ответило: «Ааай!», да на кухне, полуживая от страха, икала служанка.
Серже отбросил охотничье ружье, с которым он когда-то ходил на кабана, и побежал к Люсьену. Он еще застал короткую агонию. Смерть наступила почти мгновенно. Туманная луна заливала зеленью щеки Люсьена; глаза блестели, как у кошки; а волосы казались ярко-огненными, будто они горели. В эту минуту Люсьен походил на красавца разбойника с лубочной картины; и кровь на шинели – Серже принес фонарь – казалась свежей, жирной краской.
Серже поставил фонарь на землю, сел рядом; так просидел он до полуночи; хотел было закурить, даже вынул кисет, но забыл. Сидел он неподвижно; только чуть тряслась его большая голова с космами седых нерасчесанных волос.
Вышла служанка; она робко подошла к мертвому, вскрикнула: «Красивый», и тотчас ее снова стала душить икота. Серже огрызнулся: «Молчи». Она хотела уйти, он приказал: «Стой». Потом он встал и чужим, бесчувственным голосом сказал:
– Бандиты!.. А кто он? Солдат… Француз…
И здесь-то служанка вся побелела от ужаса: хозяин вдруг упал на мертвеца, завопил:
– Пьеро!.. Сыночек!..
Утром составили протокол. Серже расписался, сказал: «Ведите». Но у жандармов и без того было много хлопот. Бригадир ответил: «Разберут. Если нужно будет, вызовут». Обыскали Люсьена, но бумаг не нашли; и в протоколе проставили: «Неизвестный, одетый в солдатскую форму». Вдруг служанка закричала: «Нашла!..»
Она показала бригадиру бумажку, которую нащупала в маленьком карманчике рубашки. Бригадир развернул лист; на нем старательно прописью были выведены три слова: «Франция. Жаннет. Дерьмо». И бригадир сплюнул:
– Бандиты!